В словах ее уже вовсю звенел-заливался упрек, но Сан Саныч, как морщинами на лбу ни шевелил – смысла его пока всё никак не постигал.
И только позже, уже чёрной как дёготь ночью, в постели, привалившись к теплой, мягкой, но всё же, даже на ощупь – так непривычно сердитой Дусиной спине – он понял. И давешней непонятливости своей ужаснулся. В постели лежа, так весь аж сразу остолбенел.
– Ну Шутов, ну ты гад, изверг поганый! – шепотом вскрикнул он тогда, грудь себе чуть не надорвав, и задышал сразу яростно так, чуть ли не в рифму, – И «Машина Времени» твоя – поганка! Вредительница! С единственно верного пути совратительница! И м-м-м-м… Моего счастья верная губительница! Её ведь и впрямь – только запусти, машину эту! И не углядишь потом, как она нам всем тут всю жизнь, стерва, перекорежит, перекомпанует, подкорректирует!… Ведь очень может быть, что я, или, не дай Бог, Дуся моя – потомок того самого князя Игоря? А? Как раз того самого Игоря, что во имя будущего мира – по моей личной милости с лошади упадёт и тем самым – меня, или еще хуже – Дусю-душеньку мою, на старости лет с какой-нибудь там милой и юной пленной половчанкой так и не родит?! Что?! Что тогда!? Тогда – что?!…
Пот, склизкий и липкий как Дусин холодец выступил у сотрудника Патентного Ведомства – изо всех пор, и застыл на нем как скафандр.
– Что же делать теперь! О, ч-чёрт! Ну что же делать?!
Первой мыслью его было – сжечь. Все-все чертежи и формулы проклятой машины вместе с папкой, и пепел в сталинской кладки канал поскорей спустить. Пока над каналом и над прилегающим к нему дачным поселком – защитный покров глухой подмосковной ночи навис.
От сердца как будто вмиг отлегло и задышалось чуть свободнее и легче.
– А Шутову скажу, что папки этой вовсе и не было никогда. Приснилась она ему. Да и самого его я вообще не видел. Кто он вообще таков, спрашивается? Какой-то выдуманный академик какой-то выдуманной академии. К тому же американской… Ха!… Подумаешь, Исай Григорьевич какой-то…
Но тут Сан Саныч вспомнил о своей расписке и задрожал так, что пружины под ним громче, чем при любви заскрипели, заныли, захрипели, заплакали.
– Что же делать!? – просипел он снова, судорожно растирая сам себе грудь – там, где сердце, – Ну что! Что!? Что??!!!…
К трём часам дрожь прошла, но сердцебиение и ужас от почти что содеянного остался.
Сан Саныч еще долго лежал, испуганный и потный. Всё слушал, как за фанерной стенкой внучка его Олечка ровно дышит. Милая круглоглазая, круглощекая девочка, которой, по его же, дурака, глупости, по чьему-то злому авантюрному умыслу, чуть было вообще никогда было бы не родиться. И босоножек модного среди современных дошкольниц цвета «мальвина» не носить. И из лейки деду на руки воды не поливать. И не смеяться. И о будущем не глаголить. И слова «чёрт» ему не запрещать. И потешных чертежей там у себя в блокнотике не рисовать…
Уже под самое утро, первая электричка как раз только-только своё отпев, унеслась на Москву, Сан Саныч рывком поднялся с постели. На веранде при остаточном свете конопатой луны покурил. Там же и принял спасительное для себя и для своей любимой семьи решение.
– Князь Игорь… Пусть живет… Как ему нашей историей было назначено… – решил Ходиков, – А вот этот самый, который Шутов… Его как раз надо и покарать: чтоб не повадно всякое изобретать! Да-да! Именно – покарать… его, так сказать, мать…
После чего Ходиков взял со стула свой портфель и на цыпочках прошел по мокрой траве к времянке, в которой хранил свой огородный инвентарь. Запатентованный им же еще в позапрошлом году складной, на манер японского зонтика, портативный секатор там в темноте нащупал и тихо в портфель к себе его положил.
До следующей электрички на Москву у него оставалось еще двадцать две минуты. Значит – до спасения мира – только два каких-то часа с копейками.
Люсино счастье
Вообще-то счастливой Люсю Золотову назвать трудно. Даже до среднестатистически удачливого человека ей не дотянуть. Не сложилось как-то.
