И сегодня стреляют - Рыбин Владимир Алексеевич 6 стр.


Почудилось: кто-то зовет его с палубы слабым голосом. Как раз раненых везли, все больше тех же баб, впопыхах перевязанных на берегу. Большинство сидели, вплотную прижавшись друг к дружке, но четверо кругом замотанными мумиями лежали у самой рубки – в окошко были видны их головы, выделявшиеся в свете фонарей белыми шарами. От них-то и доносился голос, хорошо знакомый, но не понять чей:

– Матве-еи-ич!

Он узнал: Киреев, сосед, с которым развела судьба у Тракторного. Пойти бы поглядеть, поговорить-посочувствовать, помочь, если что, но как бросить руль? Можно бы Ведеркина позвать – постоял бы на руле минуту-другую, – да берег близко, вот-вот надо сбавлять скорость, а то давать задний ход.

Промаялся Матвеич, пока не причалили. Стоянки было всего ничего – минуты, и он заторопился на палубу. Не сразу разобрал, которая из этих мумий – Киреев, а как разобрался, не до разговоров стало – какая-то баба, из тех, что поздоровше, уже тянула раненого на берег. Ноги у того еще ходили, свести удалось без больших хлопот. Положили Киреева на песок рядом с другими тяжелыми, и Матвеич нагнулся, чтобы разобрать, что такое он все говорит и говорит.

– Как тебя угораздило? – спросил, ничего сразу не поняв из его сбивчивого бормотания.

– Я – что, – услышал слабый протестующий голос.

– Немцев-то прогнали?

– Прогнали. Только… мало нас осталось… прогоняльщиков-то.

– Ты, главное, поправляйся.

Хотел спросить о Нахаловке – не слыхал ли чего? Да уж разгрузка закончилась, кто-то там, на мостках, зашумел, закомандовал: пора, мол, отчаливать.

– Матвеич, – снова позвал раненый. – Сказать должон…

– Скажешь. Счас мы туда-обратно, и скажешь. Я приду…

– Пацана твово видел.

– Степку? Где? – Захолонуло сердце, и он снова наклонился, припал к Кирееву.

– Там… на берегу…

– А Татьяна?!

– Нету…

– Ах ты!.. Чего ж она не углядела?!

– Нету Татьяны.

– Как нету? Где ж она?

– Убило Татьяну. Бомбой. Степка сказывал.

– Ах ты…

Он сел на песок, обмяк весь. На мостках пуще шумели-ругались, но он вроде как не слышал ничего и не видел. Ни мыслей никаких не было, ни чувств – одна пустота.

– Матвеич!

Голос механика звучал по-новому. Будто вконец изнервничался Ведеркин или испугался чего.

– Матвеич! Куда девался?! Старый, а как малый…

«Малый»! Зареванная Степкина мордашка встала перед ним ясным видением, и он вскочил, побежал к катеру, мысля только об одном – скорей на тот берег и искать, искать…

На мостках столкнулся с каким-то военным. В свете небесных фонарей блеснул ремень на груди и кожаная кобура сбоку.

– Ты капитан?! – закричал на него военный. – Почему покидаешь судно?! Дезертирство?!

Матвеичу было не до него, обогнул военного, как тумбу, полез на катер. Военный следом.

– Фарватеры знаешь?

– Какие теперь фарватеры?!

– Верно, – помягчел военный. И вдруг закричал: – Дава-ай!

Загрохали мостки, в один миг палуба заполнилась оружными людьми. В свете все горевших, негаснувших фонарей разглядел Матвеич, что это не какие-нибудь ополченцы, а самые настоящие военные, чистенькие, необкатанные. Вот ведь как: то не видно никого, а то сразу целое войско. И пожалел, что не было их раньше. Может, тогда не допустили бы немцев, глядишь, и Татьяна была бы жива, и Степка бы не потерялся. Понимал нелепость таких своих мыслей, но они возвращались. Всяк беду-то отводит, у каждого неотвязны думы, как бы перехитрить судьбу.

– Чего запозднились? – с горечью спросил Матвеич у втиснувшегося в рубку военного.

– Теперь успеем. Приказано затемно быть на месте. А по берегу – сплошь песок, быстро не получается.

– Да, по песку не побегаешь. Куда вам надо-то?

– Почему тебя это интересует?

– Вона, – удивился Матвеич, – посередь реки высаживать-то али как?

Военный помолчал, соображая.

– Давай в район Тракторного.

– Куда?! Это же верст пятнадцать, даже боле.

