Пушкин в Голутвине. Герой не своего романа - Васильев Глеб Андреевич 7 стр.


– Это лошадь, – пояснила Вика. – Я сама ее связала.

– Догнала и связала по ногам и… ногам?

– Спицами связала, – ответила Вика. – Тебе нравится?

Я достал вязаную лошадь из пакета и покрутил ее в руках, – очень нравится. Но почему лошадь?

– Потому что «Боинг 747» показался мне слишком банальным и предсказуемым, а вязать скелеты динозавров я пока что не научилась. А что, с этой лошадью что-то не так?

– Нет, с ней все так. Это с другими лошадьми, наверное, все не так, раз они не покрыты разноцветными пятнами.

– Просто другие лошади не укуренные, а эта укуренная, – сказала Вика. – Видишь, какими добрыми глазами она на тебя смотрит? Это потому что ты ей нравишься, и потому что ей с тобой хорошо.

– И еще, потому что она укуренная?

– Да, еще и по этому, – согласилась Вика. Она взяла меня за руку и подвела к окну. – Ты что-нибудь там видишь?

– Окно, – ответил я. – И темноту за ним.

– Вот и хорошо, – сказала Вика, садясь на подоконник. – Значит, у тебя будет выбор, на что смотреть, пока мы будем заниматься этим – на окно и темноту или на меня.

– Этим? – вместо ответа Вика обхватила мои бедра своими ногами. С пряжкой моего ремня и молнией джинсов она справилась мгновенно.

Не знаю, куда я смотрел, пока мы занимались этим, но я точно не видел ни окна, ни тьмы, ни Вики. Передо мной стояла образ счастливой укуренной вязаной лошади, и мне казалось, что мы с ней переживаем одни и те же чувства. Словно это меня Вика из бездушных клубков шерсти равномерными движениями, стежок за стежком, превращает в цельное существо. Нелепо-радужное и совершенно счастливое.

– Сегодня мне показалось, что я тебя придумал, – сказал я, когда мы закончили.

– Так оно и есть.

– Нет, я в том смысле, что ты существуешь только в моем воображении.

– Ну да, где же мне еще существовать? Штат Техас, Останкинская башня и вязаная лошадь существуют ровно там же. Если бы их там не было, ты бы просто не понял о каком таком штате, какой башне или лошади я говорю, – сказала Вика.

– Я имею в виду, что мне показалось, будто бы кроме моей головы тебя больше нигде нет.

– «Нигде» – это очень непростое место, потому что, если разобраться, оно простирается повсеместно. С одной стороны, меня может не быть на Марсе. Но с другой стороны, в твоей голове мы оба можем сейчас находиться на какой угодно планете. Просто мы договорились называть Землей то, что под ногами, хотя ты можешь видеть в этой темноте за окном марсианский пейзаж, а я – венерианский. Если в твоей голове есть я, вполне возможно, в ней есть и другие люди, в чьих головах, по твоему мнению, тоже могу находиться я. Но, так как ты сам находишься в собственной голове…

– Я сейчас говорю не о тонкостях субъективного восприятия, – перебил я Вику. – Давай говорить проще. К примеру, тот секс, который у нас был, – это что? С кем я им занимался? С тобой, или просто мастурбировал на лестничной клетке?

– Это зависит от того, что было в твоей голове в тот момент, – ответила Вика. – Если там была я, то ты занимался сексом со мной. Если там была статуя Свободы, то ты дрочил на нее, используя для этого мое тело.

– Вот! – воскликнул я. – Именно это я и пытаюсь узнать. Твое тело действительно существует, или, считая, что занимаюсь с тобой сексом, я сам дергаю себя за член?

– На этот вопрос тебе никто кроме тебя самого не ответит, – Вика улыбнулась. – Тебе решать, дрочишь ли ты, занимаешься любовью или делаешь и то и другое одновременно.

– Но ты, ты-то хотя бы живой человек? – спросил я, хоть и боялся услышать ответ.

– Надеюсь, что да. Прямых доказательств этому у меня нет – только собственные ощущения. Да вера в то, что если я существую для тебя, то, при условии, что ты существуешь еще где-то помимо моей головы, я действительно живу.

– А ты боишься смерти?

