В меньшей степени это относилось к современной одежде – и как не все девяносто лет назад были технократами, так и не все оценили наш стиль комфортной одноразовости и общественную лояльность к кроссовкам в концертном зале. (Ну а что, если всё пойдёт в итоге на одну помойку: певцы, художники и кеды.) И если Брукс нашёл в берцах и камуфляже обновлённую версию военного коммунизма, если кожаная куртка в любой своей версии прежде всего – кожаная куртка, «кожанка», то многие приняли щедрые дары XXI века с тоской и смущением. Собственно говоря, скверный костюм Посошкова это манифестировал: не хочу. Через что бы Посошков ни прошёл, он оставался человеком из общества, для которого представление о порядочности включало в себя и подпункт «порядочно одет», и невозможность появиться на людях без воротничка или в рубашке на голое тело, а на улице – с непокрытой головой. (По этому случаю Саша мог бы вспомнить собственную семейную хронику и предание о том, как в 1929 году его прабабка, приехавшая на дачу навестить семью сына, молча развернулась и ушла, увидев босые ноги вышедшей на крыльцо невестки.) А на другом краю той же самой жизни, во всяком случае, того же 1929 года, там, где уголовный чад, бушлаты и шапки-финки с развязанными и болтающимися тесёмками, торжествовал тот же самый – хотя и требовавший прямо противоположного – принцип: «всякий порядочный хулиган никогда не будет носить долгополого пальто».
…Да, но как же джинсы?..
Пока Саша («обожди здесь») лежал и покряхтывал, дядя Миша где-то ходил, а вернувшись, привёл за собой двоих: неприметного парнишку и мужчину средних лет, который был приметен вызывающе: поджарый, лысый и с чёрной пиратской повязкой на правом глазу. Этот второй прошёл мимо встрепенувшегося Саши – и Саше на колени упало его имущество, в целости и сохранности.
– Спасибо большое. Как вам удалось?
– Проверьте, всё ли на месте.
Одноглазый устроился на свободной кровати – и как-то вдруг стало понятно, что это именно его кровать, и что свирепый порядок в комнате поддерживается с его подачи. Парнишка оказался попроще, к тому же был в джинсах. Он сразу присел у Саши в ногах.
– Вот Федя, – сказал дядя Миша про парнишку. – Вот Кошкин, – про одноглазого. – Давайте чай пить и друг у друга секреты выведывать.
– Дядя Миша – агент царской охранки, – сказал парнишка.
Саша посмотрел на дядю Мишу.
– Правда?
– Да как сказать.
– Зря вы связались с каэрами.
– Простите, не понимаю.
– Ни с кем из нас не надо бы связываться, – сказал дядя Миша, – но с компанией из тридцать четвёртой комнаты – в особенности.
– …Неужели это они меня ограбили?
– Нет, не они. Им бы ты и сам всё отдал.
– А кто тогда?
– Зачем тебе знать?
– На будущее.
– И зачем тебе такое будущее?
– Это демагогия, дядя Миша, – неожиданно и почти весело сказал Кошкин со своего места. После чего Саша наконец собрался с духом, чтобы к нему приглядеться.
Он был растерян, выбит из колеи и смотрел на самое очевидное, чёрную повязку – скрывающую не только повреждения либо утрату глаза, но и всего человека.
Культурная память услужливо прокручивает картинки с подписями: Слепой Пью, адмирал Нельсон, фельдмаршал Кутузов, – и череду фильмов вплоть до – вроде бы – «Семнадцати мгновений весны», и пока доцент Энгельгардт мучительно вылавливает имя персонажа, который вошёл в кабинет Мюллера и щёлкнул каблуками… была повязка… была или нет?… а ведь ещё есть циклопы и одноглазый скифский народ аримаспов, о котором сообщают Геродот и другие… Лихо предстаёт в образе худой женщины без одного глаза, и встреча с ней приводит к потере парных частей тела… пока он так бессмысленно мучится, его самого изучает здоровый глаз Кошкина, холодный и ясный.
– …Они всё ж таки политы, а не каэры, – сказал парнишка. – Это дядя Миша у нас каэр.
– Извини, Фёдор. Ты просто не дожил до правильной постановки вопроса.
