Книги крови. IIII - Клайв Баркер 13 стр.


Лейси все так же лежал спиной к двери. Редмен перевернул мальчика. Тот был жив. Он был в сознании. Его лицо, распухшее от слез и ужаса, уставилось вверх с соломенной подушки, глаза так расширились, что, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

– Вставай, – сказал Редмен, наклоняясь над мальчиком.

Его маленькое тело оцепенело, и все, что смог Редмен, – это разжать его конечности. Тихо успокаивая мальчика, он уговаривал его подняться на ноги, пока клубы дыма не проникли внутрь свинарника.

– Давай, все в порядке, идем.

Редмен выпрямился, и что-то коснулось его волос. Он почувствовал, как на лицо обрушился дождь из червей, и поднял взгляд, увидев Хенесси – или то, что от него осталось, – все еще висевшего на балке в свинарнике. Его черты уже было не различить, лицо почернело и обернулось жидкой кашей. Тело было обгрызено до рваных бедер, из зловонного остова вывалились кишки, болтаясь червивыми петлями перед лицом Редмена.

Если бы не густой дым, от трупного запаха у него перехватило бы дух. А так Редмен просто испытал отвращение, и оно придало ему сил. Он вытащил Лейси из тени висельника и подтолкнул парня к дверям.

Солома снаружи пылала уже не так ярко, но после темного помещения он все равно сощурился от света пожара, свечей и горящего тела Левертол.

– Давай, парень, – сказал он, поднимая мальчишку над языками пламени. Глаза у Лейси светились, как пуговки, светились, как у сумасшедшего. Они говорили о тщете всего.

Они перешли через загон, перескочили через труп Левертол и направились во тьму открытого поля.

С каждым шагом от фермы мальчик все больше выбирался из своего паралича. Свинарник позади уже превратился в пылающее воспоминание. Впереди ночь была такой же неподвижной и кромешной, как всегда.

Редмен старался не думать о свинье. Она наверняка уже мертва.

Но пока они бежали, в земле, казалось, отдавался топот, словно кто-то огромный бежал вместе с ними, спокойно держась на расстоянии, – пугливый, но неутомимый в преследовании.

Редмен тащил Лейси за руку, торопился, поднимая пыль с земли, запекшейся от летней жары. Лейси всхлипывал – еще не слова, но хотя бы звук. Хороший знак, знак, который был нужен Редмену. Хватит с него уже безумия.

До здания они добрались без происшествий. Коридоры были такими же пустыми, какими он оставил их час назад. Возможно, труп Слейпа еще никто не нашел. Была такая вероятность. Никто из мальчишек не хотел смотреть телевизор. Может быть, они молча разошлись по спальням выспаться после своего богослужения?

Пора было найти телефон и вызвать полицию.

Мужчина и мальчик шли рука об руку по коридору, направляясь в кабинет директора. Лейси снова замолк, но маниакальное выражение уже сошло с его лица; казалось, близки очистительные слезы. Он шмыгал и откашливался.

Потом сильнее сжал руку Редмена, но затем его хватка совсем ослабла.

Вестибюль впереди окутывала тьма. Кто-то недавно разбил лампочку. Она все еще тихо покачивалась на проводе, выхваченная тусклым светом, сочившимся в окно.

– Идем. Здесь нечего бояться. Идем, мальчик.

Лейси укусил Редмена за руку. Это случилось так быстро, что он отпустил мальчика раньше, чем успел сообразить, а Лейси уже сверкал пятками по коридору прочь из вестибюля.

Неважно. Он не уйдет далеко. Впервые Редмен был рад здешним стенам и окнам с решетками.

Он прошел по темному вестибюлю в кабинет секретарши. Никакого движения не заметил. Кто бы ни разбил лампочку, он держался очень тихо, очень спокойно.

Телефон тоже был разбит. Не сломан – разбит вдребезги.

Редмен вышел и направился к директору. Там был второй телефон, Редмена не остановят вандалы.

Кабинет, разумеется, оказался заперт, но он был к этому готов. Выбил локтем матовое стекло в двери и пошарил рукой с внутренней стороны. Никакого ключа.

К черту, подумал Редмен, и ударил в дверь плечом. Дерево было прочное, крепкое, а замок – качественный. Плечо заныло, и снова открылась рана в животе, когда преграда, наконец, поддалась, и он проник в комнату.

Пол был усыпан соломой, по сравнению со здешним запахом в свинарнике стояла свежесть. Директор лежал за столом с выеденным сердцем.

