– Раскомандовался, – кивнул Ведеркин на часового. – Меня посылал тебя-то искать, да послал я его подальше.
И принялся отвязывать веревку. Крикнул то ли дурашливо, то ли всерьез:
– Теперь славной команде славного корабля «Павлик Морозов» предстоят славные дела!
– Чего?! – изумился Матвеич.
– Мы не какие-нибудь. У нас имя есть.
Механик указал на нос катера, и только тут Матвеич углядел мелконькие буковки по борту – «Павлик Морозов».
«Вот так так, – думал он, напрямую пересекая Волгу. – Не зря, видать, снился утопленник. Не к добру».
А потом, как приблизился к заполненному людьми берегу, позабыл и об утопленнике, и о мужичонке с ружьем, и о всей неотвязной чертовщине.
Сгоревший дебаркадер топорщился возле берега черными ребрами. Чалить пришлось к барже, стоявшей неподалеку. Невесть что творилось на берегу, и Матвеич с механиком Ведеркиным боялись: захлестнет толпа. Но порядок при посадке был сносный.
Какие-то бабы, стоявшие у мостков, перекинутых с баржи на берег, решительно просеивали толпу: мужиков, хоть молодых, хоть старых, ругмя ругали, говоря, что их место в городе, в спасательных дружинах, одиноких женщин сдерживали, вежливо предлагая им подождать следующей оказии, пропускали только тех, что были с детьми, да просто детей, без родителей, зареванных, грязных до невозможности. И еще каких-то двух типов пропустили, без каких-либо вещей, в больничных халатах.
Велик ли катерок, а человек тридцать – сорок набилось в крохотную каютку, заполонило палубу. Сидели, считай, друг на друге, но все были довольны, лица так прямо посветлели у некоторых: как же – вырвались, спаслись, можно сказать. А какое там спаслись! Матвеич-то знал: самая опасность на воде поджидала. Метнется переполненный катерок от близкого разрыва, чуть повернется не так – и поминай как звали. Потому Матвеич старался не больно-то отвлекаться-оглядываться.
А оглянуться в этот час не мешало бы. Речные трамвайчики, баркасы, катера, лодки всякие носились поперек реки в обоих направлениях. Стон стоял на переполненных судах: бабы ревмя ревели, глядя, как полыхает город, как рвут его тело бомбами бесчисленные стервятники. Самолеты залетали и на Волгу, спокойненько нацеливались на суда, что покрупнее, пригоршнями высыпали бомбы. Река глотала их, отплевывалась пенными столбами воды. Пароходы шарахались от бомб, проскакивая порой в самой близи от катерка. Но Матвеич все равно старался не крутить колесом, только косился на встречные суда невидящим взором: без людей как-никак, могут и отвернуть. Лишь единожды остановил на них взгляд, заметив, как кто-то шурует по палубе метлой. Удивился чистоплюйству: до того ли? Но понял: не подметает, а зажигалки смахивает за борт. Да другой раз, когда мимо профырчала «Ласточка», как всегда по-старушечьи скособочившись и отдуваясь паром: «Спе-шу, спе-шу…»
Ближе к другому берегу самолеты отстали, и катера-пароходы вроде разбежались по реке – стало полегче. Но тут выпятился в окне рубки тип в больничном халате, загородил вид.
– Отринь, не стеклянный! – крикнул Матвеич.
Человек отодвинулся, но не исчез из окна, высовывался сбоку, смотрел на красное рулевое колесо – что-то его привлекало.
– Сгорела, что ли, одежа-то? – спросил Матвеич.
– Сгорела, – охотно ответил человек. – Как полыхнет, все и разбежались.
– Кто разбежался?
– Все, кого под замком держали.
– Тюрьма, что ли?
– Тюрьма. Только что решеток не было, а так – тюрьма.
– Что за тюрьма без решеток?
– Они ее больницей называли. А мы все здоровые, а нам не верили, а мы самые что ни на есть. Если бы дали пушку, мы бы пошли и самого Гитлера убили.
– Как это?
– Очень просто. Только это – военная тайна.
– Ты, часом, не сумасшедший? – Он впервые взглянул на говорившего. Человек как человек, только что в халате. Сказывали: безумца по глазам узнают. Но и глаза были нормальные, грустные, со слезинкой, как у всех в эту пору.
– Это они так говорят, но это неправда.
– Кто говорит?
– Докторами себя называют, а на самом деле – все шпионы и враги народа.
Матвеич бухнул ногой в стенку, вызывая механика. Тот не замедлил высунуться.