Один за другим ускользали от нее и, с до слез обидной резвостью в никуда улетали пословично неповторимые в жизни каждого человека шансы. В магазинах любой мало-мальски дефицитный товар у нее всегда перед самым носом кончался. Это из-за нее, Люси Золотовой, застревали в шахтах лифты, отменялись и таинственно выпадали из расписаний поезда, трамваи, автобусы и самолеты.
Даже лошадь, на которой Люся в детстве как-то раз попыталась прокатиться, рухнула под ней и сломала ногу. Так что пришлось ее пристрелить. Не Люсю, понятно – лошадь, ну да разве ж это то, что принято называть ёмким и внятным, всё-всё обобщающим словом «счастье»?
Чтоб зловредно однообразную свою судьбу лишний раз не испытывать Люся не то что замуж – даже в отпуск дальше родной своей квартиры с видом на ветхие гаражные крыши уйти не решалась. Заранее знала – на все три отпущенные ей на законный отдых недели проливной дождь со снегом зарядит. Тут и не важно какой на улице сезон, и какой часовой или географический пояс.
Ну а что до замужества и прочих чреватых многосложными рисками личных обстоятельств – увивайся за Люсей хоть тысяча и один жених, ей всё равно бы достался из них самый пропащий. Уж такая у нее ветка. И сидит Люся на этой ветке крепко, без малого вот уже полста лет.
И вот надо же было такому случиться, что именно к ней, к Людмиле Сергеевне Золотовой, за всю жизнь и пятачка-то стертого под ногами не нашедшей, в один прекрасный день ни с того, ни с сего вдруг берет и приваливает немыслимое, прямо-таки до неприличия огромное счастье.
Заскакивает она тут как-то после работы в «Перекресток», а там вдруг, ни с того ни сего, как бы в сказках сказали – откуда ни возьмись – диво дивное само по себе взялось и будто для нее одной нарисовалось!
В рыбном отделе – очереди никакой, и в аквариуме карп плещется. Дородный такой, бокастый, чешуя на нём лазурь с люрексом, плавнички штопором, ус тугой, и глаз, что алмаз – неистово искрится.
– Он это как – живой? Карп-то… – спрашивает Люся у водянистой блондинки за прилавком, – Или чучело?
«Сама ты чучело!» – приготовилась уже было услышать привычный в подобных случаях ответ, даже согнулась, свернулась вся, к очередной, привычной бытовой обиде готовая.
Но ничего подобного. Свернув набок русалочий взгляд, продавщица с незлобливой ленцой ей отвечает:
– Да он еще поживей нас с вами… Будете брать?
Вглядывается Люся в невиданного, ради нее одной в их магазин заплывшего карпа и удаче своей не верит.
– Он что ли дефективный? – допытывается она, всё еще сомневаясь, всё еще глазам своим, да и удаче своей не веря.
– Недефективнее многих, – уклончиво ответствует продавщица, и на лице ее, как на волнах, уже плавно покачивается раздражение, – Вам как – завернуть? Или?
– Да, пожалуйста. Да! Заверните! Только умоляю, умоляю вас, не убивайте! Не убивайте его! – спохватывается тут Люся, – Можете, конечно же, его оглушить, на дорогу, только, ради Бога – не очень больно!
Показалось ей, или карп, в самом деле, при этих её словах, с благодарностью ей подмигнул и округлые губы в улыбку раздвинул? Чудо ведь, говорят, в одиночку не является.
И еще. Когда Люсю в лифте со всех боков сдавили, за долгий день сильно вширь расплывшиеся соседи, и ей пришлось прижать пятикилограммовый пакет к груди, она вдруг услышала, как гулко, с ее сердцем в такт, бьется и у карпа что-то внутри. Что-то сильное, настоящее – будто никакие там у него не жабры, а вполне настоящее, живое и человеческое сердце.
– Тоже волнуется, – сообразила Люся, – Ой, что-то будет…
И верно. Уже дома, полулёжа в кухонной старенькой раковине, карп вдруг открыл глаза, глубоко вздохнул и заговорил человеческим голосом:
– Люсь, а Люсь, отпустила б ты меня, а? Я б тебе тогда любое заветное желание исполнил! Честно!
Глухо ахнула тут Люся Золотова. Неужто извечная ее невезучесть вдруг взяла, да осечку дала?