– Свинья, – сказал Редмен. – Свинья. Свинья, – и, повторяя «свинья», потянулся к трубке.

Звук. Он обернулся, и его со всего размаху ударили прямо в лицо. Сломали скулу и нос. Комната подернулась цветными пятнами, а потом все заволокла белизна.

В вестибюле уже не было темно. Горели свечи – сотни свечей, в каждом углу, на каждой поверхности. Впрочем, у Редмена кружилась голова, в глазах все плыло от сотрясения. Это могла быть и одна свеча, умноженная чувствами, доверять которым он уже не мог.

Он стоял посреди вестибюля, не понимая, как может стоять, если ноги казались ватными и бесполезными. На краю поля зрения, за мерцанием свечей, слышались чьи-то разговоры. Нет, не разговоры. Это были не настоящие слова. Просто тарабарщина, которую издавали те, кого там вовсе могло не быть.

Потом он услышал хрюканье – низкое, астматическое хрюканье свиноматки, и прямо перед ним из плывущего света вышла она. Уже не столь блестящая и прекрасная. Ее бока обуглились, сверлящие глазки усохли, рыло перекосилось. Она очень медленно надвигалась на него, и очень медленно проступала фигура, сидевшая на ней верхом. Это, конечно же, был Томми Лейси, в чем мать родила, с телом розовым и безволосым, как у поросенка, с невинным лицом, свободным от любых человеческих чувств. Его глаза теперь были ее глазами, и он направлял огромное животное за уши. А отрывистое урчанье доносилось не из ее рта, а из его. Он стал голосом свиньи.

Редмен тихо позвал его по имени. Не Лейси, а Томми. Мальчик как будто не слышал. Только когда свинья и наездник приблизились, Редмен осознал, почему все это время он не падал. За шею его держала веревка.

Стоило ему это подумать, как петля натянулась, и пол ушел из-под ног.

Не боль, но кошмарный ужас, – хуже, много хуже боли – охватил его, раскрывшись пропастью утраты и сожаления, и он погрузился в нее с головой.

Внизу, под болтающимися ногами, встали свинья и мальчик. Мальчик, все еще хрюкая, слез со свиньи и присел рядом со зверем. В сереющем воздухе Редмен еще различал изгиб мальчишеского позвоночника, безупречную кожу на спине. Видел он и узловатую веревку, торчащую между бледных ягодиц, с растрепанным концом. Точь-в-точь хвост свиньи.

Свинья подняла рыло, хотя зрение ее осталось в прошлом. Редмену хотелось думать, что она страдала, и будет страдать, пока не издохнет. Этой мысли почти хватило для успокоения. Потом пасть свиньи раскрылась, и она заговорила. Он не понимал, как раздавались слова, но они раздавались. Мальчишеский голос, напевный.

– Это жизнь зверя, – произнесла она, – есть и быть съеденным.

Потом свинья улыбнулась, и Редмен почувствовал – хотя уже считал, что лишился способности что-либо ощущать, – первый шок боли, когда зубы Лейси вырвали кусок мяса из его ноги, и мальчик, хрюкая, начал карабкаться на тело своего спасителя, чтобы забрать его жизнь.

Секс, смерть и звездный свет

Диана провела благоуханными пальцами по двухдневной рыжей щетине на подбородке Терри.

– Обожаю, – сказала она. – Даже седину.

Она обожала в нем все – или, по крайней мере, так говорила.

Когда он ее целовал: обожаю.

Когда он ее раздевал: обожаю.

Когда он снимал свои трусы: обожаю, обожаю, обожаю.

Она вставала перед ним на колени с таким безусловным воодушевлением, что ему оставалось только смотреть, как двигается вверх-вниз у паха ее пепельно-светлая макушка, и надеяться от всей души, что никому не придет в голову зайти в гримерку. В конце концов, она замужняя женщина, хоть и актриса. У него самого есть жена, где-то. Узнай желтые газетенки об этом тет-а-тет, они бы сразу разродились скабрезной статьей, а он тут пытался построить репутацию серьезного режиссера; без всяких уловок, без сплетен – только искусство.

От касаний языка Дианы растворялись даже мысли об амбициях, когда она поднимала настоящую бурю в его нервных окончаниях. Актриса из нее была никудышная, но, боже мой, с ним она играла на ура. Безупречная техника, безукоризненное чувство ритма – то ли благодаря инстинкту, то ли благодаря репетициям она знала, когда набрать темп и довести сцену до удовлетворительной кульминации.

