Наталья Костина
Все, что мы еще скажем
Никакая часть данного издания не может быть скопирована или воспроизведена в любой форме без письменного разрешения издательства
© Костина-Кассанелли Н., 2018
© Depositphotos.com/freevector, илюстрация, 2018
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2018
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2018
И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
Спи, не плач: Принесе киця калач, Медом помаже, Тобі покаже – А сама з’їсть.
Гошка, он же инвалид
– Гоша-а-а!! Го-о-ош-к-а-а!!.
Кричали и колотили так, что еще чуток – и дверь бы определенно вынесли. Сказать, что я вылетел пулей?.. Нет, я просто не помнил, как вскочил, как открыл замок…
Обычно сплю я не очень крепко – но сегодня, после неожиданного рабочего аврала, когда я окончательно зашел в тупик в отношениях с трудным заказчиком, а потом и слегка употребил по этому поводу – просто, чтобы успокоить нервы, – словом, употребивши и успокоившись, я вырубился под бубнеж телика, который давно пора было снести на помойку – вместе с его никчемным бубнежом. Не знаю, отчего я терпел анахронизм, поселившийся в доме еще при родителях; но я терпел его, как терпят кота, раз за разом гадящего в тапки, и ждал, пока тот наконец подохнет собственной смертью. Именно проклятое устройство, предназначенное в основном для закачивания в мозги рекламы, а также для выедания их чайной ложечкой, и было виновато. Я не сразу просек, что орет и грохает не озвучка, а реал: колотят в мою собственную металлическую дверь, вопя при этом столь отчаянно, что меня буквально снесло с дивана, где я закемарил.
Выскочил я в чем был – мой костюм-тройка состоял из трусов и пары костылей, но соседка – Петровна? Васильевна? – словом, почтенная пожилая леди, живущая напротив, претензий не предъявила. Думаю, она вообще вряд ли заметила бы, даже будь я без основной части своего прикида. На ней, что называется, лица не было – а то, что находилось на месте толстых румяных щек и вечно прищуренных, ищущих свою выгоду глазок, ходило ходуном и тряслось студнем, вместе с тумбообразным туловом, упакованным в старый махровый халат.
Крик, халат, прыгающие губы и забрызганный слюной подбородок врезались в глаза мгновенно. Лишь раз взглянув, я и через сто лет смог бы описать в мельчайших деталях все: и пятна на халате той, что разносила на фиг мою дверь, и мелкий сор на площадке под нашими ногами, и тусклую лампочку в самодельной сварной сетке, надетой на сей осветительный прибор, чтобы его постоянно не лямзили… Сетка бросала гротескные тени на раззявленный в крике рот, на меня, остолбенело пялящего зенки, и на декорации в стиле «пролетарский авангард»: исписанную маркером дверь лифта и табличку на помещении ЖЭКа, помещающегося напротив наших – с Петровной? Васильевной? – квартир, бесстрастно информировавшую граждан о часах приема.
– Повесилась!!!
Я машинально отер с лица брызги.
– Прям у меня в квартере!! Повесилась!!
– Ма-а-а-а-а-ма-а-а-а-а!! – страшно неслось из полуоткрытой соседской двери.
Я грубо двинул в сторону неидентифицированную махровую Петровну, и она, впечатавшись в виртуозно проиллюстрированный пост о чьей-то половой распущенности, с воем стала оседать прямо на вверенный ее попечению нечистый цементный пол.
– Ма-а-а-а-ма-а-а!! Не на-а-а-адо!!
Девчонка все делала правильно: держала тело за ноги, толкая его вверх и не давая петле пережать шею намертво. Мать была по крайней мере раза в полтора крупнее – или же мне это просто показалось, потому что повешенный человек выглядит очень длинным? Но сопоставлять и раздумывать было некогда: я перехватил дергающиеся ноги и рявкнул:
– Нож!! Нож неси!!
Она мелко-мелко закивала, но с места так и не двинулась: шок. Один костыль уже выскользнул и валялся на полу – и надежда на то, что я устою под весом пляшущего в петле тела на одной ноге и удержу эту повесившуюся дуру, истаивала с каждой секундой.
