Маме на момент моего рождения был двадцать один год. Помню, я всегда гордилась, что у меня такая молодая мама! А мама ещё и выглядела всегда очень молодо, моложе своих лет. Ходила с косой. Но не всегда. У мамы ещё были разные красивые причёски. У неё всегда были очень хорошие густые волосы. Мне очень нравилась мамина толстая коса. Мама была человеком спортивным. И косу носила для удобства, когда занималась по вечерам бегом. Или шла на тренировку. Мама очень любила ходить в походы. Любила лыжи и коньки. Её нередко принимали за мою старшую сестру. Во всяком случае, многие удивлялись, когда узнавали, что это моя мама. А однажды в ясельной группе меня не хотели ей отдавать. Приняла группу новая воспитательница и, когда мама пришла за мной вечером в ясли, та воспитательница ей меня никак не отдавала и даже не собиралась. Строго приговаривая при этом, что сёстрам мы детей не отдаём. И пусть приходят за мной родители. Мама уже отчаялась получить меня обратно на руки и устала убеждать строгую представительницу общественного воспитания, что она, моя мама то есть, совсем не самозванка, а и есть самый настоящий родитель, как вдруг той воспитательнице пришла в голову светлая спасительная идея спросить у меня, указывая на мою маму, кто же это? Я жалобно пропищала: мама! И семья была воссоединена. Как хорошо, что я к тому времени уже умела говорить! А то ведь могла бы надолго поселиться в той ясельной группе детского сада под строгим надзором той принципиальной женщины.
Этот эпизод наглядно показывает, что многие люди были искренни, когда удивлялись, узнавая, что моя мама вовсе мне не сестра. Кстати, раньше я тоже выглядела моложе своих лет и однажды, когда мне было лет, по-моему, тридцать шесть, пришёл к нам как-то работник ЖЭКа, посмотрел на меня, когда я открыла ему дверь, и строго спросил: а старшие кто-нибудь есть? Вот это был комплимент, так комплимент! Сколько времени прошло, а я до сих пор помню!
Лет до шести в моей жизни присутствовал ещё и папа. Но я его тогдашнего почти и не помню. Потом уже, во взрослой моей жизни, когда мне было тридцать три года, мы с ним познакомились заново. Он живёт на Украине. А в Челябинске у него много родственников и он туда часто приезжал. В один из его приездов мы с ним повторно и познакомились. Отношения у нас хорошие. Я его смогла полюбить. Полюбить заново… Но, конечно, той близости, что всегда была и есть у меня с мамой, что была у меня с бабушкой, такой близости у нас с ним, конечно же, нет…
После того как мои родители развелись, а мне тогда было шесть лет, как я уже упоминала, у бабушки мы с моей мамой бывали чаще, чем дома. В общем-то днём мы жили у бабушки, а домой приходили только переночевать. Поэтому выросла я, можно сказать, у бабушки с дедушкой и рядом с мамой. И бабушка была для меня второй мамой. А, может, и первой, сложно сказать. В общем, мне повезло и было у меня две мамы.
Наша семейная система воспитания, система воспитания у обеих моих мам, полностью состыковывалась с общественной и нигде ей не противоречила и не вступала с ней в конфликт. Семейные мораль и ценности являлись как бы продолжением общественных. И это было очень удобно. Потому что существовать в условиях двойных стандартов и двойной морали было бы очень нелегко.
В нашей семье еде всегда было отведено особое и почётное место. Бабушка говорила, что можно не прибрать в квартире, можно не иметь какой-то одежды или каких-то вещей, но еда должна быть всегда.
И в наш семейный устав были занесены золотыми буквами два замечательных правила. Первое из них: «Пока не съешь, не выйдешь из-за стола!». И второе: «Всё, что положено на тарелку, надо съесть до последней крошки, как бы не было тебе плохо!». Эти два правила были из разряда фундаментальных. Из тех, на которых базируются уже все остальные постулаты и принципы.
Эти правила были незыблемыми и никем не оспаривались. Эти правила были с момента сотворения нашей семьи и никем никогда не нарушались. Эти правила отменить можно было только, не иначе как свергнув правящую власть. Но мы, то есть я, дедушка и дядя, бабушку и маму любили и, разумеется, свергать их не собирались.
Как-то моей бабушке удавалось держать всех в подчинении, но исключительно на любви и доверии. Мой дядя, когда был школьником, говорил ей: «Когда ты дома, мама, как будто светит солнце!» Бабушка была светлым солнечным человеком. И, как ни странно, мягким. Но подчинить умела очень хорошо. Она умела настоять на своём, но мягко. Ей подчинялись, но её любили. Искренне любили. Человеком она была лёгким. Лёгким, тёплым и душевным.