– Чего?
– Поди-ка поближе. – И когда Ведеркин совсем вылез, сказал тихо, косясь на окно: – Поглядывай. Сумасшедший на катере, а то и два. Кабы чего не вытворили.
– Эка невидаль, – отозвался Ведеркин. – Теперь все сумасшедшие.
– Да настоящий!
– А, так это, видать, из лечебницы разбежались.
Никак не обеспокоился механик. А Матвеич все косился на окно: ну как начнут куролесить, переполошат пассажиров.
Обошлось. Безумные тоже, видать, умом раскидывают, когда дело о жизни-смерти.
На полном ходу подлетели к береговым мосткам. Пять минут шума-гвалта и – задним ходом поскорей освободить мостки, поскорей опять туда, к правому берегу.
Не заметили, как вечер подступил. Не заметили, как снова рассвело.
Утром низко прошел одинокий самолет, выпустил непонятное облачко. Первой мыслью было – газы. Облачко истаяло и разлетелось тысячами листовок. Ветер понес их на головы людей, заполонивших береговую отмель, белыми и розовыми точками испятнал гладкую поверхность воды. Один листок залетел прямо в окно рубки, и Матвеич прочел его. Прочел и выругался так, как не ругался давным-давно. Высунулся удивленный механик, не слыхавший от Матвеича таких слов.
– Ты погляди, чего пишут, ты погляди! – Скомкал листовку, выбросил в окно. – Зовут беречь дома, театры, больницы, не давать разрушать их. Зар-разы!..
– Кто зовет-то?
– Как кто?! – Матвеич подумал, что и в самом деле к такому мог бы призвать и он сам. Встреться ему, к примеру, наш летчик, так бы он ему и наказал: гнать ворога, не давать ему разрушать дома да больницы. Но самолет был немецкий, и листовка немецкая. Чего они? Решили, что совсем вывихнули нам мозги?..
И вдруг увидел еще один самолет, низко летящий прямиком на катер. Крутнул руль так, что на палубе закричали. Сорвался кто в воду или просто перепугался – выяснять было некогда. Катер ударило близким взрывом, хлобыстнуло водой. Но не повредило – это бы он сразу понял. Только внизу, в звуке мотора, прибавилось что-то новое – зачавкало, закашляло там. И скорость вроде поубавилась. Нагнулся Матвеич, крикнул механику:
– Чего там?!
– А, черт! – донеслось снизу. Слабо донеслось, будто выговоренное сквозь зубы.
Наклонился еще, но ничего внизу не разглядел. В другое время остановиться бы, разобраться. Но некогда было разбираться. Да и самолет, гляди-ко, снова пошел разворачиваться над водой.
И опять пронесло. То ли сам вывернулся, то ли летчик был не меток, но лишь дважды водой хлестануло от близких взрывов. Самолет больше не нападал, но и катер почти перестал двигаться. Мотор захлебывался, подвывал, будто собирался заплакать. Бросить бы руль, полезть к механику – может, помощь нужна, – но в этом месте катер могло снести к песчаной косе, где сплошь мели, засел – и конец. Мотор задыхался, и чувствовалось, не тянет. Тогда Матвеич круто взял влево, решив подставить течению правую скулу, чтобы подтолкнуло. На палубе опять крики – куда, мол, назад-то, – и он тоже закричал, что вперед не выгрести, что одна надежда спуститься ниже и приткнуться где придется, лишь бы не засесть посреди реки.
Почувствовал: цапанул-таки килем. Но тут уж течение подхватило, понесло, да и мотор все-таки чуть подталкивал, хоть и захлебывался. Теперь можно было оглядеться. Берег Матвеич знал, но знал он также, что на острове, тянувшемся слева, нет ни одного мало-мальски подходящего места для причаливания, – сплошь пляжи с долгими отмелями. Разве что где-то уцелели мосточки, на которые прежде высаживались пляжники?
Вместо мосточков усмотрел Матвеич развороченную бомбой баржу, крепко всосавшуюся в береговую отмель, кое-как развернул катер против течения, чуть снова не посадив его на мель, ткнулся носом в эту баржу, по-молодому соскочил на ее борт, чтобы захлестнуть швартовую петлю за что-нибудь, да не рассчитал, налетел на торчавший брус.
И будто кости вынули из ног, рухнул на обгорелую палубу, сам удивляясь своему состоянию: не убит, не ранен, а руки-ноги не шевелятся, только дрожат мелкой дрожью, как никогда не бывало. И муть застлала глаза – ничего не разглядеть.