– Нож! – заорал я, и девчонка наконец очнулась, затопала по коридору и, судя по звуку, уронила там, на кухне неизвестно куда подевавшейся в критический момент Петровны-Васильевны, все ножи разом, вместе с ящиком.
Я стиснул зубы и молился, чтобы не упасть, чтобы выстоять вместе с этим конвульсивно дергающимся телом: если тщедушный подросток не дал женщине в петле умереть, то и я смогу… смогу… смогу!..
Она вернулась быстрее, чем я ожидал, без лишних криков и рыданий в два прыжка взлетела на письменный стол и полоснула наконец по веревке ножом. Я не удержал ее мать, и мы упали вдвоем, прямо на мои угловатые костыли: я – боком, она – сверху, мешком, глухо и безжизненно стукнув о паркет головой.
– Петлю… – прохрипел я из-под нее. – Петлю ослабь…
Однако надежды, что перепуганная до смерти девчушка сделает как надо, не было – поэтому я злобно и бесцеремонно спихнул с себя тело: нашла когда вешаться, идиотка!
Словно поддерживая мое мнение о самоубийце, в дверях воздвиглась… да, все-таки Петровна, а не Васильевна – и завизжала:
– Впустила на свою голову!! А они ж, мать твою! У меня в квартере!! На улицу иди и там скоко хошь вешайся!
С улицы из незнамо зачем распахнутого в ноябрьскую сырость окна тянуло близкой помойкой, дизельной гарью и почему-то антоновскими яблоками. У меня саднили ребра, которыми я приложился о собственный костыль, и костяшки пальцев – падая, я провез ими по стене.
– Скорую надо вызвать, – я вклинился между двумя воплями Петровны, но она только замигала недобрыми, черными, как эта осенняя ночь, гляделками:
– Еще чего! Неприятностей потом не оберешься! Ни прописки у нее, ни работы, ни денег… Участковому кто, я за нее отстегивать буду?! Да еще и вешаться придумала! – снова завела дворничиха о наболевшем. – У меня прям! Нашла дуру! От пожалела на свою голову! Собирайте манатки, и чтоб через час и духу вашего!..
Незадачливая самоубийца молчала. Дышала она с трудом, но самостоятельно, с видимым усилием втягивая воздух при каждом вдохе. В горле у нее свистело и похрипывало, но лицо вместо синюшно-багрового мало-помалу приобретало нормальный цвет. На шее у изгоняемой из дворницкого рая еще болтались остатки удавки.
– В дурку б тебя, сучку, щас отправить! – все не унималась хозяйка. – Привязать к койке, да под галоперидол! – неожиданно проявила недюжинное знание предмета Петровна. – Сама чего – вешайся хоть по сто раз на дню, а девку твою в детдом сдадут! Чтоб мамку потом всю жизнь вспоминала, как бросила! Добрым словом, тля… Да хто ж у нее есть, кроме тебя? А тебя утром я чтоб и как звать забыла! Увижу вас у квартере – сама придушу!
Она была неплохая баба, эта толстая ушлая Петровна, где-то даже душевная и отзывчивая, хотя и простая, как все менеджеры метлы. Впрочем, никакая другая и не впустила бы к себе одиночку с ребенком и, видимо, с большими проблемами. Ну, не вешаются же люди с бухты-барахты, просто от осеннего сплина? Такие люди берут пару пива, включают устаревший телик и заваливаются на продавленный диван… короче, как-то так.
– Ну, я к себе… Позвольте?
Одним костылем я безуспешно пытаюсь выгрести из-под батареи уехавший туда второй.
– Инвалида из-за вас, мать вашу, сбудила! В одном споднем!
– Возьмите…
Девчонка, косясь на мою безобразно висящую из трусов культю, протянула костыль.
– Вот… воды выпей… дура.
– Валерьянки, – посоветовал я, – сразу столовую ложку. А еще лучше – водки. Полстакана как минимум.
– Имеется, – буркнула дворничиха и в сердцах хлопнула рамой окна, отсекая запахи невесть откуда взявшейся антоновки и родных мусорных баков. – И то, и, как говорится, другое!