И как бы мне снова хотелось оказаться там… Там, в детстве… В той квартире. И услышать родные голоса… И увидеть их всех! Бабушки, дедушки и дяди Жени давно уже нет в живых. И в квартире той давно уже живут чужие люди. От тогдашней счастливой семьи остались только мы с мамой. И папа. Правда, меня стало больше. Потому что я – это теперь не только я, а ещё и мой муж, и мои дети: сын и дочь, и мой зять. И родители мужа. И его сестра. И его многочисленные родственники. И родители мужа дочери. И его брат. И его бабушка и дедушка. Нас становится всё больше и больше. И это счастье! Это другое, взрослое счастье…
Но в памяти, моей и маминой памяти, мы иногда снова собираемся вместе, той прежней семьёй из моего детства и заново проживаем те счастливые дни… Те счастливые дни, которые уже не вернуть… И мама там молодая, красивая и здоровая…
Солёные огурцы с сосисками
Да, возвращаясь к еде…
Как я уже писала, еда занимает важное и почётное место в моей жизни, поэтому еде будет отведено много моих рассказов.
Это сейчас я могу капризничать, привередничать и воротить нос от еды. А в детстве я этого позволить себе не могла. Я была послушная, а потому покорно и безропотно давилась той едой, которую мне предлагали. Давилась, но ела. Выбора у меня не было. И давить на жалость было бесполезно.
Моей мамой можно было управлять. Не всегда, но можно. Но вот когда дело доходило до еды… тут мама становилась совершенно неуправляемой. Неуправляемой, несгибаемой и несговорчивой.
Вот и приходилось мне давиться едой. В основном, мне удавалось её как-то «проталкивать», но иногда она «застревала» и «вставала в горле комом».
Парадокс, но некоторые не очень послушные дети, став взрослыми, могут идти по жизни, гордо расправив плечи, уверенной твёрдой поступью по прямой широкой дороге. А некоторые послушные, научившись в детстве хитрить, всю жизнь идут потом по кривым дорожкам, да обходными тропинками. Бывает и такое.
Я тогда была ещё маленькая, поэтому и хитрости мои тоже были детские и не очень хитрые. Хитрость – это то качество, которое улучшается с возрастом. Хитрость тем лучше, чем больше её стаж. Говорят, хитрость – разновидность ума. Но если ум с возрастом слабеет, то хитрость с годами, мне кажется, только крепчает. Как хорошее вино, от выдержки становится только интересней.
Так вот, тогдашняя моя хитрость была совсем ещё зелёной и незрелой. И не могла по-настоящему обмануть взрослых. Помню, мама положила мне на тарелку сосиски, строгим голосом сказала, чтобы всё было съедено и вышла из кухни, чтобы заняться своими делами. А я не любила тогда сосиски. Мама всегда мне их резала кусочками. И вот сижу я над этими кусочками и мне совсем невесело. И не знаю, что мне делать. Над едой я всегда сидела долго. Потому что не было аппетита. И, возможно, это была такая подсознательная тактика. Тактика высиживания. Тактика выжидания. Но эта линия поведения не давала никакого результата. Мне всё равно приходилось всё съедать. Так вот сижу я, смотрю на эти порезанные сосиски и чувствую себя несчастной. От нечего делать начинаю смотреть по сторонам и изучать стены на нашей кухне, потом плиту, потом кухонный шкаф, потом мой взгляд утыкается в окно, потом скользит по подоконнику, на котором стоят трёхлитровые банки с огурцами. Банок там много. Ими был заставлен весь подоконник. Я подхожу к подоконнику и начинаю разглядывать банки. Они стоят плотно, но между ними есть небольшие промежутки. Да, промежутки небольшие, но в них вполне могли бы поместиться кусочки от сосисок. Так-так, кусочки от сосисок… Это было озарение! И я начала приводить свой план в действие, старательно заполняя межбаночное пространство этими самыми давно остывшими кусочками. Стараясь затолкать их не просто абы как, а подальше – к дальней стороне подоконника, подальше от людских глаз, подальше от чьего-нибудь неосторожного взгляда. Мне тогда было, наверное, лет пять. И я была совсем неопытным хитрецом. Сейчас я бы их спрятала гораздо лучше. До форточки я тогда не доставала. У нас форточки были очень высокие. Но, в конце концов, есть же мусорное ведро. Хотя, возможно, его-то у нас тогда и не было. Мама у меня любитель выносить мусор маленькими порциями в полиэтиленовых мешочках. Так что, вполне возможно, что мой вариант на тот момент был самым оптимальным. Я была по-детски хитрой, но недальновидной. Иначе так бы никогда не поступила. Потому как понимала бы, что меня раскроют. Обязательно раскроют. И я с треском провалюсь. И провалю всю операцию. Как шпион. Меня и раскрыли. Но не сразу. А спустя несколько дней. Возможно, спустя несколько недель. Когда меня раскрыли, сосиски были уже несколько неприглядного вида. И мама приговаривала: а я-то всё думала, откуда этот запах! Моя мама была жуткая чистюля-аккуратистка и кристально честным и чистым человеком, и поэтому я не знаю, что потрясло её сильнее – моя ли моральная нечистоплотность или мои грязные нечистоплотные методы?.. Но безнаказанной я не осталась. Меня стыдили, долго стыдили. Кто знает мою маму, тот поймёт, что в исполнении моей мамы это очень страшное наказание!