– Я боюсь, что если я умру… точнее, когда я умру, этого никто не заметит. Ты позвонишь мне несколько раз, не услышишь ответа и забудешь. И это в лучшем случае. А в худшем – ты и все, кто живут в моей голове, умрут вместе со мной и из-за своей смерти будут просто не в состоянии заметить моего исчезновения. Признание того, что человек умер, это главное доказательство того, что он жил. Если моя смерть не будет замечена, окажется что и жизни у меня никакой не было.

– Получается, что смысл твоей жизни в… – я запнулся. – В поиске свидетелей твоего существования?

– Такого я не говорила, голубчик, – Вика вздохнула. – Это ты сейчас меня такой выдумал. Я не ищу свидетелей, но меня пугает то, что в нужный момент их может не оказаться рядом.

– Однажды я уже был свидетелем, – я нащупал в кармане круглый пластмассовый брелок и сжал его в кулаке. – Тогда была зима, снег, темнота – вот это все. И конца этому видно не было. Как будто я родился в морозильнике, в уродливой шерстяной шапке и с бесполезным пакетом. А потом… Я тебе рассказывал о девочке Вике? Сегодня я отчего-то подумал, что ты…

– Сейчас весна. Думай о том, что мне хочется целоваться, – Вика потянулась поцеловать меня, но я вырвался.

– Как весна? Какая весна? Сейчас ведь осень!

– Ты совсем измучился, голубчик, – Вика погладила меня по голове. – Сегодня день твоего рождения, а родился ты в апреле. Помнишь?

– Да, – ответил я неуверенно. – Это я помню… то есть, вспомнил.

– Тебе нужно ложиться спать, – Вика заговорила со мной, как с маленьким ребенком. – Был долгий трудный день, пора отправляться в кроватку, смотреть сладкие сны и набираться сил.

22

Весна. Ее ни с чем не спутаешь, нос не позволит. Да что там запахи – даже обыкновенный асфальт весной выглядит иначе. Даже звук от прокатывающихся по нему автомобильных покрышек становится особенным, отчетливым настолько, что слышен хруст каждой песчинки, попавшей между дорогой и жерновом колеса.

Я иду по весне, сквозь кристальный воздух такой свежести, что кажется, будто ею можно захлебнуться. Даже автомобильные выхлопы не портят свежесть. Наоборот, они дополняют ее, концентрируют и делают еще острее.

От весны безотчетно радостно. Не пугают ни грязь выбравшихся из-под снега дворов и газонов, ни порывы все еще холодного ветра. Лишь бы светило солнце, да чирикали воробьи, а все остальное кажется таким незначительным, что о нем и думать не стоит. Ненавистная шапка и кусачий шарф отправлены в шкаф на ближайшие полгода. Куртка пока что все та же, зимняя, но уже дерзко расстегнута на груди.

– Почему ты оставил меня, Степа? Мне так плохо без тебя, – рядом со мной по этой же чумазой городской весне идет девушка с большими печальными глазами, наполненными мольбой. – Пожалуйста, давай будем вместе. Прошу, не покидай меня.

Я пытаюсь объяснить ей, что в этой весне никому не полагается никого ни бросать, ни подбирать. Что все весеннее идет само собой, как движется лед по реке. Но вместо слов я издаю невнятное мычание, нелепо жестикулирую.

– Обещай остаться со мной, – девушка обхватывает руками мое запястье. Я не знаю, хочется ли мне остаться с ней или нет, но запах весны портится, тяжелеет, становится удушливым и сальным. Так пахнет…

– Я жарила картошку с луком, – сказала мама.

– Что? – я растеряно заморгал.

– Ты спросил, чем у нас на кухне пахнет, – ответила мама. – Питаешься черт те как, забыл уже запах настоящей еды.

– Нет, не забыл. Просто задумался.

– О чем?

– Да так, одноклассницу одну вспомнил. Точнее, сон о ней. Ее мама еще с тобой в одном отделе работала.

– Ты про Иру что ли?

– Да, про нее. Она мне с пятого класса нравилась. Однажды на школьной дискотеке я набрался храбрости и пригласил ее на танец. Ира нехотя согласилась. А я так обрадовался, что начал нести какую-то чушь. В итоге она сбежала от меня посреди танца и потом до конца вечера пряталась.

– Ты мне ничего не рассказываешь, – мама обиженно поджала губы и, отвернувшись от меня, принялась ложкой перемешивать картошку в стоящей на плите сковородке.

– Чего не рассказываю? – удивился я.