Женщина: попытка повеситься
Этот город не выносил чужаков. Он был предназначен для своих. Он не принимал нас, приезжих. Понаехавших. Чужих. Недовольных. Неприкаянных. Ненужных. Мы не были его частью. Родившимися в его утробе и под его небом. Впервые увидевшими солнце из его окна. Возвращающимися на его не самые красивые в мире улицы из куда более впечатляющих городов, но все же со вздохом облегчения: его кровное выбирало ДОМ.
Город отвергал нас – призраков с выпотрошенной душой и пустыми глазами, которые искали неизвестно чего: радости? Нового счастья вместо утерянного? Или хотя бы просто покоя? В наших глазах не отражалось ничего дорогого и важного для города: сейчас это был уют осенней листвы, золото и царственный багрец красок, терпко благоухающие и шуршащие под ногами ковры… Но мы, неблагодарные и слепые, не замечали ни белок в парке, которых он выпускал специально для нас, ни хрустальной промытости небес и мягкости света… ничего, ничего, ничего… И нам было плевать на его историю – на старое и новое, на прошлое и настоящее. Будущего мы тоже не видели. Потому что были слишком поглощены собой.
Именно поэтому мы – лишние детали в отлаженном механизме. Мы стопорим все. Мы выпадаем из пазла города, как нечто чужеродное, потому что мы – не из этой картинки; мы – с одновременно напряженными и пустыми лицами, где старое уже стерто, а новое – еще не написано. Да и будет ли вообще написано это новое, если мы не старались оторвать от себя старое? Которое всплывало и всплывало, словно сор из потревоженного пруда. Но мы ПЫТАЛИСЬ… во всяком случае, Я пыталась. Хотела. Стремилась. Даже жаждала – если выражаться высоким стилем. Но… я была и осталась никем. Я не смогла. Не вписалась. Не въехала, как говорит Лиска. Не ввинтилась, не вошла в нужный круг, не втиснулась… Не, не, не… Не договорилась. Не улыбнулась, когда надо. И когда этого от меня ждали, не заплакала. Я не подставилась. Не поддержала разговор о нас же, чужих, ревностно оберегая сокровенное: то, что уже не имело никакой цены. Свое никчемное душевное барахло… Но главное – не оставила прошлое там, где оно есть.
Потому что я еще помнила, как была счастлива. В другой жизни. Задолго ДО. И не говорите, что это нельзя вернуть… потому что это НЕЛЬЗЯ ВЕРНУТЬ! Вот отчего я и плачу здесь, сейчас, на других улицах другого города. Который не принимает нас… возможно, потому, что мы не принимаем его? Ищем на его улицах дома, которых здесь нет, да и быть не может? Да и улиц тоже… Другие запахи… другие лица… нам кажется, что даже листья на деревьях другие. И падают они тоже не так! Только мы всё бредем среди чужого и всё надеемся за каким-то поворотом встретить свое… И не можем понять, что его нет. Нет! И что теперь мы должны любой ценой встраиваться сюда. В чужую жизнь, которая раз за разом отвергает нас. Выплевывает. Сто, тысячу раз подряд. А мы все надеемся, что в тысячу первый она нас примет. Откроет портал. Впустит в другой, параллельный мир. В уютные комнаты с запахом кофе и солнечными бликами на стенах по утрам, где однажды мы проснемся счастливыми…
Я брела неизвестно куда, и меня не оставляло мерзкое чувство, что я напрасно пыталась занять чье-то место. Вытеснить кого-то, лишить законного, заслуженного, отодвинуть плечом… влезть, распихивая локтями… Ввинтиться, как вирус в чужую клетку. Мимикрировать. Притвориться. Прикинуться не той, которая Я. Которая внутри. Которая на самом деле. Однако город был себе на уме. Он видал и не такие виды. И я со своими примитивными потугами только смешила его. Город смотрел на меня и смеялся: всеми окнами, арками дворов, проездами, площадями, перспективами… Он смеялся вот так: ха-ха-ха! Мне же не оставалось ничего, только просить его сжалиться… умолять… Я уже готова была ползать на коленях, поклониться ему – хотя больше всего я желала крикнуть, завизжать, заорать в его надменную рожу: я ненавижу, ненавижу тебя!
