Наум Заревой осиновый кол в руке революции - Константин Чиганов


Константин Чиганов

Наум Заревой – осиновый кол в руке революции

С благодарностью посвящаю этот сборник моему доброму знакомому и литературному учителю Михаилу Глебовичу Успенскому.

Книга издана при поддержке Красноярского представительства Союза российских писателей

© Чиганов К.А., 2017

Рассказы

Царский сон

Старый крейсер, ветеран Цусимы, четко рисовался высокими мачтами и тремя длинными узкими трубами в пасмурном осеннем небе. На грот-мачте полоскался красный флажок, совсем крохотный отсюда. Молодой человек в военном без знаков различия опирался о парапет, гранит холодил локти даже сквозь шинель и гимнастерку.

Странно выглядела в столичной промозглости, среди чугунных решеток и снулых львов, выгоревшая от нездешнего солнца желто-зеленая фуражка без кокарды, а лицо под нею, молодое, скуластое, голубоглазое, с небольшими пшеничными усиками, ничем особенно не выделялось: служака как служака, из простых.

Об этом подумал начальник патруля, шедшего по набережной. Патруль невелик: вчерашний студент, рыжий, кудрявый и в ужасно несолидных веснушках, в буром гражданском пальто, перепоясанном ремнем с кольтом, и дюжий матрос в черной форменке, из-за плеча царапал небеса штык винтовки, широкую грудь пересекали пулеметные ленты, для форсу больше.

– Документы, именем власти Советов! – слова эти юный начпатруля произнес с явным удовольствием.

– Держите, власть, – военного вида человек отдал затрепанную книжицу.

– А не из офицерья? – вмешался матрос, внушительно шевеля бровями. Вот только его маленькие голубые, как васильки, глаза никак не принимали грозного выражения.

– Унтер, отставной, – сказал начальник патруля, возвращая документ.

– Не из тех, кто в морду нашего брата? – насупился матрос.

– Этого у нас на фронте не водилось, – ответил человек, укладывая книжицу во внутренний карман затрепанной по полам шинели, – сегодня ему в морду, завтра в атаке он пулю в спину. Ваш кораблик? Хорош.

– Ага, крепкая старуха, – матрос поправил бескозырку с золотыми литерами «АВРОРА», невольно ухмыльнулся. – Как неделю назад ух и дали из бакового… холостым. Боевой тут бы все развалил к хренам собачьим. Прощай, временные, так, ну и ясно. По шапке.

Он даже перестал подозрительно таращиться на темные следы от споротых погон на шинели встреченного.

Патрульные прошли дальше, матросские ботинки цокали подковами, на вечерней набережной начал крапать дождик, и новоприбывшему стало грустно, захотелось укрыться в теплом или хотя бы сухом доме. Он мысленно выругал себя за «няньченность», месяц с фронта, а уже изнежился.

Петроград вечером, под пологом темнеющих облаков, казался странно пустым и обнаженным, прохожие попадались редко, от военного слегка шарахались, и уж вовсе изредка проезжали грузовички «фиат» или «уайт» с вооруженными в кузовах. Фонари не горели, только желтые окна кое-где выдавали заоконную живую жизнь. Одни патрули черных матросов и серых солдат мерно обходили улицы и берега каналов. От свинцовой воды тянуло ознобным холодом, ледяные чугунные решетки – как начерчены тушью. Да еще гадостный ветер ножом воткнулся в спину, продувая ветховатую одежду.

Человек пошел в сторону Невского, улиц здешних не зная, в какой стороне царева першпектива – представлял, врожденное чувство направления и привычный вчерашний взгляд на карту – вполне достаточно.

У двустворчатых резных дверей двухэтажного желтого особнячка он остановился: на бесстыжей голой груди кариатиды белела бумажка.

«Поэтический вечер молодой революции. Начало в 8 ч. Вход 10 коп. Поэтам платой служат их стихи».

– Ну, ептыть, – сказал молодой военный. Достал из-за пазухи дешевые серебряные часы-луковицу без цепочки, черненые стрелки показывали двадцать минут девятого. Стихов он не писал и не читал, но ветер задул особенно пронзительно, и из двух зол: замерзнуть или прикоснуться к поэзии, он выбрал хотя бы теплое.