– Ай да карпик! – кричит, – Ай да сукин сын! Тебя-то как раз мне всю жизнь и не хватало! Желаний-то у меня непочатая прорва, и все как на подбор – заветные! Погоди, погоди родной… У меня на этот случай даже списочек специальный имеется. На досуге от делать нечего составила. Щас принесу…
Ах, как Люся по квартире своей заметалась! Будто хмельная – спотыкается, на мебельные углы налетает. От радости-то всё никак и не припомнит – куда списочек свой тот сунула. В комоде все ящики наизнанку вывернула, шкатулки-коробки с коммунальными и прочими платежами перетрясла. А у самой сердце при этом взлетело аж до ушей и там звенит себе, аж поёт, соловьем со всех сил заливается. В висках еще и кровь отбойным молотком бьёт.
Ну, отыскала она, наконец, список этот. Из старой, еще маминой книжки по домоводству выудила. С обеих сторон мелким бисером исписанный листок. Под пунктами – всё сплошь самые-самые ее желания. Всю жизнь собирала, ничего за душой не утаивала. Глянула только – все ли на месте. Все. Итого – шестьдесят три штуки.
Бежит Люcя на кухню. Карпу-чудотворцу бумажку под нос суёт.
– Что-то многовато у тебя, как я смотрю, желаний-то, – хрипит тот, а сам плавниками так и машет, словно мух от себя отгоняет, – Поскромнее нельзя ли? Посмотри на меня – я ведь уже старенький. И от долгого безводья – еще и основательно утомленный… Мне больше одного пунктика ну никак не осилить… Так что выбирай себе, Люсь, из своего списка желание, которое самое нужное, самое дорогое, самое-самое долгожданное… Да поскорее давай… Видишь – совсем занемог я тут у тебя, без родной рыбьей среды и водяного простора…
– Что ж, одно так одно, – не спорит с чудотворцем Люся, – И то хорошо. Другим вон – ведь и столько за всю долгую жизнь не перепадает.
Уселась она тут со своим списком за кухонный стол поудобнее, красный химический карандаш в руку взяла: свои лишние заветные желания для ясности вычеркивать.
«Ну, положим, теперь-то уж я и без миллионного лотерейного выигрыша обойдусь,» – думает, и притом улыбается, аж сопрела вся, – «Мне ведь сейчас и без такой серьезной наличности любую самую дорогостоящую мечту осуществить – раз плюнуть. Даже такую, какую и за никакие деньги не купишь… Или как?»
Однако так уж сразу, слёту самое свое первое в списке желание перечеркнуть, его раз и навсегда из своего списка удалить Люся всё же пока не решилась. Поколебалась, карандашик поглодала, дальше вниз по пунктам пошла.
«Второе: чтобы мир во всём мире был?» – читает, – «Неплохо как будто, ну… Ну а дальше что?… Мне-то что от этого мира перепадет? В смысле – мне лично… С другой стороны – слава и благодарные глаза всего человечества тоже на дороге не валяются… Или?… Или все-таки валяются?… Никому не нужные… Даже ей… Хотя…»
Мир во всём мире пока отложила. Пошла дальше.
«Туфли на наборном каблучке – тоже ничего, особенно ежели они от «Маноло Бланик»а… Да… Очень даже нехило… Однако туфли-то – они, стервы, так стремительно быстро из моды выходят… Особенно – их каблуки… С другой стороны – осточертело ведь, всю жизнь только практично обуваться и одеваться! Да-да – именно так! О-сто-чер-тело!…»
Короче, и модные туфли Люся не тронула, равно как и сразу следующие за ними диплом МГИМО с отличием, собственноручно выращенную дочку, умницу и красавицу, а еще лучше – готового, заботливого сына, поездку на Майорку, а с ними – и окончательное и бесповоротное предотвращение экологической катастрофы на земле.
«А что до любимого человека,» – размышляет-гадает себе Люся дальше, – «То теперь-то меня, такую счастливую, такую везучую, такую богатую и миролюбивую, на модных-то каблуках, любой самый сказочный принц возьмет не колеблясь… Дальше…»
Так, к полуночи, добралась наконец Люся до самого последнего пункта своего списка. Того, что за номером 347. И ничего. Все свои желания она основательно пересмотрела, перелопатила, со всех сторон обсосала и взвесила, да так самого нужного и долгожданного, самого заветного и дорогого из них выбрать не смогла. Только душу себе вот-вот уж готовыми к исполнению мечтами разбередила, да радостью, будто чистой, неразведенной водкой обпилась.