Не знаю, вынырнула ли я из этого помрачения рассудка, очнулась ли… скорее, просто перестала препираться с собой, мысленно и наяву размахивая руками и доказывая что-то, чего и сама до конца не понимала… Словом, внезапно я обнаружила себя сидящей на вокзале, куда приплелась точно так, как лошадь приходит в стойло. Я оказалась здесь по привычке. И потому, что хорошо знала только этот маршрут.
Я бывала здесь часто… Зачем, почему я сюда приходила? Оттого, что тут начинался отсчет? Находилась некая отправная точка? Нулевой меридиан? Сакральное место, из которого можно попасть куда угодно? Куда угодно – но только не туда, откуда нас выбросило! Выкинуло. Переместило. Словно сработала некая машина времени. Но мы не были доставлены куда нужно. Произошла крохотная ошибка в расчетах. Ничтожная. Незаметная. В пределах погрешности, но…
Мы попали не туда, куда жаждали, – а в некое другое пространство. Где все и сразу пошло наперекосяк. Где я опаздывала на важные встречи. Ходила вялая, как снулая рыба. Говорила невпопад. И с тем неуловимым акцентом, который явственно выказывал во мне чужую. Выдавал меня с головой. С потрохами. Со всем моим невыносимым апломбом. Амбициями. Страхом. С моей болезненной ночной бессонницей. И поэтому ОНИ отторгали нас – те, которые считали себя здоровыми. Успешными. Самодостаточными. Они не желали впускать нас и делиться хоть чем-то. Хотя бы теми же осенними листьями… которые были не наши и не для нас. После краткого просмотра их надлежало сдать обратно. Без использования и порчи. И заплатить немыслимую цену за это бутафорское барахло…
Я сидела на вокзале. Это было единственное место, делавшее исключение для нас, чужаков. Отторгаемых другими тканями города. Которые вырабатывали на нас антитела. Выбрасывали нас. Выжимали. Вышвыривали в пустоту. Туда, где мне, валившейся с ног после трех суток бессонницы и засыпавшей от нечеловеческой усталости, снились нечеловеческие же кошмары… сны, которые я не могла объяснить. Сны, начавшиеся именно в этом проклятом городе!.. Куда я все-таки не должна была приезжать… наверное. Мне стоило потерпеть… притерпеться… простить и самой попросить прощения – хотя, видит Бог, я НИ В ЧЕМ НЕ БЫЛА ВИНОВАТА!
Я грела руки о пластиковый стаканчик с кофе, который медленно остывал и из которого я не сделала ни глотка. Глупо. Все, о чем я рассуждала сейчас, и все, что делала со времени своего приезда – начиная с поиска работы и заканчивая ночным неудавшимся суицидом, – все было глупо. Нелепо. Несуразно. Несвоевременно. Ненужно. Особенно последнее… Дешевый театр! Дешевый, потому что я не умерла. И ничего не добилась, кроме того, что нас вышвырнули из единственного доступного пристанища – комнатенки в дворницкой с видом на мусорные баки. Да и стремилась ли я умереть на самом деле? Кого я хотела разжалобить устроенным на публику представлением? Балаганом. Цирком. Да, именно цирком! Ведь я из тех клоунов, каким достаются не смех и аплодисменты, а лишь свист и шиканье. Мы унылы, неуклюжи, неловки… и глядим глазами побитой собаки. Именно нас – плаксивых, нелепых, неуклюжих и несуразных – весело колотят, пинают и роняют в грязные опилки арены рыжие и ражие бодрые собратья, унижая на потеху толпе, не терпящей уныния, скуки и чужих слез. Пришедшим на представление – не до чужого горя, им с лихвой хватает своего. Они приходят в балаган, оставляя свое за порогом, они желают развлечься. Развеяться. Посмеяться. Потешиться и позабавиться. И тот, кто еще унылее, незадачливее и несчастнее, оказывается здесь очень кстати! И они от души гогочут. Над твоей неловкостью. Глупостью. Твоими слезами, исторгаемыми фонтаном. И, разумеется, над твоей ненастоящей веревкой, привязанной к тому, что не должно было тебя выдержать – но выдержало. Не лопнуло. Не выдернулось из потолка. Не сломалось. А вот ты – сломалась… Окончательно. Бесповоротно. Так сломалась, что даже повеситься снова не попытаешься…