На стук дверного молоточка в виде львиной лапы открыла прямая, очень аккуратная старушка в черном платье с тщательнейшими седыми букольками. От опытного глаза гостя не укрылась бледность и темные голодные тени под глазами. С непреклонным хладнокровием бывшей институтки показала на вешалку, на дверь в залу, потом на бело-голубое фаянсовое блюдечко с несколькими монетами, бесстрашно повернулась и вышла.

Военный положил на блюдечко пару брякнувших больших пятаков, поглядел кругом, на следы от проданных картин на блеклых полосатых обоях, на пустую этажерочку с парой сиротливых дешевых статуэток, на бедные ботики у дверей. Вздохнул, достал еще пару монет и оставил на блюдце. Сняв шинель, очень аккуратно повесил на вешалку, опиравшуюся в пол опять же львиными лапами. Кавалерийские синие бриджи, колечки под тренчики на портупее – как бы ни было, на войне он ходил не пешком. Отставник одернул гимнастерку, латанную на локте, но чистую, и вошел в гостиную.

Над полосатыми козетками висел папиросный дым, курили даже женщины, и военный не без удивления оглядел их стриженые головы и глухие платья. Несколько молодых, напротив, длинноволосых людей вроде студентов, пара старичков, какие-то старушки на стульях, среди коих столпом воспитания выделялась хозяйка, у треснутого окна молодой изможденный брюнет с бакенбардами, еще и во фраке, косящий под демоническую личность.

Эффектно бледная носатая дева в черных кружевах и облезлой лисе сжимала в митенковых черных лапках пачку бумаги, вдохновенно вещая. Стихи были посвящены Петрограду.

…над крепостью птицы, и вечер, и верно
Разводят мосты.
Вторая столица, руины теплицы
Иной чистоты,
Листаю страницы, и давние лица
Из тьмы выступают на эти листы.
Уснувшего солнца лучом золотится
Граница листа, мировая граница…

Тут военный не без облегчения отвлекся на топот вновь пришедшего и не без удивления узнал недавнего рыженького патрульного – на этот раз в студенческом мундире со споротыми погончиками, внушительный револьвер он, верно, оставил в прихожей, стесняясь. Военный разоруженья мысленно не одобрил, но протянул крепкую крупную руку навстречу засыпанной веснушками узкой холодной ладошке с погрызенными ногтями.

– Григорий… Арбелин, в некотором роде, тоже поэт, неофутурист… – Рыженький заметно смущался и понижал голос конспиративно.

– Наум, Заревой. Зашел вот, приобщиться. К музам, как их там… чертовок, тоже в некотором роде, – …в слишком красивую фамилию Наум не поверил, слово «неофутурист» напомнило этикетку трофейного поросячье-розового мыла, но Григорий ему понравился. Была в нем искренняя восторженность от жизни, молодости и буйства истории.

Теперь читал свои стихи тот молодой бакенбардист с отделкой под денди. Читал недурно, хорошим полным баритоном, четко отбивая строфы.

За спиною у меня – крылья.
Что несут меня над спящей землею.
Оставляя позади мили.
Я гоняюсь за вечерней зарею.
Смутно помню, что я жил – где-то…
Где-то там, где аметист с синим.
Где-то там, где до сих пор – лето.
Может быть в иной, небесной России…
Еле помню – были белые перья,
Давний суд, и наказанье построже.
…Я еще не мог смириться с потерей —
Вместо перьев ныне – черная кожа.

– Это Виссарион Орлецов, мистик и мортуалист, – непонятно пояснил Гриша. Науму мистик не нравился, он пробормотал:

– Тилигенция… кто с чертом любится, тот к черту и пойдет. Знаем ваших.

Но Орлецову единственному вяло поаплодировали.

Григорий тоже прочел стихи, еще более непонятные и угловатые. Немного картавя и взмахивая рукой.