Показалось – длилось так целую вечность. А когда вновь прояснилось перед глазами, увидел, что швартовка-таки зацеплена – то ли сам успел, то ли молодуха, что нагибалась теперь к нему, пытаясь поднять. А другие бабы сиднем сидели на катере – ни одна не шелохнулась. Видно, решили, что так и полагается главному на корабле – зайцем прыгать через борт и биться головой о брусья.
– Чего ждете?! Гляди, опять налетят!..
Он думал, что крикнул, а на самом деле пробормотал себе под нос. Но его поняли, зашевелились. И тут резануло: ну как тоже прыгать начнут, перебьются, передавятся. Быстренько встал – откуда силы взялись, – замахал руками, чтобы угомонились.
– Мосток сначала, мосток положьте.
Валялась доска на палубе, кто знал, что это и есть мосток? Пришлось ему лезть обратно на катер, вытаскивать ту доску из-под бабьих задов.
– На берег давайте, все на берег!..
И сам встал у доски и, как не раз бывало в спасательную пору, принимал на грудь ахающих баб, узлы, ребятишек малых.
Только когда опустела палуба, вспомнил о своем механике, заспешил к нему, увидел того, уже вылезшего в рубку, бледного, сидевшего на полу и зажимавшего ногу выше колена грязной ветошью.
– Чего?!
– Вот, удостоился…
– Ранило?!
Из-под клока ветоши сочилась кровь. Матвеич засуетился – чем бы перевязать, – догадался скинуть пиджак, рубаху. Нательная была не больно чиста, и он закричал бабам, табором сидевшим на берегу, нет ли у кого тряпицы почище.
Самой бойкой оказалась молодуха, что помогала ему очухаться, – мигом прибежала со жгутом настоящего, даже нестираного медицинского бинта, прощупала ногу, заверила, что рана пустячная, туго перевязала. Но не ушла, стояла в дверях рубки, смотрела. За ней белела река, почти пустая в этом месте – главные переправы были выше. Одинокая лодка скользила по белизне, боролась с течением. А на том берегу все так же вздымались дымы, не опадали, и все так же доносились оттуда раскаты бомбежки, похожие на дальние громы.
Лодка, шедшая вверх, вдруг свернула и побежала поперек реки, напрямую к катеру. Она была еще далеко, но зоркий до дали глаз Матвеича углядел знакомое. Не поверил было, даже зажмурился. Сколько озирался вчера и сегодня – не видел. А тут на тебе, сама приплыла. И Бакшеева узнал, долговязого и худого, с лохматой головой, как всегда, без шапки-фуражки.
– Что случилось? – еще издали закричал Бакшеев. – Смотрю, катер знакомый, дай, думаю, может, надо чего!..
И осекся, увидев Матвеича, разинул рот, чуть лодку не пустил по течению.
– Ты как тут? Я тебя ждал, ждал…
– Теперь у меня корабль.
– Товарищ Костин назначил?
– Он самый.
– А я ждал, ждал… Гоняют по реке без продыху.
– Что делать? Людей-то вон сколь.
– Да я больше на посылках. Когда нет главного начальника, всяк тебе начальник.
Зацепил лодку веревкой, перелез на катер, туркнул механика в плечо, как давно знакомого:
– Слушай, Ведеркин, у тебя всегда что-нибудь пожевать имеется. А? Со вчерашнего дня не емши.
У Ведеркина нашлись только краюха хлеба и несколько воблин. Зато у Бакшеева в лодке оказались два преогромных арбуза. Сложили вместе, и получился обед что надо, с голодухи-то соленое со сладким пошло за милую душу. Тут же, на палубе, наспех поели, за едой договорились. Решили так: Бакшеев, как никто знающий лодочную технику, поможет Ведеркину разобраться, а если недолго, то и починить мотор. А Матвеич вместе с бабами, которые все не уходили в глубину острова, быстренько наломают ивняка. Потому как если не закрыться дымом, не замаскироваться, то немецкие летчики расчухают, что тут починка идет, и тогда конец.
Скоро катер вместе с лодкой походил на кучу плавника, прибившегося к сожженной барже.
– Чего там? – крикнул Матвеич в сумрачный жар трюма. – Долго провозитесь?
– Час-другой!..
– Кой час-другой? – отозвался Ведеркин и выматерился, должно, не так повернул в тесноте раненой ногой.
– Управимся.
– Дак я на берегу буду, шумните, коли что…
Песок был горячий. Матвеич прошел в кусты, где тень, и лег. И только теперь почувствовал, как же устал за эти дни да ночи. Во всем теле что-то дрожмя дрожало, и он удивился: как не свалился раньше?
