В жаре пылающих пихт, или Ниже полета ворона - Ворожцов Ян Михайлович 4 стр.


Горбоносый выслушивал аргументы – но ему быстро надоело.

Он слез с лошади, подошел к Холидею и вручил ему свой револьвер.

Одна пуля, сказал.

Да, да, облизывая губы и сверкая глазами, пробормотал Холидей.

Вы это серьезно?

Холидей отступил на шаг.

А руки? руки мне развяжите?

Нет, обойдешься.

Впрочем, я его и с завязанными глазами укокошу.

Кареглазый наотрез отказывался слезать с лошади, потянул поводья и сплюнул, это комедия! Мое мастерство дуэлянта ограничивается тем, что я едва успеваю выхватить из кармана мой носовой платок до того, как чихну. Он меня сразу убьет!

Холидей рассмеялся. Ты, видать, сопля смазливая, из тех ковбоев – кто боек на пустое место ставят, чтобы зазря не бабахнуло?

Кареглазый не двинулся с места. Это вам не родео, ребятки. А хотите в моих одежках дыр понаделать, так я вам чучело сооружу – наряжу его, можете пострелять, только без меня. Так вот.

Трусливая собака, рявкнул Холидей, ты своей трусостью и безверием господу нашему в лицо плюнул и приравнялся к тем, кто его побивали палками и камнями и требовали для него казни! И путь к его неисчерпаемому милосердному сердцу для тебя потерян на веки вечные, гореть тебе в адском пламени, да, да! Я думал, что ты настоящий мужчина, а ты прячешься за законами, но для меня только один закон есть – закон божий, а ваши законы только писаные нечистотами слова на бумаге, никто их не признает здесь! У них нет власти против закона божьего!

Холидей отступился на шаг, направил револьвер в лицо горбоносому и выстрелил. Вхолостую шагнул курок. Ты что ж, гад, сучий сын пустоглазый!

Горбоносый саданул ему по носу, забрал оружие и возвратился в седло.

Поднимайся, длиннолицый дернул за веревку.

Гады, вши, вы хуже вшей, пробовали вы жить по законам вашим, вы, составители их! Жить такой жизнью, как жил я! В ваших словах нет силы, судьи! Вы ничто для меня, лжецы, будьте вы прокляты и ваш закон, да… а ты, щенок прыщавый, берегись, ой берегись, представится мне шанс к бегству, я твоего отца отыщу, да! И все семейство твое. Отрублю старику и вторую руку на глазах жены, потом изнасилую ее, сестер твоих тоже, и порублю их на куски. Убью их! Каждого из них, ибо все свои болящие раны, что ты мне причинил и твои спутники, я заживлю твоей смертию и их, и кровь ваша будет мне бальзамом на душу мою разгоряченную и неуспокоенную!

У кареглазого кровь пульсировала в голове, он весь горел.

Да, да, дай-то Боженька всемилосердный я до тебя доберусь прежде, чем меня в петлю проденут, тогда и тебя утяну за собой.

Холидей перекрестился, вот так вот, запомни слова мои как отче наш и прислушивайся, когда ангелы вотрубят.

Они продолжали путь в молчании. Полуистлевшие кости неведомого зверя, опутанные паутиной, покоились среди величавых булыжников, в логове огнедышащего ящера, где все поросло мертвым подобием лишайника, из которого сочилась застоявшаяся затхлая зловонная влага – и над этой безнадежной картиной хлопотали разноцветные облачка шумных насекомых, как священнослужители над мощами.

Горбоносый снял шляпу в поминальном жесте и сказал, что клыки у этой божьей твари, как настоящие жемчуга!

Кареглазый глянул на него, застопорил лошадь и пристально посмотрел на разлагающуюся падаль – хотел запомнить мельчайшие детали, сделать какой-то слепок и унести это зрелище в собственных глазах.

Длиннолицый сплюнул, сказав, Он смерть смертью попрал!

Кареглазый бессмысленно глядел на него.

Длиннолицый спрыгнул с лошади, пошарил в седельной сумке и извлек спичечный коробок, зажег одну и осторожно поднес в гущу мошкары и насекомых, и мух, шарахающихся от огонька.

Они понимают – жар! Красота, какая красота! сказал он, потом тряхнул рукой и вернулся в седло.