Круши и лей
Огонь мести.
Флаги взвей,
Колонн по двести!
Кончим мир
Старье убогое,
Будет пир
В раю Боговом!

Наум потряс головой и подумал, что холод, пожалуй, был бы поприятнее такой поэзии. К холоду он на фронте почти привык. Чуткое ухо выделило слово «государь», и сказал это демонический Виссарион одному из старичков в пыльном буром сюртучке.

Если бы не тренированность слуха ночной разведкой, фраза и не попала бы Науму, но теперь он поймал и окончание разговора.

– …в полночь, и когда Государь проснется, все переменится, народ у нас проснется тоже. Мне скоро идти, я готов.

– Господь в помощь. Но я был против.

– Господь тут не при чем. Тут иная сила, самая мятежная. Вы еще ее увидите во славе!

Старичок отчего-то перекрестился, молодой только улыбнулся высокомерно.

Брюнет вышел. Еще три минуты, пока оденется и уйдет…

Наум оглядел залу, и среди молодежи заметил Григория. Подошел, дернул его за рукав, отвлекая от комплиментов талантам носато-митенковой девицы. Та зыркнула только, прикрываясь щипаным черным веером.

– Слышь, Гриша, ты этого Виссариона неистового хорошо знаешь?

– Орлецова? Нет, почти не знаю. Слышал, что какой-то магией увлекается. Кабалистика или что там. Но как поэт стар, скучный. Время не чует.

– Хрен с ней, с поэзией. Чует зато моя шея, проследить надо. Тут он вроде что-то задумал. Ты ж вроде представитель власти.

– Ну… да… – но взгляд голубых Наумовых глаз был так неожиданно пронзителен, что поэт не нашелся спорить и пошел, не прощаясь, в прихожую.

Девица и ее дохлая лиса проводили их змеиными взглядами.

Они увидели мистика на улице. Черное пальто с широкими полами, сам без шапки, волосы треплет ветер. Странно смотрелся в его руке увесистый узел. Орлецов быстро шел, не оглядываясь, словно спешил на встречу.

Наум как-то подобрался, толкнул Гришу плечом, и они зашагали следом.

Шли с полчаса, сначала Орлецов направился от Невы, потом вроде бы передумал, сделал крюк и зашагал еще быстрее в сторону Заячьего острова. Совсем стемнело, за тучами не видать было звезд и луны. Почему-то на их пути не попадались патрули, словно Петроград уже окончательно, бесповоротно вымер. Миновали темный, страшный сейчас Исаакий, вдали блеснуло, и Гриша подумал, не ангел ли на шпиле крепости попал под пробившийся лунный луч.

В самой поэтической обстановке ночной столицы ему было холодно и, признаться, страшновато непонятно чего. Наум Заревой, словно волкодав по горячему следу, молча шагал за черным человеком, кажется, глаза Гришиного спутника светились – хотя это уж совсем чепуха и поповство.

Виссарион впервые оглянулся (Наум толкнул Гришу к стене жесткой рукой), видимо, успокоился и ступил на Корнверкский мост, черный ход в Петропавловскую крепость.

– Чего у вас там нынче творится? – спросил Наум вполголоса, хотя они были достаточно далеко. Черный человек почти пересек мост, и Гришу удивило, что никто не окликает его, вроде бы там должен стоять часовой.

– Министров-капиталистов туда свезли, в тюрьму. Из Временного. Это с другой стороны крепости. Но тут-то тоже должна быть охрана.

– Много кому кто должен. Не простой он мистик. Провалиться, словно кто-то в спину смотрит и смотрит. Не чуешь?

– Нет, ничего.

– Ну, давай за ним.

Они так и не встретили часовых. Едва не потеряли Орлецова, но Наум шел словно по ниточке, и возле Петропавловского собора они увидели фигурку снова.

Колокольня собора, высочайший шпиль Петрограда, приютившая столько разногласых колоколов и даже корильон – петрову забаву, теперь молчала.

Не звенело каждый час серебристо «Коль славен наш Господь в Сионе», храм закрыли, говорили, ценности большевики куда-то вывезли.