– Я и говорю: далеко.

– Не поеду.

– Чего?!

– Я людей вожу.

– А мы тебе кто?

– Не поеду, – почти со слезой повторил Матвеич, мигом сообразив, что до Тракторного можно добраться лишь к рассвету и, стало быть, день придется прятаться под берегом, маскироваться. А на другую ночь, где Степку искать? Закрутит его толчея людская, совсем малец потеряется.

– Я те не поеду! – Военный вытащил наган, постучал рукояткой по штурвалу. – Смотри, капитан, на мель посадишь, расстреляю как предателя.

– Ты наганом-то не махай, а то, и верно, возьму да не поеду. «На мель посадишь»… Тут кругом мели, только гляди. А теперь ночь, должен соображать.

Военный ничего не сказал, но наган убрал. И Матвеич помалкивал. Косил глазом, стараясь понять, кто он по чину-званию, но во тьме рубки не то что петлиц, а и лица как следует было не разглядеть.

Волгу пересекли благополучно: вблизи не упало ни одной бомбы. А под крутым правым берегом было спокойнее. Так и пыхтели, жмясь к обрыву, перебарывая течение. Уж развидняться стало, когда добрались до той самой полузатопленной баржи, с которой началось его, Матвеичево, плавание. Только теперь не пусто было на береговой отмели, там и тут тенями ходили люди, а иные сидели и лежали недвижно.

Появление катера оживило шевеление, многие подались к барже, по которой, громыхая каблуками, как по пустой бочке, сбегали на берег бойцы.

– Спасибо, отец, – сказал Матвеичу военный командир, чина-звания которого он так и не узнал. – Не серчай, дело-то сурьезное.

Матвеич не ответил, он думал о Степке, мающемся сейчас на берегу в другом месте, прямо видел его, потерянного, с опущенными руками и этакой надломленной головенкой на тонкой шее. Глядит небось на реку и ревет, зовет дедушку. А дедушка вона где, в десяти верстах…

«Эка, десять-то верст!» – подумал вдруг Матвеич. Прикинул: если сейчас же сняться, то до полного света можно успеть пробежать вниз версты три, а то и пять. А там все едино прятаться. Прижаться к какому сгорелому дебаркадеру – эвон сколь их у берега – и бежать Степку искать…

Только он это подумал, как снова загукала пустая баржа от топота: с берега, кого под руку или в обнимку, а кого и на закорках, понесли раненых. Их было так много, что Матвеич выскочил из рубки, замахал руками. И механик Ведеркин, что вылез дохнуть воздуха, тоже встал на пути.

– Хватит! Перегружены! Потонем!

Раненые, у которых руки были не привязаны, махали руками:

– Что тут помирать, что тама!..

Еще несколько перебрались на катер, пока отчалили. Раненые цеплялись друг за друга, чтобы не свалиться за борт, а иные стояли у окон рубки, и Матвеич ругмя ругался, чтобы убрались, не загораживали видимость. Раненые пригибали головы и отмалчивались: убраться им было некуда.

– Не на острова вези-то, не на острова! – запоздало закричала с баржи коротковолосая под пилоткой баба в военной гимнастерке, то ли врачиха, то ли какая сестра милосердия.

– А куда их? – крикнул Матвеич.

– На Ахтубу вези, на Ахтубу!

Русло Ахтубы было за островом Спорным. Волга тем островом делилась надвое, левый рукав, в свою очередь, делился на Воложку и на Ахтубу, уводящую далеко от города, в пустые степи. Было до Ахтубы добрых пять верст. Те самые пять верст, которые Матвеич рассчитывал проплыть. Да только в другую сторону.

Трепыхаясь от напряжения каждой переборкой, каждой дощечкой своего маленького деревянного корпуса, катер с трудом выгребал против течения, торопясь затемно проскочить самый опасный участок у северной оконечности острова, откуда рукой подать до поселка Рынок, за которым были немцы. В той стороне по небу ползали зеленоватые сполохи дальних ракет, они не рассеивали тьму над Волгой, но высвечивали на водной глади подвижные мутно-грязные полосы. Издалека доносились редкие выстрелы, пулеметные всхрипы – фронт дышал прерывисто, как астматичный старик, вот-вот готовый проснуться.

Мысли о спящем старике фронте заставили Матвеича встряхнуться: как бы самому того, не задремать. Вон какая тишь на реке, и не хочешь, а уснешь, хоть бы и с открытыми глазами.

