Весенняя вестница - Лавряшина Юлия Александровна


*****

Через окно на меня смотрят глаза тополя. Три темных глаза расположены не как у человека, а один над другим. В этой вертикальности взгляда есть что-то неземное. Не инопланетное, не фантастическое, а просто не принадлежащее тому уровню земной жизни, на котором находились мы с тобой. А теперь только я…

Может, оттуда, где ты теперь, устремленный ввысь взгляд тополя не кажется странным. Я пытаюсь увидеть это твоими глазами и тоже нахожу в таком расположении единственно возможную правильность – все земное должно тянуться к небу. Только эта высокая тяга и может оправдать то, что, если учитывать, что голубой шар, зависший в космосе, был увиден не нами лично, Земля по-прежнему каждому из нас кажется плоской. Так было в пятом веке, так будет и в двадцать первом. Два глаза позволяют нам определять объемность предметов, но мир в целом мы видим будто бы одним глазом. У тополя их три.

Я смотрю из окна в ту сторону, куда уходит солнце. За тот край света, где теперь ты. Я вижу тебя там, хотя ты вполне можешь оказаться в другом месте. Или нигде. Или везде. Этого я не узнаю до тех пор, пока не соберусь с духом пойти за тобой следом. Но сейчас, пока это не произошло, мне нравится думать, будто тебя увело с собой солнце. Когда протягивают такую горячую руку, кто найдет в себе силы отказаться?

Мне хочется спеть о тебе, но у меня никогда не было слуха. Мне бы выразить свою боль пластикой, но никто не учил меня танцевать. Я умею переносить на холст свои фантазии, но лица не даются мне. И потому я рисую дорогу, по которой ты уходишь и уходишь… Не от меня. К солнцу. Так мне легче думать…

У меня никогда не возникало желания что-либо сочинить. И сейчас я тоже не собираюсь ничего сочинять. Я расскажу все, как было. Какими мы были. И что с нами произошло. Хотя я помню: это сулят все рассказчики, какую невероятную небылицу они не собирались бы поведать миру. Правда их рассказов в том, что они сами верят в подлинность этих историй. И, в зависимости от степени таланта, верят более или менее.

Может, как раз мне и не поверят, но это меня не пугает. Мне просто нужно высказаться. Наверное, хотя бы раз в жизни эта потребность одолевает каждого, и тут уж ничего не поделаешь. Можно даже не искать слушателя, а, как писали в старых романах, «довериться бумаге». Как раз это я и собираюсь сделать.

Но я не стану доказывать достоверность истории обилием физиологических подробностей, выдумать которые ничуть не сложнее, чем создать Маленького Принца. Их не будет вообще, потому что любая оскорбила бы тебя. Эти отвратительные детали отличаются способностью застревать в памяти людей и не забываться со временем, а становиться только выпуклее. Они назойливо лезут внутрь запахами, болезненными цветами, которые то становятся обостренно-яркими, то смешиваются бурой, дряблой массой. Ничего этого не будет. Не потому, что не было на самом деле… Но все эти мерзости не имели к тебе никакого отношения. Только к твоей болезни.

Ты – это совсем другое. Ты – это рассвет ясного дня, от одного взгляда на чистую, не поддающуюся времени красоту которого сразу становится весело и хочется жить. Не просто есть, спать и чистить зубы, а бежать навстречу этому чуду возрождения дня, глотая морозный или жаркий ветер, и обгонять всех, любых, самых юных, самых быстрых. И, главное, действительно верить, что ты можешь это сделать…

Теперь я могу только вспоминать о том, как хотелось этого, ведь без тебя не хочется вообще ничего. Но мне тяжело говорить "я" и "ты". Я постараюсь рассказывать о нас, как о посторонних, в третьем лице, которое само по себе – отстранение, отчуждение. Так моя рука не иссохнет от тяжести, которую имеет только собственная боль. Чужая, как ни любили бы мы человека, всегда легче. Я прикинусь не собой, чтобы просто договорить.

*****

– Но я же все вижу – он подглядывает и дергает нитку!