Когда она выдоила его досуха, он чуть не разразился аплодисментами.

Конечно, об их романе знал почти весь состав «Двенадцатой ночи» Кэллоуэя. Когда актриса и режиссер вдвоем опаздывали на репетиции или она приходила с сытым видом, а он, залившись румянцем, звучали ехидные комментарии. Он уговаривал ее прятать это выражение кошки, объевшейся сметаны, но она не умела притворяться. Довольно забавно, учитывая ее профессию.

Но, с другой стороны, Ля Дюваль, как прозвал ее Эдвард, и не нужно быть великой актрисой – она уже была знаменитостью. Ну и что, что она читает Шекспира, как «Гайавату»: дам-ди-дам-ди-дам-ди-дам? Ну и что, если ее понимание психологии – сомнительное, логика – зыбкая, а исполнение – неумелое? Ну и что, если чувство поэзии у нее такое же, как чувство приличий? Она звезда, и это было серьезно.

Вот чего у Дианы было не отнять: ее имя приносило деньги. О нем десятисантиметровым жирным шрифтом, черным по желтому, с гордостью возвещала реклама на театре «Элизиум».

«Диана Дюваль – звезда “Дитя любви”».

«Дитя любви». Возможно, худшая мыльная опера в истории этого жанра, что омрачала экраны страны, – два полноценных часа в неделю непрописанных персонажей и отупляющих диалогов, благодаря которым она неизменно приносила высокие рейтинги, а актеры, игравшие в ней, – чуть ли не за ночь – становились сверкающими звездами на хрустальном небосклоне телевидения. Там-то, ярчайшая среди ярких, и блистала Диана Дюваль.

Быть может, она не рождена играть классику, но, Господи, какую она приносила кассу. А в век опустевших театров значение имело только число зрителей в зале.

Кэллоуэй смирился с тем, что это будет не эталонная «Двенадцатая ночь», но если постановка окажется успешной – а с Дианой в роли Виолы у него были все шансы – то перед ним откроются новые двери в Вест-Энде. Кроме того, работа с вечно обожающей, вечно ненасытной мисс Д. Дюваль имела свои преимущества.

Кэллоуэй натянул саржевые штаны и посмотрел на нее сверху вниз. Она одарила его своей прелестной улыбкой – той же, что в сцене с письмом. Выражение номер пять в репертуаре Дюваль, где-то между Девственным и Материнским.

Он ответил одной из улыбок из своего арсенала – ленивой любящей миной, которая сходила за искреннюю только на расстоянии метра. Потом сверился с часами.

– Боже, мы опаздываем, милая.

Она облизнулась. Неужели ей, правда, так нравился вкус?

– Займусь прической, – сказала она, вставая и бросая взгляд в длинное зеркало рядом с душем.

– Да.

– Ты в порядке?

– Лучше не бывает, – ответил он. Легонько поцеловал ее в нос и предоставил заниматься собой.

По пути к сцене он заглянул в мужскую гримерку, чтобы привести себя в порядок и сбрызнуть горящие щеки холодной водой. После секса его всегда выдавали раскрасневшиеся лицо и грудь. Наклонившись, чтобы сполоснуться, Кэллоуэй критически изучил свое отражение в зеркале над раковиной. Тридцать шесть лет возраст на нем не сказывался, но наконец он начал выглядеть на свои годы. Больше он не герой-любовник. Под глазами – недвусмысленные припухлости, не имеющие никакого отношения к недосыпу, да и морщины – и на лбу, и у губ. Он уже не похож на вундеркинда, все секреты невоздержанности написаны на лице. Избыток секса, выпивки и амбиций, досада от стольких упущенных великолепных возможностей. Как бы он сейчас выглядел, горько думал Кэллоуэй, если бы довольствовался положением унылого ничтожества в каком-нибудь захолустном репертуарном балагане, где до сих пор почитают Брехта, а на спектакли ходит максимум с десяток любителей? Наверняка лицо было бы гладкое, как попка младенца, – как у большинства работников театров, преданных идее. Пустые и довольные, бедное стадо.

– Ну, что посеешь, то и пожнешь, – сказал он себе. Бросил последний взгляд на потрепанного херувима в зеркале, вспомнив, что, даже несмотря на вороньи лапки, женщины все еще считали его неотразимым, и отправился навстречу перипетиям третьего акта.