А час всё же поздний. И с каждой минуты – только позднее и становился. Как же быть с ним, с заветным желаньем-то? Вот ведь незадача.
«Дай-ка,» – думает Люся, – «Я лучше у самого карпа совета спрошу. Он, похоже, не только старый, но и мудрый. Пусть и подскажет, за каким пунктиком моего списка наибольшее человеческое счастье скрывается.»
Поворачивается Люся к карпу, а у того уж и глаз остекленевший. Люрекс на чешуе поблёк, налетом молочным покрылся. Плавник его вялым капустным листом поникший.
Не дышит чудотворец. Не дождался от Люси заветного её желания. Так и отбыл в никуда, невостребованный.
Ну, взвилась тут, конечно, Люся Золотова. Заголосила.
– Упусти-ила!
Сердце камнем на кафельный пол упало и, судя по звуку – колко, на тысячу острых кусков там и разбилось.
– Упустила? – саму себя переспросила Люся, – Разве?
И сама себе, мягко улыбнувшись, ответила:
– Ничего я не упустила. Было, было у меня счастье, еще как было! Да-да. Вот тут, за этим кухонном столом, со мной рядом целых три чудесных часа жило, сидело, вместе со мною – вот-вот исполнению всех-всех моих заветных желаний – радовалось!
«Я тебя люблю!»
Была у Котова жена, да сплыла. Точнее – уплыла. А еще точнее – ее увез на белом без единой ржавчинки пароходе широкопалый немец к себе в Любек. Сказал ей на ломаном русском, что название этого немецкого города произошло от нашего русского слова «любовь», ну она ему захотела поверить – и поверила. Собрала ложные жемчуга и прочую свою копеечную галантерею, да и уехала с ним, на первом же по весне судне.
«На плите гороховый супчик,» – написала она мужу в прощальной своей записке, – «Разогрей, не поленись. И вынеси ты, в конце-то концов, ради Бога мусор!…»
Обычно в конце таких записок жена ставила: «Буду поздно. Не жди. Целую.»
Но на этот раз она ограничилась одним только: «Не жди…» Без поцелуев обошлась.
Супчик на плите оказался не только холодным, ниже даже комнатной температуры, к тому же недосоленным и отдавал железом, но Котов всё равно его безропотно дохлебал и даже тарелку за собой вымыл, чего раньше за ним никогда не наблюдалось.
«Вот бы жена, небось, удивилась!» – подумал было он, – «Какой я вдруг серьезно хозяйственный,» – но вовремя спохватился и побрел выносить мусор.
На лестничной клетке между третьим и вторым этажом он остановился и впервые в жизни закурил в неположенном месте.
«Надо же, а ведь и вправду ушла», – подумал он растерянно, – «Недаром, выходит, столько лет всё грозилась…»
Во рту у Котова заполоскалась горечь, от обиды ли, от табака ли натощак, он не понял.
На мусорном баке во дворе кто-то оранжевой краской вывел жирное, пронзенное стрелой сердце, не сердце даже, а величиной с пудовый картофельный мешок сердцище, и под ним приписал: «Я тебя люблю!»
От одного только вида этой чужой неприглядной любви у Котова заныло в солнечном сплетении и в горле запершило. Рыжие буквы задвоились у него в глазах, а грубо намалеванный международный символ любви вздрогнул и затрепетал совсем как живое, отчаянно бьющееся человеческое сердце.
«Эх, мало я Варьку свою всякими нежными словами баловал»… – постиг тут Котов свою многолетнюю ошибку, – «Когда я, к примеру, ей в последний раз говорил, что я ее люблю?… Вот именно – никогда. А она, бедняжка, может, всю жизнь свою со мной только этого и прождала. Не дождалась вот. Теперь вот живи тут без нее. Бобылем майся… Расстраивайся…»
Он в сердцах вытряхнул ведро в расписанный любовным признанием мусорный бак. Замелькала, заискрилась картофельная шелуха. Сизая, благородного перламутрового отлива кость мелькнула и тут же улетела туда, в мутную, зловонную глубину.