– Ничего, – повторила мама. – Даже о том, что тебе в школе какие-то девочки нравились, только сейчас от тебя узнаю. Все от меня скрываешь. Что мы с отцом тебе такого сделали, что ты с нами разговаривать перестал?

– Я просто об Ире только сейчас вспомнил…

– Вот! Только девок своих и вспоминаешь, а о нас с отцом никаких у тебя воспоминаний хороших. Все детство с радостью вспоминают, только не ты. А мы тебя так любили! – мама смахнула слезу.

– Мам, я все помню.

– Да? Тогда давай, расскажи, что помнишь! – мама швырнула ложку в раковину.

– Ну… помню, что в детстве не мог выговаривать букву «р». Никакие занятия с логопедом не помогали. Тогда папа велел мне открыть рот и ногтем надавил мне на небо, а потом сказал: «Чувствуешь на небе риску? Поставь на нее кончик языка и скажи «р-р-р». Я сделал, как он учил, и у меня почти сразу получилось раскатистое «р», я смог произнести слова «тигр», «дракон» и «дурак» не картавя.

– И это твое хорошее воспоминание? – мама закатила глаза и всхлипнула.

– Помню, мне было лет пять. Мы с папой пошли за грибами. Лес был за полем. Когда мы шли через поле, папа поймал кузнечика. Я таких огромных никогда не видел – сантиметров десять, наверное. Папа протянул кузнечика мне, а я его как-то неловко взял, и он меня за палец укусил. Я испугался и отдернул руку так резко, что оторвал кузнечику голову. Не помню, заплакал ли тогда от боли или страха, но эта голова, вцепившаяся в мой палец, мне запомнилась очень четко. Почему-то синевато-розоватого цвета. Вообще, мне жаль того кузнечика. Как-то глупо с ним вышло.

– Нет, ты ничего не помнишь, ни-че-го. Ужин на плите. Поешь, если, конечно, у тебя нет более важных и интересных дел, чем есть то, что приготовила двоя дура мать.

– Мама, так напомни мне, пожалуйста, – я аккуратно положил руки на мамины плечи. – И дел у меня никаких нет.

– Степа, прекрати ерничать. Это отвратительно. Уму непостижимо, откуда в тебе столько цинизма, злобы и ненависти. Мы тебя всегда так любили!

23

– Как думаешь, почему у меня с мамой так получается? – спросил я Вику, когда мы с ней прогуливались по Останкинскому парку. – Пытаюсь помочь ей себя выдумывать, но ничего хорошего не выходит. Что ни скажу, она все с ног на голову переворачивает, или вообще не слышит.

– Видимо, ты говоришь не то, что ей хотелось бы слышать, – ответила Вика.

– А ты знаешь, о чем бы она хотела услышать?

– О том, что у тебя лучшая в мире мама. И что у тебя было бесконечно счастливое детство. Ей хочется, чтобы твое детство никогда не заканчивалось. Чтобы ты спрашивал у нее совета, с какой челюсти нужно начинать чистить зубы – с верхней или нижней. Чтобы уточнял, на каком ботинке шнурок в первую очередь завязывать – на левом или на правом.

– Но если бы я в двадцать лет спрашивал совета в таких делах, это бы означало, что у меня синдром Дауна или что-то в этом духе. Неужели ей хотелось бы иметь сына дебила? – удивился я.

– Ей так хочется только потому, что ты не дебил, а самостоятельно мыслящий взрослый человек. Был бы ты умалишенным, твоя мама день и ночь бы плакала, мечтая о том, чтобы ты поумнел и набрался самостоятельности. Но тебе, несомненно, в роли дебила было бы с ней намного проще. Больных, убогих и всячески страдающих любят гораздо больше, и понимание они находят легче. Убил бы ты кого-нибудь в пьяной драке и сел бы за это в тюрьму, ее отношение к тебе сразу бы изменилось. Мама бы придумала для себя миллион оправданий, почему ты так поступил. Обвинила бы в сговоре весь мир, а ты бы стал лучшим, самым умным и добрым сыном на планете, потому что тебе пришлось страдать. Многие люди на уровне подсознания уверены, что плохой человек страдать не может. Минус этой уверенности в том, что ум обращает ее в силлогизм – если человек страдает, то он хороший, а если не страдает, то по определению – злыдень, подлец и негодяй.

– Так мне что, действительно кого-то убить нужно, чтобы наладить отношения с мамой?