Но и действительно, какая постановка вопроса – правильная? В свою первую отсидку (1929 год, Соловки) троцкист Варлам Шаламов объявлял голодовку, не желая сидеть… «брошенный в концентрационный лагерь в среду уголовников, растратчиков, шпионов и контрреволюционеров»… не желая сидеть с контрреволюционерами и требуя отправки к оппозиции; причём если в середине двадцатых контрреволюционерами считались члены реакционных партий, бывшие царские сановники, белые офицеры, духовенство и иностранцы, а политическими, находившимися на более мягком режиме, до того более мягком, что паёк у них был лучше, чем у дислоцированных на острове красноармейцев, – все социалисты без различия, то для Шаламова уже не было разницы между эсером и царским сановником, и странно, что какую-то разницу он проводил между этими двумя и уголовными. (Ответная реакция: «Политы? – переспрашивает каэр интересующегося. – Какие-то они противные были: всех презирают, сторонятся своей кучкой, всё свои пайки и льготы требуют. И между собой ругаются непрестанно».)
Так как же будет правильно? Левые эсеры и анархисты для большевиков сперва были блудными друзьями, после – врагами, ещё потом в самих рядах ВКП(б) утратилось единство: и десяти лет не прошло, как троцкисты оказались контрой пострашнее белых офицеров. (КРТТД – с такой формулировкой в приговоре мало кто выжил.) И десяти лет не прошло, как оказалось, что самая страшная ненависть обращена на своих, переставших быть своими.
Дядя Миша уверенно хлопотал с современным электрическим чайником, накрывал стол скатертью. Теперь стало видно, какой он древний, как давно поседели густые некороткие волосы. Заключённая в нём сила когда-то играла в руках и плечах, ярких глазах – и не ушла бесследно. «Каэр, царская охранка… – подумал Саша. – Наверное, генерал какой-нибудь. Князь». Почему и зачем князь – ну казался дядя Миша князем, вот почему.
Саша полез в рюкзак (карманы ему вывернули, а рюкзак стащить не успели) и достал принесённый Посошкову коньяк.
– У нас в ссылке, – сказал парнишка, придвигаясь, – социал-демократы даже от организации общей библиотеки отказались, чтобы об другие фракции не грязниться. От местных шарахались. Всё ждали, пока их большевики для совместной работы пригласят. Хотел бы я видеть их рожи, когда в Москве вместо переговоров о власти они получили трибунал.
– А у нас в камере, – охотно отозвался дядя Миша, – все со всеми разговаривали, но только не два коммуниста – друг с другом. Сердитые оба были…
– Я не коммунист.
– А кто? – спросил Саша.
– Анархист-ассоциационист.
– Ты гляди, – сказал дядя Миша, – выговорил. Да, вы, анархисты, умеете. Что ни человек, то фракция. Ну, со знакомством?
Коньяк выпили как водку, причём Кошкин сказал: «Пьянки – главный метод вражеской троцкистской работы среди молодёжи». Саша покосился направо-налево и решил, что сказано было в шутку.
– Чем вы здесь занимаетесь? – спросил он, тщательно выбрав из всех вопросов самый безобидный. Неудачно выбрал.
– Находимся в изоляции.
– Почему?
– Карантин… Боитесь… И не каждому вот так сразу занятие придумаешь: Федя у нас только и умеет, что революции делать, Кошкин – порядок наводить… Не замечаю я, чтобы в России сейчас в революциях была нужда… или в порядке.
– Иван Кириллович, – сказал Саша, вспомнив ученика Шульце-Геверница, – мог бы преподавать. Хоть в школе. Математику.
– Мог бы. Но не будет, и в школу его не пустят.
– Верно. Страшно представить, чему он в этой школе детей научит. Разве куда-нибудь в коопторг счетоводом… Говорят, теперь и счетоводы непростые… с университетской скамьи…
– …Дядя Миша, а вы?
– Да, дядя Миша, расскажи про себя. Как ты рабочие демонстрации расстреливал.
– Дурак ты, Фёдор.
– …
– …
– Ты это ещё поймёшь, голубчик Энгельгардт, – сказал дядя Миша, не обращая внимания на грозную тишину. – Не только жизнь людей ничему не учит, но и смерть тоже.
Филькинская Манон Леско была звезда вне конкуренции – хотя бы потому, что большинство девок, считавших себя козырными, уехали делать тротуар и фортуну в столицы.