Светало быстро. Темными горбами прорисовывались дальние берега. Всполохи ракет слева угасли, трескотня выстрелов тоже затихла. Наступил тот миг в природе, когда дремота еще одолевает и все в мире блаженно потягивается, прежде чем окончательно проснуться. В этот-то благолепный миг, когда сонного всплеска рыбы довольно, чтобы вздрогнуть, вдруг оглушило близким разрывом, и белый фонтан выплеснул прямо по курсу катера. Матвеич вытянул шею, чтобы поглядеть, где он, этот ранний самолет, откуда взялся? Блеклое рассветное небо было пусто. Тогда он догадался: откуда-то стреляют из пушки. А это могло означать только одно: оттуда, из-за Рынка, немецкие наблюдатели углядели-таки катер на реке. Это было пострашней самолетов. Летящему по плывущему попасть непросто. А недвижному чего? Сиди да указывай. Один снаряд не долетит, другой перелетит, а третий как раз посередке будет.

Матвеич круто положил руль вправо, думая затеряться на фоне острова. Фонтаны разрывов поскакали следом, и он забеспокоился: загонят на мель, добьют. Многие мели знал Матвеич, а все боялся: ну как новая образовалась, река ведь, течение неостановимое.

– Ты тута не чалься, – послышалось в окошке. Из-за переборки высунулась перевязанная голова с большими, то ли от боли, то ли от испуга, глазами.

– Приспичит, куда денешься? – сказал Матвеич, сердясь на непрошеного советчика.

– Нельзя тута, мины.

– Какие еще мины?

– Какие, какие… Сам, чай, ставил, знаю.

– Кой дурак на острове-то ставит?!

– Велено было.

– Ну, дураки! – не мог успокоиться Матвеич. – Там же бабы, на островах-то.

– Баб мы не видели.

– Где хоть ставили-то?

– А вон мысок. Барку видишь? От нее по обе стороны – сплошь мины. А там дальше – окопы.

Мысок Матвеич знал, а вот барку, видно, недавно прибило. Дыры в железном борту да острые обгорелые остатки наверху говорили, что досталось той барке вдоволь всего – и бомб, и снарядов. Не дай бог застрять рядом!

Он отвернул подальше от гиблого места. Еще несколько разрывов громыхнуло в стороне, и все затихло; похоже было, что вся-то Волга теми немецкими наблюдателями не просматривалась. Матвеич огляделся, стараясь засечь на берегах что-либо приметное: опасное место следовало хорошенько запомнить. Теперь-то он твердо знал: Степку искать его не отпустят. Другой же ночью придется опять плыть за ранеными, потом опять и опять: мало судов осталось на переправах, каждое потребно…

В Ахтубу вошли без помех. Сзади, за рекой, творилось что-то несусветное: сплошной гром, как обложная гроза. А здесь было тихо. Казалось бы, что самолету через Волгу-то перепрыгнуть. Но не было самолетов, ни одного. Солнце спокойненько выкатилось в чистое небо, лягушки орали в камышах, будто в мирное время. Матвеич загнал катер в первый же рукав, притерся к берегу поблизости от раскидистой ветлы, чтобы в случае чего не углядели с неба, и вместе с механиком Ведеркиным принялись они помогать сносить раненых по зыбким мосткам-дощечкам. Скоро всех уложили в тенечке, медицинская сестра, что была с ранеными, бросилась искать-выяснять, куда их девать дальше. Ведеркин, покопавшись в моторе, устроился спать прямо на палубе, а Матвеич пошел на берег поглядеть, кто там раненые, нету ли среди них кого знакомого.

Знакомых не нашлось. Работяг, что первыми кинулись обороняться, видно, никого уж не осталось, и были здесь одни только красноармейцы:

– Гороховцы мы, – сообщил ему боец, раненный легко, в руку, и потому словоохотливый. Как не быть словоохотливым, когда все смертные страхи позади – в бою не пропал, на переправе не потонул. Здесь тоже достается – вон сколь всего накорежено бомбами, – ну да авось и тут пронесет.

– Какие такие гороховцы?

– А такие, что лупят немца в хвост и в гриву.

– Оно и видно, – пробурчал Матвеич. – Лупят, а у самих рыло в крови.

– Чего тебе видно? – обиделся боец. – Горохов, командир-то, знаешь какой?

– Ну?

– Пришел, поглядел позицию и говорит: чего, грит, вы тут засели, на том бугре лучше. Так там же, грим, немцы. «При чем тут немцы, взять бугор!» И взяли. А как же! Пошли и взяли.