– Нет, конечно, – Вика улыбнулась. – Можешь, например, жениться на какой-нибудь стерве, тупой и уродливой, которая будет тебя гнобить. Да, жениться лучше по залету. Чтобы мама была уверена, что та стерва специально все подстроила, чтобы тебя захомутать.

– Но я не хочу становиться страдальцем, – я задумался. – Да и страдающие люди у меня симпатии не вызывают. По-моему, гораздо проще быть несчастным, а вот ради счастья еще попотеть нужно.

– Вот видишь? Большинство людей постоянно терзают смутные сомнения, а тебя, скорее, смущают сомнительные терзания. Ты сам не страдаешь, поэтому страдальцы тебя раздражают, – Вика привстала на цыпочки и взъерошила волосы на моей голове. – А твоя мама страдает. От этого все непонимание.

Я хотел возразить, что моей маме не от чего страдать, но осекся. Нелюбимая работа, пьющий безработный муж – творческая личность, сын – нечуткий и злобный циник. Есть от чего затосковать и принять сердцем безысходность.

– Ты жалеешь свою маму? – заметив мое замешательство, спросила Вика.

– Я жалею кузнечика, которому в детстве случайно оторвал голову, – ответил я. – Сожаления достойны ситуации, в которых ты бессилен что-то изменить. Своей маме я еще могу помочь, как и папе. Для них я могу сделать столько всего, что они перестанут страдать и будут счастливы. В конце концов, если я стану безобразно богат, даже несколько капель моего богатства заставят забыть их о любых страданиях.

– Удачи тебе, голубчик, – Вика улыбнулась, но глаза ее при этом были так печальны, что и мне сделалось грустно.

– Представь себе, какая странность, – я решил сменить тему. – Вот уже два раза мне снились девушки, которым я безответно симпатизировал давным-давно. И во сне каждая из них упрекала меня в отступничестве и умоляла вернуться. К чему бы это?

– К тому, что ты, голубчик, в глубине души веришь, будто бы люди могут понять свои ошибки и измениться. Отвергнуть тебя, но позже задуматься и попытаться отменить свой отказ. Но в жизни такого не бывает. Никто не станет разыскивать другого человека, чтобы просто сказать ему «прости». И если однажды тебе приснюсь я, не верь ни единому слову – это сон твоего разума порождает уебищ.

Я не успел ничего ответить, потому что мое внимание отвлекла собака. Выскочив из кустов, огромный доберман, не издав ни звука, цапнул меня за ногу и скрылся в недрах парка.

– Чья это сука?! – взвыл я. Сквозь прокушенные джинсы проступила кровь.

– Это сука реальности, – рассмеялась Вика. – Ты прогуливаешься, выдумываешь на ходу себя, меня, весь этот парк. Никаких собак в твоем воображении нет. Но вот появляется реальность, кусает тебя за ногу и исчезает. И теперь тебе приходится придумывать себя дальше уже в образе персонажа с укушенной ногой.

– Сейчас я придумаю себя, превратившегося из-за укуса в пса-оборотня. Отыщу хозяина, спустившего с поводка эту чертову реальность, и отгрызу ему задницу до самой глотки, – я злобно сплюнул на землю. Нога болела немилосердно.

– Хороший вариант, – согласилась Вика. – Только смотри, не придумай себе попутно столбняк или бешенство.

24

– Бедный, – Ира погладила укус на моей ноге.

– Да уж, собачий огрызок, – проворчал я, раздраженный неизвестно чем – то ли жалостью Иры ко мне, то ли отсутствием таковой у Вики.

– Тебе еще повезло. Я слышала историю об одном маньяке, который натренировал собаку так, чтобы она подбегала и откусывала прохожим яйца.

– Очаровательная история. А я как-то слышал о падучем дервише. На улицах Самарканда люди видели дервиша, с ног до головы замотанного в черные лохмотья. Стоило кому-нибудь приблизиться к дервишу, как тот падал на землю и начинал биться в припадке. Тот, кто проходил мимо, не пытаясь помочь несчастному, заболевал неведомой хворью, и через несколько дней умирал в муках. Однажды нашелся добрый человек, который поднял трясущегося дервиша на руки, чтобы отнести его к лекарю. Но не успел тот человек сделать и шага, как дервиш схватил его за горло, произнес фразу «за твое добро я подарю тебе быструю смерть» и исчез вместе с добряком.

Назад Дальше