Когда я впервые убил, то ощутил словно нахлынувшее на меня воспоминание, сказал длиннолицый, сродное чувство, должно быть, испытал первый братоубийца Каин, когда убил Авеля. Словно я давным-давно уже был причастен к убийству, потому что это чувство – оказалось столь знакомо мне! Но до того как я вновь убил в этой жизни, я не мог вспомнить его! Будто мне случилось забыть… и это воспоминание я принял как дар, во мне всколыхнулся закуток дикарского разума, позабытый, о существовании которого я даже не подозревал и думал, что мне чуждо насилие над человеком, потому как оно богопротивно. Кровь убитого оскверняет землю, очистить ее может только кровь убийцы.

Кареглазый промолчал.

Мне тогда было двадцать годов отроду, собрали нас, голытьбу дворовую, дьяволов краснокожих стрелять, выдали кремневые ружья – древние, что твой алфавит, да сумки с патронами, но среди прочего только штыки и были рабочие, если знаешь, куда бить. Ружья били вкривь и вкось как пьяный на бильярде, патроны были бракованные, что туда вместо пороха начинили, могу только гадать! не иначе, как фунт перцу, а капсюли, наверно, еще со времен первого рандеву в двадцать пятом. Даже у красных, которых во всю их команчерия снабжала, артиллерия сноснее оказалась, одному нашему, помню, свинца в седалище закатили что в твою лузу, он слезами заливался, а пуля так и осталась. Мы его с тех пор принцессой на горошине звали.

Длиннолицый откашлялся. Вот однажды ночью и случилась нешуточная стычка у нас, вопли стояли как кресты на кладбище, помечая места для будущих могил, земля грохотала что твой барабан, жуть, да и только. Уж не знаю, сколько там поубивали с одной и с другой стороны, а я сам только одного и убил. Насколько помню, он сам на штык бросился, а я его удержал едва-едва, как загарпуненную рыбину, которая трепыхается безумно, скаля окровавленную зловонную пасть и у меня перед лицом размахивая рукой с ножом. Вот шрам на щеке и остался. А индеец или, может, не индеец вовсе, обмяк и навалился на меня, и мы лежали, друг друга обнимая, и пока он умирал, я ощутил это с головы до пят, словно меня с ним связывало чувство, стоящее вне времени, что дороже любого кровного родства.

Длиннолицый изучал взглядом окружающий простор, и оно поднималось, это чувство, как солнце, как волна над океаном, из далекого-далекого и позабытого прошлого, где нет закона, ведомого человеку. А есть тот закон, который нашептывают своим слушателям окровавленные камни с лицами богов, и нет иных защитников, кроме чего-то неведомого, голодного и вечно кровожадного, что живет в этих камнях, в беспамятстве, в бесчувствии, требуя от своих служителей службы и крови, да, крови.

Кареглазый слушал его с побледневшим лицом.

Не стыдись чувствовать вину, сказал длиннолицый. На бесплодную землю и желудь сторонится упасть.

А ты сам-то – чувствуешь вину?

А ты пораскинь мозгой? Кто божью работу делает – у того совесть чистая, что ярмарочное седло. Как я могу усомниться в пути? Путь мой сам господь назначил. И он меня отладил по своему усмотрению, чтобы я по этому пути шел до конца – и то, что к моему пути относится, я немедленно узнаю и поступаю с этим, как положено было и назначено господом, а то, что чужое – с тем пусть другие возятся.

Кареглазый сплюнул. Вот и у меня схожие взгляды на жизнь.

Длиннолицый ухмыльнулся. Вот тут ты привираешь, паршивец малахольный, ибо взгляды человеческие – суть содержания человеческие, и человек излагает свои взгляды непосредственно.

Кареглазый ответил. А я излагаю мои взгляды непосредственно.

Вот сучий сын упрямый, ты просто-напросто повторяешь мои слова, переставляешь их местами бездумно как вторящий ходам шахматных фигур имбецил. Но я тебя не осуждаю, парень, здесь не суд господень, а я – не господь бог. И случающееся не случайно. Оно происходит с нами по согласию, которое не было нашим условием. Ты застрелил женщину, но пытаешься убедить себя, что это случайность – и твоя причастность к убийству допускает отмену. Но никакая случайность не может быть посторонним вмешательством, чем-то нечаянным. Напротив, сынок, она предопределена и движется к тебе навстречу в чреде обстоятельств и условий. И происхождение ее запланировано заранее тем, как ты реагируешь на то, что происходит с тобой. Ты покинул дом отчий с богопротивной жаждой мести в сердце, но у нашего судьи мздовоздаятеля чувствительные весы – и он не ошибется в мерке своей, ибо как он пойдет против природы своей и не отмерит тому, кому отмеряет и чем отмеряет?