Узкие тени на стенах встрепенулись и задвигались, точно пытаясь совпасть с телами, без которых не существовали. Но такое случается, если только свет падает вертикальным столбом, напрямую соединяя небо с землей, а человека с его тенью. Сейчас же свеча стояла сбоку, на тумбочке, чтобы не занимать место на столе, где был разложен большой круг с воткнутой в центре иглой, которую вызванный ими дух должен был оживить. Альке до сих пор было немного не по себе оттого, что, когда брат расправил свое бумажное творение, она случайно взглянула поверх его плеча, и увидела вокруг луны такую же круглую, огромную тень.

Ничего не сказав ни Мите, ни Стасе, она подобралась к окну поближе и подумала, что еще ни разу не замечала такой зловещей красоты. Луна была не совсем полной, похудевшей с одного боку, и эта ущербность словно подтверждала нерадостную Алину догадку: мрак начал пожирать свет. Это уже происходит. Как раз в канун Крещения…

– Дергаешь, конечно, – не унималась Стася. – Иначе с чего бы дух Шекспира стал разговаривать с нами по-русски? Сам-то подумай!

      Выпустив хвостик нитки, Митя открыл глаза, и сердито сказал:

– Вы мне уже надоели. Мало того, что я участвую в вашем дурацком гадании, так они еще и не доверяют мне! Ну и делайте все сами, раз так.

У него была манера говорить, как бы самому себе, даже не оборачиваясь к собеседнику, и пристально глядя в выбранную точку. В детстве над ним издевались за это, но Митя своей привычки не менял, ведь Стася в травле не участвовала. А остальных он умел не замечать.

– Перестаньте ссориться, – пыталась угомонить их Алька. – Вам по двадцать семь лет, а вы скандалите, как маленькие, из-за какой-то нитки.

Ей показалось, что Стаськины глаза насмешливо блеснули, быстро вобрав и выпустив огонек свечи. "Какая же я дура! – про себя ужаснулась Аля. – Разве можно при нем говорить о маленьких?!"

Ее брат-близнец был роста, скорее, среднего, но рядом со Стасей – Станиславой – которая и выше-то была совсем ненамного, он съеживался. И Алька чувствовала: брат постоянно помнит, какой у него знатный нос, и что весь он слишком худ и неразвит, как мальчишка.

В его близко посаженых глазах, даже когда Митя улыбался, темнела тоска, хотя занудой он никогда не был, и время от времени был не прочь повеселиться. Но даже в те минуты, когда бывал от души весел или от души пьян, у него сохранялся взгляд человека, которому никак не удается забыть, что единственно желанное им счастье – под запретом.

Она украдкой глянула на Стасю, которая все еще пыталась вынудить Митю признаться, что он подсматривал. Сейчас ее глаза казались совсем черными, потому что в комнате было мало света, а ресницы у нее, как и волосы, были очень темными и густыми – Стася ни разу в жизни их не подкрашивала. На свету же ее глаза оказывались светло-карими, почти янтарными, и Алька не раз думала, что они не с рожденья были такими, а посветлели, когда душа их подруги расцвела и окрепла настолько, что стала излучать свет. Многим Стася казалась чересчур красивой, чтоб у нее могло оказаться доброе сердце, но Аля с братом знали ее всю жизнь и успели убедиться в обратном.

То, что сейчас она цеплялась к Мите, было не более, чем безобидной игрой. Ей просто нравилось иногда поддразнивать его, ведь Стася догадывалась, что он будет рад и тому, что она его просто замечает.

– Давайте лучше вызовем кого-нибудь другого, – предложила Алька, уловив, что брат уже начинает нервничать. – А то с этим Шекспиром вечная неразбериха… То ли он был вообще, то ли нет. Может, не одного духа надо вызывать, а двоих? И тогда они разговорятся…

Стася сначала взглянула на нее с веселой рассеянностью, как бы не совсем понимая, о чем идет речь, а потом вдруг посерьезнела.

– Не верю я в эту бредовую легенду о супругах, писавших под именем Шекспира, – сказала она, продолжая обращаться к Мите, но уже с другим выражением. – Разве можно писать о любви с кем-то на пару? Это уже извращение какое-то…

Машинально разглаживая бумажный круг, Митя напомнил, не посмотрев ни на сестру, ни на Стасю:

– В их браке и так было полно странностей, так что одной больше, одной меньше… Вспомни хотя бы, что физической близости между ними не было.