Жертва не столько общественного темперамента, сколько собственной лени, Климова сочла эти хлопоты излишними. У неё были постоянные клиенты, по любым меркам хорошая жилплощадь, и она совершенно точно знала, что не хочет и не будет работать – даже если под работой понималась роль владелицы ресторана, салона, фитнес-клуба… такого, в общем, места, куда можно приезжать, выгребать из кассы деньги, отчитывать управляющего и доводить до слёз официанток. («Климова, – говорил ей мэр, – давай хоть кафе какое-нибудь, а? Ведь с голой жопой останешься. Меня люди не поймут».) В эпоху, не нуждающуюся в великих куртизанках, никто не поймёт, что великие куртизанки не рассматривают свою привлекательность как стартовый капитал, не стремятся её во что-либо вложить – живут, короче говоря, с самого капитала, – и если у кого-то из них и был салон, то никак не парикмахерский.
Также – и это было особенно оскорбительно – Климова не делала тайком съёмку и фотографии, не копила материал для шантажа. Высокопоставленный дядя надевал штаны и переставал существовать, пропадал, ничего, кроме наличных, по себе не оставив – а наличные на то и наличные, что их невозможно без специального порошка – или меточек, или как ещё это делают борцы со взяточничеством – связать с предыдущим владельцем.
Подарки она брала, но от совместных поездок на отдых отказывалась, и о ней никто ничего не знал толком: даёт ли она кому-нибудь бесплатно, куда уезжает в декабре и мае, как собирается жить.
Были люди… потому что люди склонны разгадывать тайны и биться за своё особое место именно в той жизни, из которой их выталкивают… нашлись люди, которым её отчуждённость, скрытность не давали покоя; тревожась и наблюдая, они придумали странную, ни на кого не похожую женщину, – и только благодаря их тревожным усилиям Климова стала выглядеть романтично и загадочно.
Когда полковник Татев переступил порог, он оказался в страшном сне – сказать бы, вот именно такое воспалённая провинциальная фантазия называет будуаром… но верно и то, что подобные розово-золотые разящие интерьеры мы видим и на картинках в гламурных журналах с именем, а их хозяйки, далеко не провинциальные певицы, актрисы и чьи-то жёны, показывают и рассказывают заботливо и гордо. (А иногда это даже хозяева, певцы и актёры.) Стены, пол, камин, рама зеркала, пуфики, кресло, ступеньки и перила лестницы на второй этаж – что не было розовым и золотым, было розовато- или золотисто-белым. На огромную белую с позолотой кровать под розовым с позолотой покрывалом воображение без вариантов помещает одалиску, которая томно раскинулась и ждёт, имея на себе только духи и драгоценности. На пуфике у задрапированного розовым окна высилась чёрная сумка: необъятный баул гламурной кисы, вместилище запасных туфель, бутылки, айфона, косметики и прокладок, – а на стене над кроватью висел чёрный кожаный хлыст. На розовой стене, посреди рюшечек и воланов и золотого узорчика – внушительный, мрачный чёрный хлыст. Полковник очень долго не мог отвести от него глаз.
– А что наверху?
– Наверху я живу.
– Можно посмотреть?
– Нет.
Из бело-розово-золотых богатств мебели полковник придирчиво выбрал… хорошо, назовём это козеткой… и уселся, повертевшись, поудобнее расположив себя, свои вещи, больную ногу и палку. Сел он так, чтобы хорошо видеть хлыст, кровать, всю комнату.
– …Расскажи про Зотова.
– Зотов приходил по четвергам.
– У тебя твёрдое расписание?
– Пятница, вторник и четверг… Теперь, значит, четверг освободился. Сегодня какой день?
– Среда.
– Ну, приходи завтра. Четыре тысячи в месяц. И я не делаю минет.
– Четыре тысячи чего?
– Долларов. Стабильность евро преувеличена.
– Четыре тысячи долларов в месяц за раз в неделю? И без минета?
– Минет тебе голубые гораздо лучше сделают, поверь.
– Согласен… Как насчёт четверга и понедельника? В виде исключения?
– Десять тысяч. В виде исключения.
– Я, как-никак, полковник госбезопасности.
– Верно. Полковнику госбезопасности не к лицу торговаться.
– Полковнику госбезопасности не к лицу платить.
– В Лондоне берут полторы тысячи фунтов за ночь.
– Но здесь не Лондон.
– Но на фунты-то я могу перейти?
– …Зотов в ту среду, значит, не сюда ехал?