Молоко с пенкой
Я уже как-то писала про свои детские хитрости. Про то, как я прятала сосиски между банок с солёными огурцами. Вы думаете, на этом запас моих хитростей был исчерпан? Как бы не так! У меня их было ещё много. Хитрости, они ведь устроены по принципу колодца. Чем больше хитришь, тем больше хитростей остаётся в запасе.
Например, я в детстве не любила ещё молоко с пенкой. И без пенки тоже, надо признать. Я его не просто не любила, а терпеть не могла. Кто-то придумал, что молоко детям надо давать непременно кипячёное. Я не знаю, кто это придумал, зато знаю, что этот таинственный кто-то явно имел садистские наклонности. И не любил детей. И даже не просто не любил – думаю, он их ненавидел. За что он нас так ненавидел, я не знаю. И даже не догадываюсь.
Тот человек всё это придумал, а детям приходилось несладко.
Кипячёным молоком меня поили в садике, кипячёным молоком меня поили дома. Лет до пяти я его покорно пила, а когда мне исполнилось пять лет, попробовала было изменить ситуацию и устроить тихий бунт.
Как-то мама налила мне молоко в чашку, сказала всё это выпить и вышла из кухни. Я, как обычно, сидела над этим молоком с видом мученика, пока меня не посетила одна интересная мысль. Надо признать, мысль была дерзновенная. Но молоко было такое противное на вкус, что я решилась… Решилась на новое преступление.
Я прислушалась. В квартире было тихо. Мама была в комнате и занималась своими делами. Я осторожно, крадучись и постоянно оглядываясь на дверь, подошла к раковине, держа в руках чашку с молоком и вылила в неё ненавистный напиток. Я понимала, что совершаю очень плохой поступок, но меня это не остановило. Я смотрела, как молоко исчезает в сливном отверстии и мне его не было жалко. Но оно не исчезло бесследно. В раковине остались следы преступления в виде небольших молочных лужиц и пенки. Испугавшись, что меня раскроют, я быстро включила воду и замыла все следы. С пенкой пришлось повозиться подольше, но и она, наконец, исчезла туда же, куда исчезли и лужицы. На кухне неслышно появилась мама и спросила меня: что это ты делаешь? Мою чашку, – не моргнув глазом, соврала я. А молоко выпила? – спросила мама. Выпила, – без зазрения совести врала я дальше. Как говорится, не пойман – не вор! Мама мне не поверила, но ничего не сказала. Потому что в нашей семье действовала презумпция невиновности. А я уже успела уничтожить улики. Но тень подозрения всё же пала на меня. Мне больше не доверяли.
Надо сказать, я плохо продумала операцию. Надо было лучше подготовиться. Например, месяц добросовестно мыть посуду после того, как поела. Нахваливать почаще молоко. Иногда, может, даже его просить. И тогда меня могли бы не заподозрить. Провал любой операции в её недостаточной продуманности. И в слабой подготовке.
Я раньше ещё ни разу не мыла за собой посуду и никогда не проявляла подобных устремлений, и моё теперешнее «рвение» выглядело крайне подозрительно. Плюс моя патологическая нелюбовь к молоку. Мама сложила дважды два. И «намотала на ус». Но виду не подала. А я радовалась, что всё сошло с рук. И что мне не придётся больше пить молоко. Я чувствовала себя умной и ловкой.
В следующий раз я была уже не такой осторожной. Преступники часто на этом прогорают. Когда совершают повторные преступления, почему-то становятся менее осторожными.
Да и мама всё же оказалась хитрее меня. В прошлый раз она сделала вид, что поверила. Но на этот раз за мной проследила. И поймала с поличным. Тихо подкралась и вошла на кухню прямо в тот момент, когда я выливала очередную порцию молока. Как же мне было стыдно!.. До сих помню это чувство…
Самое интересное, что мне было стыдно только тогда, когда меня поймали. А когда в прошлый раз не поймали, мне стыдно не было. По-видимому, чувство стыда у меня имеет свойство иногда отключаться.