Стася засмеялась:

– Я же говорю: извращение! Они и стихи могли создать только бредовые. Вдвоем "Анжелику" можно состряпать, но не "Гамлета".

– Может, они были настолько близки духовно, что чувствовали, как один, – угрюмо заметил Митя, обводя пальцем нарисованную букву "Н". – Поэтому и физического влечения не возникало. Кого потянет к себе самому?

– Ну, всякое бывает!

Алька легонько пнула ее под столом. От подобных разговоров о сексе брат начинал задыхаться, в любом слове отыскивая намек, что у него с этим не все в порядке. Из того, что Митя говорил до сих пор, Аля поняла: он пытается в очередной раз подвести Стасю к мысли, что и между ними возможен брак, даже если с ее стороны и не чувствуется той самой физической тяги. Как Стася ни старалась, он до сих пор не мог поверить, что этому никогда не бывать.

"Почему? – спрашивали его тоскующие глаза. – Ведь мы же старые друзья… Мы нужны друг другу…"

Алька посмотрела на хмурое лицо брата, надеясь, что он заметит ее. Когда-то в юности Митя сказал, что, наконец, разгадал тайну ее взгляда.

"Какую тайну?" – Алька тогда страшно удивилась. Коротко посмеиваясь, он объяснил, что серый кружок ее правого глаза чуть смещен к центру. Почти незаметно, но эта едва уловимая косина придает ее взгляду выражение удивленной и трогательной доверчивости.

"Поэтому, когда я собираюсь тебе всыпать, смотри мне прямо в глаза, тогда у меня рука не поднимается", – великодушно подсказал Митя.

Ему всегда необъяснимо нравилось то, что они – разнояйцовые близнецы, и в детстве он часто повторял это к месту и не к месту. Посторонним даже трудно было признать в них брата с сестрой, ведь длинная носатая Митина физиономия ничего общего со скуластой, курносой Алькиной мордочкой, в которой не было бы ничего особенного, если б не цепляющий за сердце взгляд.

Он-то и поймал семилетнюю Стасю, когда брат с сестрой только переехали в новый двор после развода родителей. Красивая девочка с густым, черным "хвостом" шла по двору, откровенно задрав нос, но, мельком взглянув на сидевшую в песочнице Альку, остановилась, точно запнувшись. С минуту она беззастенчиво рассматривала новенькую, а потом с неожиданным в ней состраданием спросила: "Девочка, кто тебя обидел?" Алька, которая чувствовала себя превосходно, сразу сдружившись с дюжиной девчонок, честно ответила: "Никто". Но Стася ей не поверила. Митя подозревал, что она до сих пор пытается выяснить: от кого же следует защищать его сестру?

      Через несколько дней они встретились в художественной школе, и с тех пор уже не отпускали друг друга, хотя и записались на разные отделения. Стася решила заниматься лепкой, Альке же хотелось рисовать. Этим она и занималась до сих пор, так больше ничему по-настоящему и не научившись. А Станислава возвращалась к лепке только в периоды раздражения или депрессии, или просто устав от своей сумасшедшей работы на радио, где она была и диджеем, и коммерческим директором. Теперь свое детское пристрастие она называла "материальной медитацией", и утверждала, что когда она лепит, то ее завораживают собственные движения.

      На счет своих художественных способностей Стася никогда не заблуждалась, даже в пору тщеславной юности, и открыто признавала, что талант – это у Альки, а она так… отдыхает душой… Тем не менее, Станислава сняла целый этаж, в одной квартире поставила печь для обжига и притащила туда все необходимые материалы, а в другой устроила мастерскую для Альки, которая сюда и переселилась.

Сама Стася здесь ночевать не оставалась, потому что, если она не возвращалась домой, отец начинал распекать мать, и это могло растянуться до утра. Дочь ее жалела.

– Ну, так что будем делать? – вмешалась Алька, надеясь прервать неловкий разговор о браке и отсутствии физической тяги. – Может, попробуем Есенина? Помните, в детстве мы его вызывали?