– Я не знаю, куда он ехал. Я его не ждала.
– А что мэр?
– Был как обычно, во вторник. И не намекал, что собирается провернуть дельце с грабежом и убийством.
– Я не говорил про убийство.
– Газеты говорят.
– Газеты говорят, что это просто авария.
– Вот именно.
– …Что с Зотовым было не так?
– Он был слишком нормальный. Играл по правилам. Только не понимал, что правила не те, о которых ему сказали вслух.
–..?
– Мэра ты уже видел? Нет? Когда увидишь, поймёшь. Его напрягает, если его не пытаются обворовать, подставить… ну, вещи, которые он может вычислить и пресечь. Он начинает думать, что такой человек замутил что-то на другом уровне… не за спиной, а где-то сверху… так наверху, что не дотянешьcя.
– Ты уверена, что у него не было оснований?
– Ты меня не услышал. Василий Иванович хороший мэр, и человек неплохой. Но с честными он не умеет. Особенно с честными в нечестном бизнесе.
– Ты хочешь сказать, Зотов думал, что респектабельность торговца не зависит от того, чем он торгует? И если честно вести грязные дела, останешься незамаранным?
– Не знаю, что он думал, но он так жил. Ты сам-то по-другому живёшь?
– …И мэр всё понял неправильно?
– Василий Иванович не доверяет исключениям. Он поэтому и писать грамотно не умеет.
– При чём здесь грамотность?
– Ну, все эти «стеклянный, оловянный». Русское правописание учит делать допущения. Готовности принять ещё один логически необъяснимый вариант – просто потому, что он есть. Я не верю, что можно толком объяснить, почему «ничего» пишется слитно, а «ни фига» – раздельно. Да меня и не интересует.
– Никогда не думал о русском правописании с этой точки зрения.
– Ты о нём так и так вряд ли думал. А с точки зрения смотрят, а не думают.
– …Деревянный.
– Что?
– «Стеклянный, оловянный, деревянный»… А что они тебе рассказывали?
– Ну кто станет поверять секреты проститутке?
– Много кто.
– …
– …Я решил, что среда мне подходит больше. Не люблю четверг. И не хочу брать день покойника. Это плохая примета.
– Но в среду я не работаю.
– Климова, какая тебе разница? Будешь не работать в четверг.
– Ты сам сказал, что это день покойника.
– Но работать в день покойника ты можешь?
– Работать могу.
– А отдыхать – нет?
– Вот именно.
– А я почему должен?
– Ты не должен, ты хочешь.
– …А кто третий?
–..?
– Вторник, четверг и пятница. Мэр, Зотов… Про Климова не уверен. Надеюсь, он просто однофамилец?
– Кто такой Климов?
– Начальник вашего ФСБ. Так кто по пятницам?
– Директор музея.
– Это в каких же музеях так зарабатывают?
– Ему со скидкой.
– Почему?
– …Скажи, ты зачем к нам приехал?
– Я-то? Я приехал плести интриги.
– Столичный хлыщ и бедные провинциалы…
– Обычно бедные провинциалы имеют столичных хлыщей, как хотят.
– …Тогда до завтра.
Климова сказала: «До завтра», полковник Татев сказал: «Я не говорил, что приду», – а потом он вышел и с холма, на котором стоял белый двухэтажный дом (квартира Климовой – с отдельным входом), посмотрел вниз на центральный парк, затопленный сумерками и туманом: большие деревья, неясные редкие огни, осень.
Он стоял так достаточно долго, чтобы увидеть, как к дому идёт широкоплечий мужчина в кожаной куртке, и заступить ему дорогу.
– Мы ходим одной дорогой.
– Ну и?
– Тебя прислали искать деньги.
– …
– Я помогу. Вдвоём веселее.
И полковник Татев помахал удостоверением перед носом Расправы.
Какие чёрные эти осенние ночи, сколько в них тоски. Одинокий фонарь с его тяжёлым унылым светом… проклятущий современный мусор, сплошь из полиэтилена и пластика, мёртвый ещё до того, как стал мусором… фонарь освещает затоптанные листья, жестянки из-под напитков, окурки, целлофан; к утру всё уберут. С туманом в темноте что-то произошло: он чувствовался на ощупь, да вокруг фонарей плавал жёлтой моросью – жестокий и опасный, грозящий гибелью туман над болотами, зыбучими песками.