Ангел на шпиле все же был различим, страшно высоко, страшно одинокий он смотрел на ставший чужим город.

Виссарион прошел меж стройных светлых колонн навеса, остановился у тяжелых дверей, повозился с запорами, лязгнуло, приоткрыл створку. Пропал.

Наум скользнул за ним, и Гриша отметил, что ступает он совсем беззвучно. У колонны остановился, достал часы-луковицу, что-то пробормотал, сказал Грише:

– Полчаса до полуночи. Не нравится мне это время, самое оно гнилое.

Глянул на Гришу искоса, усы топорщились на отвердевшем лице.

– Револьверт изготовь. Слушай, а как твое фамилие на самом деле? Ведь приврал же, что Арбелин… аристокра-ат. Аристократов я издаля вижу.

У Гриши от обиды прошел и страх. Он неожиданно для себя честно ответил:

– Да гадкая у меня фамилия для поэта революции. Протопоповский. Батюшка-поп подсудобил. То ли дело твоя.

– Знатный кандибобер, Гриша-попович, значит. Твой Арбелин тоже не наземом и сохой отдает. Заходим тихо, как мышки. Вишь, твой кореш запереть забыл… или не смог.

Ручка кольта холодила ладонь, револьвер оттягивал руку. В темном соборе ничего духоподъемного Гриша не нашел. Впереди, над одинаковыми белыми надгробиями царского отродья, над коваными решетками, висел необычный, ажурный золоченый алтарь, похожий на изукрашенные ворота. Кажется, припахивало ладаном, а может, то были Гришины детские воспоминания. Ангелочки под сводами едва виднелись, словно призраки. Квадратные колонны с рифлеными углами розового камня теперь казались облитыми стекающей кровью.

«Какая ерунда мерещится», – подумал Гриша, усилием воли опуская руку, уже было поднявшуюся в домашнем жесте – для крестного знамения. Ботинки страшно громко шоркали по каменным плитам рядом с бесшумными сапогами спутника, но преследуемый был занят своими делами – он включил электрический фонарь и над чем-то возился. Наум и Гриша спрятались неподалеку за холодной полированной колонной близ зеленого змеевикового надгробия Алесандра I и темно-красного – его жены. Эта пара могил всегда казалась Грише глупым купеческим ухарством среди строгого белого мрамора.

Мистик чиркнул спичкой, явственно запахло серным дымком. Орлецов зажег расставленные на полу перед надгробиями непривычно темные свечи, и тусклые огоньки озарили нелепую картину.

Уж чего не ожидал Григорий услышать, так это куриного квохтанья. Виссарион поднялся, в вытянутой руке у него, схваченный за ноги, бился черный тощий петушок.

Блеск стали, взмах – из шеи обезглавленной птицы потекла черная кровь. Ею Виссарион принялся рисовать что-то на полу меж свечей. Потом отбросил куриный трупик, скинул пальто и шагнул к начерченной пентаграмме.

Огоньки позволяли видеть его красивое запрокинутое лицо с закрытыми глазами. Он негромко не то запел, не то застонал подобие молитвы. От свечей потянуло тяжелым духом плавленого жира. А не человечьего ли?

Наум толкнул Гришу локтем, однако тот и так был весь внимание.

Ритуал продолжался довольно долго, но холода в нетопленном храме оба не ощущали, вглядываясь до рези в глазах.

Хоть пенье на непонятном языке и едва доносилось, все же Гриша почуял неприятное, искаженное эхо, словно кто-то подпевал не то из-под земли, не то из белых, словно сахарных, надгробий. Над головой мистика собралось черное облачко – куда темнее, чем темнота в остальном храме, тени от свечей тут были не при чем. Но поклясться, что видел все дальнейшее доподлинно, Гриша не мог бы.

Над стоящей справа от разноцветных саркофагов белой гробницей поменьше, с орлами на углах, пошло разгораться синее свечение. «Словно гнилушка на болоте» – подумал Наум. Грише же оно скорее напомнило огонь газового рожка. Запахло затхлой сыростью, будто разлагающейся рыбой.

Дальше