– Врешь небось.

Раненые, что были вокруг, навострили уши, какие могли начали придвигаться. Кому после боя не хочется послушать о геройском? И Матвеич тоже поймал себя на мысли, что ему тоже радостно слышать такое, хоть бы и привранное.

– Вот те крест! – Раненый шевельнул перевязанной рукой, будто перекрестился. – Истинная правда.

– Ну дай-то бог!

И разом заговорили вокруг, у каждого нашлось что вспомнить.

– Простим ему хвастовство, – степенно сказал пожилой боец, по фуражке, да и по всему виду своему, то ли теперешний командир, то ли бывший учитель. – Он молод, и он прав. – И всем телом, придерживая сплошь перебинтованную ногу, повернулся к Матвеичу: – Вы бы, дедушка, сами сказали.

– А чего говорить? – удивился Матвеич внезапному интересу к своей особе.

– Про свою жизнь расскажите.

– Про жизнь? Можно, чего ж не рассказать. – Подумал, пошевелил губами. – Значится, так: жить я начал давно… – И снова задумался.

– Как родился-женился, – нетерпеливо подсказал кто-то.

– Родился-то? А как, обыкновенно. Под мостом, значит, под Сызранским. Батька на буксире плавал, вот я и родился. А дед бурлачил. Батька был силы непомерной, а про свово батьку сказывал, будто грудь у того была во, как шкаф. А теперь чего? Хлипкий народ пошел, не то что прежде. Я еще повидал. Атаман у нас был в спасательной команде. Это еще до осьмнадцатого года. Дак он, верьте не верьте, один лошадь на лед вытянул.

Матвеич снова замолчал, вспоминая давнее, и тот же раздраженно-нетерпеливый голос поторопил:

– Давай, дед, рассказывай побыстрей.

– А, – махнул он рукой. – Балабоны вы. Делать надо быстро, а рассказывать медленно.

И отвернулся. Подумал, что это боли подгоняют человека к раздражению и нетерпеливости, боли, а не дурной характер. Но снова встревать в разговор не стал.

Охотников повспоминать и без него хватало, каждый, у кого язык не был завязан муками, норовил высказаться, и произошел от этого не степенный разговор, а гвалт базарный. Тут какие-то бабы явились, принесли арбузы. Бахчи были крутом, арбузов в этом году напеклось на сухом солнце множество, а все в радость угощение. Даже недвижные раненые зашевелились, заоблизывали губы. Распластанные ломти с красно-сахаристым нутром вмиг разобрали, и некоторое время вместо разговоров были чмок да посвистывание. А потом опять потянуло поговорить.

– Не, ребята, – заглушил всех низкий насмешливый голос. – Самое потешное было с Нуйкиным. Нуйкин, рассказывай, чего молчишь? Как тебя ранило-то?

Примолкли на миг, и Матвеичу, который уже прилег поблизости, рассчитывая вздремнуть чуток, тоже захотелось обернуться, поглядеть, кто такой этот Нуйкин.

– Молчит, стесняется. Ну, я за него расскажу. Идет он, значит, с донесением, за карман держится. А в кармане что, думаете? Конечно, она, родимая, бутылочка тоись. Где раздобыл – секрет, только берег он ее пуще командирского донесения. А тут налет, рядом ка-ак… Бомба, в общем. Осколками не задело, а доской шмякнуло. Как раз по карману-то, по бутылочке. Ну и порезало ему ногу аж до самой кости.

Зашевелились вокруг, загудели сочувствиями. Не понять только – раненому сочувствуют или бутылку жалеют.

– А чего, доброе ранение, – отозвался кто-то. – Не поганым немецким осколком, а своей же, родимой.

– Опять зашевелились и, видно, кто-то изловчился, принюхался.

– А пахнет еще, ей-богу, пахнет.

– От штанов у раненого завсегда пахнет, – тотчас прокомментировали сообщение. И засмеялись, сдерживая себя, загыкали, заохали, довольные.

– Это смотря чем. У него не то, что у тебя, – водочкой…

Так и не подал голос этот Нуйкин. А иные говорили торопясь, перебивая друг друга, словно это была последняя возможность сообщить о себе. Бабы, что арбузы принесли, сидели помалкивали, комары на солнце не досаждали, тянуло табачным дымком. И бомбы не падали вокруг, немцы забыли воевать в этот час, не слали свои самолеты. Одним словом, благодать, да и только, будто не муки привезли эти люди с того берега, а одни только добрые байки.

Назад Дальше