На сцене шел горячий спор. Плотник – его звали Джейк – сладил для сада Оливии две живые изгороди. Их еще нужно было накрыть листьями, но они уже выглядели впечатляюще, уходили вглубь сцены до циклорамы, где нарисуют остальной сад. Никакого тебе символизма. Сад есть сад – зеленая трава, синее небо. Так нравилось публике на севере Бирмингема – и Терри испытывал симпатию к их непритязательным вкусам.

– Терри, любовь моя.

Эдди Каннингем взял его под локоток и подвел к спорящим.

– В чем проблема?

– Терри, любовь моя, ты же несерьезно насчет этих ебаных (как это бойко слетело с языка: «ебаных») изгородей. Скажи дяде Эдди, что ты не серьезно, а то закачу скандал, – Эдди показал на оскорбляющие вкус изгороди. – Нет, ты только взгляни.

С каждым его словом в воздух взметался целый фонтан слюны.

– В чем проблема? – снова спросил Терри.

– Проблема? Мизансцена, любовь моя, мизансцена. Сам посуди. Мы репетировали целую сцену, где я скачу, как мартовский кролик. Наверх направо, вниз налево, но ничего не выйдет, если у меня не будет свободы маневра на заднем плане. И взгляни! Эта херня стоит вплотную к заднику.

– Ну, так и должно быть, Эдди, для создания иллюзии.

– Зато я не могу перемещаться, Терри. Ты же должен меня понять.

Он обратился к немногим людям на сцене: плотникам, двум техникам, трем актерам.

– В смысле – ведь времени уже в обрез.

– Эдди, мы сменим мизансцену.

– Ох.

Это решение явно выбило у Каннингема почву из-под ног.

– Нет?

– Эм-м.

– Это же самое простое, да?

– Да… Просто мне все нравилось…

– Знаю.

– Что ж. Надо – значит, надо. Что насчет крокета?

– Его тоже порежем.

– А момент с крокетными молотками? Ну эта, скабрезная сцена?

– Тоже придется убрать. Прости, что я это не учел. Не знаю, чем я думал.

Эдди вскинулся:

– Что ты, Терри, ты думаешь тем, чем надо!

Раздались смешки. Терри пропустил их мимо ушей.

Критика Эдди была по делу, режиссер упустил из виду проблему с дизайном изгородей.

– Мне жаль насчет крокета, но мы уже никак не пристроим его обратно.

– Уверен, у кого-нибудь другого ты ничего не вырежешь, – сказал Эдди. Бросил взгляд через плечо Кэллоуэя на Диану, потом направился в гримерку. Акт второй, разъяренный актер уходит. Кэллоуэй не стал его останавливать. Испортишь уход – все будет еще хуже. Он лишь тихо выдохнул «о Господи» и с силой провел широкой рукой по лицу. Вот главный недостаток этой профессии: актеры.

– Кто-нибудь за ним сходит? – спросил Кэллоуэй.

Молчание.

– Где Райан?

Лицо помрежа в очках показалось над оскорбительной изгородью.

– Прошу прощения?

– Райан, дорогой мой, пожалуйста, можешь отнести Эдди чашку кофе и уговорить вернуться в лоно семьи?

Райан скривил лицо, которое говорило: ты его обидел, ты и возвращай. Но Кэллоуэй уже научился перекладывать вину на других – он был в этом профи. Просто уставился на Райана, не позволяя отказать в просьбе, пока тот не опустил глаза и не кивнул, капитулировав.

– Ладно, – сказал он мрачно.

– Молодец.

Райан метнул в него обвиняющий взгляд и исчез следом за Эдом Каннингемом.

– Какой спектакль без жалоб, – сказал Кэллоуэй, пытаясь слегка разрядить атмосферу. Кто-то хмыкнул, и маленький полукруг зевак распался. Шоу закончено. – Ладно, ладно, – сказал Кэллоуэй, пытаясь спасти ситуацию, – давайте за работу. Пробежим с начала сцены. Диана, ты готова?

– Да.

– Ладно. Приступим?

Он отвернулся от сада Оливии и ожидающих актеров, просто чтобы собраться с мыслями. Горело только техническое освещение на сцене, зал был погружен во тьму. Он высокомерно зиял перед Кэллоуэем, ряд за рядом пустых мест, бросая вызов, требуя развлечений. Ах, одиночество режиссера на длинные дистанции. В этом деле бывают дни, когда и жизнь бухгалтера казалась «целью желанной», если перефразировать принца датского.

Назад Дальше