Они продолжали путь. Странное слияние людей, лошадей, мула и окружающего пейзажа в этом мрачном пекле, где стоячий воздух дрожал от зноя и звона мошкары. Тени, отброшенные пролетающими птицами, скользили в желтом-желтом выгоревшем пырее, волнистыми линиями проносились по сучьям карликовых деревьев и кустарников, словно стаи летучих мышей.

Безымянные места, окутанные жуткой дремотой пространства, раскинувшие свои всемогущие члены во всех направлениях, как человек, пригвожденный к кресту, чей нечаянный жест мог быть воспринят как проклятье или благословение, и, в силу веры, немедленно обретал могущество над всем живым.

По черноземному ландшафту равнин вдалеке брели, исчезая в сизом типчаке, вилороги с безволосыми крупами.

Вождь, начальник, командующий, а можно мне свободную лошадь уступить или хоть мула? спросил Холидей, я ведь не какой-нибудь индийский факир, а тут земля горячая, ей богу, что твои угли!

Господь с тобой, усмехнулся длиннолицый.

Кареглазый молился, чтобы поскорее наступила ночь. Но этого не происходило до тех пор, пока они не увидели вдалеке взлохмаченную опушку, и отдаленный холм походил на голову отшельника, смиренно склонившегося перед солнцем, будто для пострига. Палившее беспощадно, оно наконец-то закатилось, как глаза мертвеца.

Ночь они провели в тишине и молчали. Кареглазый утирал перекошенное лицо шейным платком и не мог отвести взгляд от жуткой мешанины, мерещившейся ему вдалеке. Там миллионы перекрученных членов сходились в одну точку, и руки, и ноги, и тела, и рты, и уши, и глаза, как сухие ветви и сухие листья, все трепетало, пронизанное жаром, зноем, в одном адском полуночном котле.

Солнце исчезало, потом вновь восходило, меняясь местами с луной, как в руках жонглера, небо и земля были соединены разукрашенными линиями, похожими на позвоночные столбы титанов, геркулесов, атлантов, богов, кариатид. Далекие неземные огни и оптические иллюзии ослепительно иллюминировали, чередуясь между собой в этом балагане беспорядочных превращений по мере того, как звезды продвигались по небосводу, оказавшись, как и все прочее, пленниками общей композиции, узниками какого-то замысла, который никому не дано постичь.

Солнце, луна, пустыня и небо оставались неприкосновенными и неизменными величинами, все остальное приходило в упадок.

И в этих странных местах даже люди, которых он считал настоящими, могли оказаться не более чем плоскими фигурами, наклеенными в различных позициях, из которых они переходили как бы друг в друга, словно их нужно было быстро тасовать, чтобы получилась последовательность осмысленных телодвижений.

И все это происходило с ними на замкнутой поверхности вращающегося шара оракула.

Кареглазый заснул, но быстро проснулся – длиннолицый намертво придавил его к земле, а горбоносый сбросил с него сапоги. Стянул с брыкающегося кареглазого за штанины модные джинсовые левисы с медными заклепками и кожаными ноговицами.

Длиннолицый обхватил мальчишку руками и одну за другой расстегнул пуговицы его клетчатой рубахи, а затем снял ее с плеч рывком, как шкуру со зверя.

И кареглазый, уткнувшись лицом в землю и не понимая, что происходит, звал на помощь и пытался сопротивляться, но длиннолицый коленом придавил его и держал голову. И Холидей, наблюдавший за ними из тени от костра, заходился смехом.

Когда длиннолицый отпустил его, кареглазый вскочил – был он голый, в одном только исподнем, с перепачканным лицом.

Что за ребячество, в конце концов!

А ты, братец, не горлопань понапрасну. Друзей-приятелей у тебя здесь нет – и заступиться за тебя некому. Прими наказание как мужчина.

Какое наказание – за что!

Не горлань, говорю.

Они уже натянули между высоких кустарников веревку, на которой горбоносый развесил одежду кареглазого и его пончо. Длиннолицый быстрым шагом направился к лошадям, вытащил из чехла на луке седла короткоствольный винчестер кареглазого.

Эй, не трожьте!

Тихо, а то беду накличешь ненужную.