Надо признать, мама у меня кристально честный человек. И хитрить не умеет. Но меня обхитрила.
Что, Иванушка, невесел? Что головушку повесил? (с)
Кто про что, а я всё про еду. Вы же ещё не устали про неё читать? Если устали, отдохните. Впереди ещё много. Ещё много всего.
Про одну только манную кашу у меня будет пять глав. Еда – это, вообще, бесконечный сериал. Похлеще Санта-Барбары!
Я Вас ещё не очень запугала? Если нет, то я продолжу. Запугивать.
Как Вы могли заметить, делюсь историями я только про ту еду, которую не любила. Потому что ту еду, которую я любила, я её просто ела. А когда ешь, некогда разговаривать. Когда я ем, я глух и нем. Так нам советуют всегда родители и воспитатели.
В этом рассказе речь пойдёт о манной каше и какао. Их я очень не любила. Не любить можно по-разному. Можно очень не любить. Можно не очень любить. Видите, всего два слова поменяли местами, но как сразу меняется смысл! А можно ещё просто не любить. Из всех трёх фраз про нелюбовь последняя фраза мне кажется самой равнодушной. В двух первых присутствуют больше чувств и их оттенков разной силы.
Я и испытывала и к манной каше, и к какао очень сильные чувства! Сильные чувства негативной направленности.
Моя нелюбовь к ним проистекала со времён детского садика. Подозреваю, ещё с ясельной группы. Но те свои годы я почти не помню. Помню только, что сосала свой палец. Вместо соски. Её я никогда не признавала. И всегда выплёвывала. Ну и правильно, зачем гадость всякую в рот совать? И поэтому вместо соски я использовала свою руку, как медведь лапу. Он тоже сосёт лапу, укладываясь на зиму в берлоге. Я, кстати, как и медведь, спала и сплю много. Видимо, у нас с мишкой есть всё же какие-то родственные корни.
В детском садике меня мало того, что разлучали с любимыми мамой и бабушкой, так ещё и едой мучали. Мама рассказывала, что в нашей группе было два таких страдальца, два таких мученика, два сидельца – я и ещё какой-то мальчик. И что когда она вечером за мной приходила, то видела, как почти все дети радостно выбегали навстречу родителям, быстро одевались и весело и вприпрыжку бежали домой. Все, кроме меня и того мальчика. Мы, грустные и несчастные, сидели с ним за столом над тарелками с едой. И нас поэтому воспитательница из-за стола не выпускала. В детском садике тоже действовало правило: пока не съел, из-за стола не выйдешь. Надо сказать, любви к еде это не прибавляло. И к воспитательнице тоже.
Вы представляете, как надо не любить еду, что даже такие мощные стимулы, такие как воссоединение с любимой мамой и возможность, наконец, пойти домой, не могли ускорить этот процесс, процесс насыщения витаминами и полезными микро- и макроэлементами!.. Не говоря уже о том, что возможность выйти из-за стола сама по себе уже является неплохим стимулом.
Я и тот мальчик, которого я не помню, регулярно занимались подсиживанием. Вернее, высиживанием. Темпераменты у всех разные. И кто-то берёт натиском и штурмом. Кто-то берёт напором. А кто-то измором. Вот мы с тем мальчиком пытались брать всех измором. И еду, и нашу строгую наставницу, и родителей. Пытались. Но всё было напрасно. Наша тактика не срабатывала. И не действовала. Ни на еду, ни на нашу мучите… в смысле, воспитательницу. И еда, такая мерз… в смысле, такая здоровая и полезная еда, продолжала и дальше оставаться нетронутой и медленно остывать, черстветь и покрываться коркой равнодушия. А что ещё ей оставалось делать, раз уж не смогла она зажечь в несчастных детях горячих ответных чувств? Чужое равнодушие – оно ведь тоже расхолаживает. А чужая нелюбовь замораживает. Замораживает всё то хорошее, что было вначале. Поэтому всё свежее черствеет. Всё мягкое грубеет. Горячее становится холодным. Желтеет зелёная листва. Засыхают нежные цветы. И гаснут чувства.
Так вот и каша. Черствела и застывала.
Дальше я уже не помню, как развивались события. Всё как в тумане. Память сохраняет лишь кусочки, лишь обрывки воспоминаний. Это уже потом из этих кусочков, как в мозаике, выстраиваем мы полную картину. Полную и целостную картину ушедших событий… Реставрируем, воссоздаём ход событий с привлечением уже не только памяти, но и иных составляющих нашего интеллекта.