– И что он тебе наобещал? – спросил Митя, как ей показалось – с облегчением.

Безотчетным жестом заправив за ухо волосы, как делала, когда терялась, Аля растерянно призналась:

– Да я не помню…

– И я тоже! Потрясающе! – опять расхохоталась Стася, но следом вдруг сморщилась, прислушавшись к чему-то в самой себе.

Алька, которая все замечала, сразу встревожилась:

– Ты что?

Она отмахнулась:

– Да ерунда! Желудок, что ли… Верите, я до сих пор не знаю, где у нас что находится!

– Аппендикс справа, – заявил Митя тоном старого патологоанатома. – Такой, знаете ли, мерзкий отросточек…

– Только его мне сейчас не хватало, – Стася опять на секунду затихла. – Вроде, отпустило. Господи, времени-то сколько! Через шесть часов у меня эфир, поеду-ка я домой.

Алька сделала умоляющие глаза:

– А может, останешься? Позвони своим. От нас тебе ближе добираться.

Стася обвела взглядом голые стены мастерской, которая второй год служила домом брату с сестрой. В той единственной комнате в другом районе, где жила их мать с дедом, работать Альке было негде. Потом как-то само собой вышло, что Митя тоже перебрался сюда, и остался, хотя дед уже умер. Алька соседству брата, казалось, только обрадовалась, и Стася не стала возражать, хоть иногда Митя и доводил ее до исступления. Но она знала его слишком давно и отчетливо различала на дне его круглых глаз причину тоски, которой они были полны.

– Может, и останусь, – произнесла она с раздумьем, будто это Бог весть какой сложности был вопрос и решать его на ходу было преступно.

Знакомо усмехаясь, отчего его прямой рот лишь чуть-чуть растягивался, Митя спросил:

– А ты знаешь, что мы просыпаемся под звуки твоего голоса? Алька включает радио прежде, чем добежать до горшка.

– Знаю, – Стася улыбнулась и подмигнула подруге. – Но у меня не каждый день утренний эфир.

– Вот-вот! Скажи это своему начальству. Других она и слушать не хочет.

– У них языки деревянные, – пробормотала Аля, хотя, вроде бы, и не было нужды оправдываться.

Засмеявшись, Стася незаметно прижала руку к животу, но отозвалась также весело:

– А у меня – без костей. Это точно. Но только когда включается микрофон. Это так странно… Знаете, во мне самой будто что-то переключается и – понесло!

– Это приятно? – с любопытством спросила Аля.

– Так же, как тебе рисовать, – ничуть не сомневаясь в уместности такого сравнения, ответила Стася.

У Мити снова смешливо задергался рот:

– Особенно приятно, что тебя слушает целый город!

– Нет, – отозвалась она не сердито, но сухо. – Не это самое приятное. Я себя открываю, вот что! Без микрофона я – как все. А стоит мне выйти в эфир, как у меня сразу и мысли откуда-то появляются, каких и не было сроду. И речь сразу такой гладкой становится.

– "… точно реченька журчит", – вставил Митя.

Стася улыбнулась ему с сожалением:

– Тебе не верится?

– Верится. Но сам я – всегда одинаковый. Ничто во мне не переключается.

– Сочувствую.

– Чему? Разве это не говорит о моей цельности? – он усмехнулся, и сам понимая, что ни о чем подобном это не говорит.

Алька поспешила ответить за нее:

– Конечно. Я тоже всегда одинаковая.

– Ты?! Потрясающе! – Стася покачала головой с выражением такого изумления, будто человек с тремя ногами пытался уверить, что он такой же, как все.

Уловив это, Митя подумал, что, в самом деле, не его сестре говорить о себе такое. Ее бесхитростные, неяркие глаза видели мир не таким, каким мог разглядеть его сам Митя, и так было всегда. Алька переносила кусочки этого мира на холсты, и мастерская постепенно прорастала другой реальностью. Неизменно вызывавшей удивление и беззлобную зависть. Всматриваясь в работы сестры, Митя думал, что, может, ему жилось бы намного легче, если б он также мог существовать в двух мирах. И делить свою тоску надвое.

Дальше