Неподалеку горячо говорили меж собой бабы, вспоминали, что с кем и как было. Матвеич хотел выругать их, чтобы уходили в глубину острова, не маячили на виду, да сил не было крикнуть. Да и знал: все равно далеко не уйдут. Сколь раз говорил, не этим, так другим, чтобы эвакуировались подальше, а они одно: «Куда вакуироваться? Тут и дождемся, как немца прогонят».
Так же вот лежал он на песке два дня назад, а будто год прошел. И Степка был рядом, приставал со своим Павликом Морозовым. Как он теперь, шаромыжник? Справится ли с ним бабка?.. О том, что они там в опасности смертельной, не думалось, не хотелось думать.
Бабы гудели, рассказывая каждая свое…
– …В бомбоубежище-то, в «метро»-то наше на берегу, столько набилось, что дышать нечем. Детей выносили на воздух, чтобы не задохнулись…
– …Нам кричат: не ходите по этой улице, сгорите. А мы побежали. Платье на девчонке – факелом…
– …А я слышу – кричат в доме. Бегу, а дыму – ничего не видать. И ведь нашла. Попугай в клетке орет, будь он неладен. Ну, выпустила, ну, улетел в окно, а ведь сгорел бы небось…
И звонкий детский голосок:
– …Я уже большой, я понял, что маму убило, а Рая все ревела и дергала маму за рукав, чтобы вставала скорее. Потом маму куда-то унесли, а нас с Раей взяли к себе красноармейцы, посадили в яму, дали нам сахару и сказали, чтобы мы никуда не вылезали, потому что по улице ходит слон, у которого тоже дом сгорел. Рая никогда не видела слона и сказала, что хочет посмотреть. Но я уже большой, я сказал, что сначала сам посмотрю, а потом приду за ней. Но слона нигде не было. Тут стали бомбы падать, и я сильно ушибся. Не заплакал, потому что большой уже, только мне стало жаль Раю, которая потерялась…
Матвеич чувствовал: по щекам ползут слезы, но не вытирал их. Думал о Степке, который побольше этого мальца, но тоже такое может отмочить, что десять взрослых руками разведут. И о Татьяне своей думал, о доме. Да есть ли дом-то? Есть ли кто? Может, он уж один на свете, один-одинешенек?..
Сам не заметил Матвеич, как забормотал что-то вроде Татьяниной молитвы:
– Господи, это какое же сердце надо иметь?! Да разве так можно с людьми? Люди ведь, каждого ведь жалко…
Решил, хоть что, а выберется в город, вытащит из дома Татьяну со Степкой, перевезет на острова. И сразу засомневался: что на островах-то? Там огород и все, а тут чего?..
Ни в этот день, ни на другой, ни на третий не удалось ему отойти от катера дальше, чем на сотню шагов. Золотые руки у Бакшеева: отремонтировал мотор так, что и не чихнул ни разу, даже когда швыряло катер близкими разрывами бомб. Сколько баркасов, буксиров, речных трамвайчиков затонуло, даже один большой пароход торчал посреди реки обгорелыми каютами, а крохотный катерок с невидной надписью на борту «Павлик Морозов», как заговоренный, носился от берега к берегу, всегда переполненный людьми, перегруженный всяким эвакуируемым добром. Потом совсем прекратились дневные рейсы: слишком загустели над рекой стаи немецких самолетов. Наши тоже появлялись, пытались гонять немцев, но когда одних много, а других единицы, то и не понять было, кто кого гонял.
А и ночи! Легче ли, когда над головой фонари, как люстры? Долго висят на парашютиках, светят полными лунами. Едва погаснут одни, как немецкие самолеты сбрасывают другие и, невидимые в черноте неба, высматривают цели и бомбят, бомбят.
«Господи! Светопреставление!» – плакали старухи на ярко освещенной палубе. «Звери!» – кричали женщины, вскидывая к фонарям-лунам искаженные лица. А Матвеич ничего не кричал, никуда не глядел. Будто окаменел весь и сам стал вроде того хорошо отремонтированного мотора – раскаленный донельзя, все работающий, работающий. Обрывками в мозгу картинки: женщины, ногтями роющие норы в крутом обрыве, чтобы спрятать туда детей, одинокая, непрерывно дергающаяся зенитка на берегу у памятника летчику Хользунову, пылающая баржа посередине реки, багровое пламя, дым, черный с сизым отливом, – горит нефть…