Горбоносый потушил сигарету о пончо кареглазого, окурок бросил ему в сапог и пнул. Отошел на расстояние, отсчитав вслух десять шагов – повернулся, достал из кобуры револьвер, оттянул курок за спицу, поставив спусковой крючок на боевой взвод, барабан провернулся на камору. Горбоносый прицелился в рубаху и выстрелил. Рубаха едва-едва колыхнулась, на первый взгляд казалось, что на ней не осталось и следа. Горбоносый опять оттянул курок, прицелился и выстрелил. К гремящему звуку присоединился короткий щелчок – пуля отстрелила пуговицу.

Затем в игру вступил длиннолицый. И на пару за полминуты они понаделали с десяток прорех в пестрых шмотках кареглазого.

Воздух грохотал и наполнился дымом. Когда они закончили, длиннолицый сплюнул, небрежным жестом сдвинул шляпу на вспотевший затылок, где рябым орнаментом расползался глянцевый плевок проплешины, пригладил редкие просаленные волосы.

А ты только дай волю воображению, голубок, просто представь, что с тобой стало бы, не стащи мы с тебя одежки!

Кареглазый промолчал.

Волосы дыбом.

Горбоносый сказал. Ну, зато шляпа целехонька.

Сплюнь и перекрестись, братец, ибо шляпа – это святыня. Ее марать, что на икону плюнуть.

И то верно, закон святотатственных действий не прощает.

Длиннолицый улыбнулся. А может, пусть мальчишка в зубах консервную банку зажмет?

Это еще для чего?

Как это – поупражняемся в меткости.

Длиннолицый упер приклад винчестера в плечо и навел ствол на кареглазого, легонько дернув его вверх, будто выстрелил.

Пиф-паф.

Ну, тут ты палку перегибаешь.

Кареглазый отмахнулся. Не законники вы, а сучьи сыны – вот кто!

Горбоносый хватил воздуха полной грудью, сплюнул и недобро глянул на мальчишку своими маленькими оловянными глазами.

Длиннолицый покачал головой. А ты посмотри на ситуацию с другой стороны – вот кто спросит, что у тебя со шмотьем приключилось, так будешь всем рассказывать о геройском, о рыцарском подвиге! О том, как ты один был, а на тебя двадцать преступников закоренелых и до зубов вооруженных, и стреляли они в тебя из ружей и пистолетов, и ножи запихивали, и кто чем и во что горазд, одежки твои искромсали, а на тебе и царапины нет.

И, присев на валун, длиннолицый утер лицо и стал разглядывать испещренное звездами небо – так просто, будто собственную ладонь, чьей след отпечатал на отсыревшей стене первобытной пещеры.

Спой-ка мне, сынок, из ковбойского репертуара, сказал.

Кареглазый фыркнул. Сам пой.

Горбоносый перезаряжал револьвер.

Холидей жалобно завыл. Оооу, сколько ночей мне и сколько дней жить! Оооу, вновь я вдали от дома! время меня без ножа режет, здесь ночи вдвое длиннее, а дни – как решетки на окнах! Оооу, голова моя посыпана пеплом, а сердце очерствело, но я счастлив! я не видел хлебов насущных, но благодарил бога, как научен! Оооу-оооу, пустыня гола как сокол! одинокая тень, чье небо – земля! хочу поднять руки и испить из неба, как чаши! Оооу, дух мой томится по дому! и я как зверь в капкане – тщусь отгрызть свою лапу и скинуть с себя оковы смерти! прими меня, отче, по весточке из голубиной почты, туда, откуда я родом, в страну радости и жизни!

Утром вновь солнце надулось багровой головкой полового члена перед семяизвержением – не дожидаясь, когда оно извергнет пламя, они продолжали свой путь в промозглой прохладной тени.

И так до следующего вечера. Где-то в полумиле от них, трепеща в знойном воздухе, цепочкой продвигались существа неведомые, уходя в направлении, противоположном путникам – и очередной рассвет вот-вот должен был настигнуть их, но стадо будто исчезло во тьме, где стеной вырастал выгоревший с восточной стороны лес облезлых деревьев с бесцветной корой.

Звезды, собранные в снопы, букеты и жаровни, горели ярко, и света луны было достаточно, чтобы не останавливаться им до зари.

Горбоносый обернулся на крик, когда кареглазого вышвырнула из седла лошадь. Она раскачивала из стороны в сторону головой и отталкивалась передними ногами, разворачиваясь и фыркая, будто ее окружало незримое препятствие, сотворенное ее же жарким спутанным дыханием.

Назад Дальше