– Ничего, товарищ. Мы вас приведём в чувство. – Рапповец резко (всё-то он делал резко) протянул руку. – Брукс.
И Саша эту выкинутую, как нож, руку пожал.
– Пожалуйста, не надо меня никуда приводить.
И чтобы сменить тему – да, чтобы сменить тему, и лишь самую малость из любопытства, Саша спросил:
– А что там такое с учениками Переверзева?
Валериан Фёдорович Переверзев не появится на этих страницах. Он умер в 1968 году, восьмидесяти пяти лет, в которые поместились и шесть лет заключения и нарымской ссылки при старом режиме, и восемнадцать лет советских лагерей.
Профессор Переверзев был марксистом до и после революции, основателем и вождём принципиально новой методологической школы, плехановцем, модным профессором в МГУ и кумиром красных приват-доцентов; человеком, который написал: «В произведении нет никаких идей, есть образы», а теорию социального заказа высмеял с довольно специфических позиций.
Дискуссию о «переверзевской школе» затеял в 1929 году Луначарский, а поддержал Авербах, и по её итогам группа Переверзева распалась. Большинство, признав свои ошибки под давлением партийной критики, попросилось в РАПП, куда их приняли после публичного отречения от учителя («…в переверзевской концепции есть ряд таких очень существенных положений, которые, являясь неверными и чуждыми марксизму-ленинизму, неизбежно кладут отпечаток меньшевизма…»). Сам Переверзев ни в чём не раскаялся и свои взгляды защищал в полном одиночестве, но мужественно. (Современник сообщает, что профессор был абсолютно лишён чувства юмора; очень похоже на то, что именно этот изъян способствует нравственной стойкости.) Когда Ермилов по горячим следам писал о «методологии меньшевиков-вредителей», это больше соответствовало сути дела, чем позднейшая формула «троцкистско-переверзевская агентура». (Взбесила она человека без чувства юмора? будем думать, взбесила.)
Посадили его только в тридцать восьмом, после разгона РАПП, после окончательного падения Авербаха. Вернувшись в 1956-м в Москву, он занялся древнерусской литературой, к которой уже не применял свой знаменитый социологический метод.
– Сущность врага в том, что он враг, – сказал Брукс. – Нутра не перекуёшь. Происхождение не поменяешь.
– Но у Ленина происхождение тоже…
– При чём тут Ленин?
У него ожил телефон; зачастил голосом русского протестного рэпа. Брукс отрывисто сказал: «Занят, перезвоню», – и вновь повернулся к Саше.
– Ты-то кого ищешь?
Саша превозмог себя (куда он только ни глядел, разговаривая с людьми, лишь бы не), посмотрел повнимательнее, и ему показалось, что у Брукса непроницаемые глаза. Как нарисованные, например, дверь или окна; стучи не стучи, прижимай нос вроде как к стеклу – это не дверь и не окно, это стена. А то, можно подумать, легко читать в глазах, как в распахнутых душах. Светло-карие, небольшие – вот что он смог сказать по итогам чтения.
– Вряд ли вы его знаете… только не сердитесь, пожалуйста… Я ищу Ивана Кирилловича Посошкова.
– Чего сердиться? Знаю я Посошкова. Живёт в соседней комнате.
– Он здоров?
Брукс что-то быстро обдумал.
– Хочешь навестить? Я и сам домой собрался. Берём мотор, покажу.
Все знают о вражде МВД и органов госбезопасности. Органы договорились уже до того (под запись, но на условиях анонимности), что у них с милицией «сословная несовместимость»: начальник ОБЭПа, надо понимать, пьян, вонюч, плохо выбрит и насквозь коррумпирован, а чекист на параллельной должности свеж, строг, подтянут и имеет за душой только зарплату и портрет Феликса. Хам и белая кость. Быдло и офицер. Человек системы и человек чести. Тот, кто берёт сам, и тот, у кого все берущие под контролем. То-то был праздник у майора из УВД… Саша Энгельгардт не сразу узнал бы в милицейском майоре типа в подтяжках; таково воздействие формы на штатских… то-то был майору праздник, увидеть в своём кабинете полковника Татева и его удостоверение. От собственных бумаг подняв глаза.
Выслушав вопрос, он для порядка стал всё отрицать.
– Ну, чистая авария. Ездят как уроды.
– И не стреляли?
– И не стреляли.
– А деньги куда делись?
– Это какие ж деньги?
– …
– Знаешь, что интересно? От хозяев этих денег ко мне уже приходили. Так что ты, получается, сам от себя.
– Нет, я от государства.
– От государства пришёл бы Наркоконтроль.
– Я не за баблом, – сказал полковник. – Я за тем, кто его взял. Кстати, сколько… эти хозяева… задекларировали?
– Два лимона. Понимаешь? Пойми, здесь Филькин. Никто не рискнёт. От двух лимонов баксов геморроя больше, чем удовольствия.
– …Так уж и никто.
– Даже, например, межпартийная БО?
– Что за межпартийная БО?
– …
– Террористов вы должны курировать.
– Мы курируем всех. Толку-то.
– …Странный ты, Татев. Почему ко мне пришёл, а не к своим?
– Люблю, чтоб из первых рук.
– Не такие уж мои руки первые.
– …
– Не они это. Налёт на магазин – одно, а наши тонкости знать – совсем другое. Кстати, зачем бы им тогда этот налёт вообще понадобился?
– В ваших тонкостях разобраться – не Москву построить. Им могли и помочь.
– Кто?
– Говорят, у дела революции много сочувствующих.
– Так ты по делам революции приехал?
– Нет. Я из собственной безопасности.
– Совсем хорошо.
– …Кстати, взяли-то вчера что? При налёте?
– А что там сейчас брать? Ювелирку взяли.
– …Ну, кто бы это ни был, накажут его всерьёз, – небрежно сказал полковник. – Особенно если выйдет так, что человек погоны опозорил. Крупные такие погоны, не нашим чета.
– …Понятно.
– Это правильно, что ты меня понял. Давай телефончик.
Если стоять на соборной площади лицом к зданию городской администрации – зданию, кстати говоря, советской постройки и даже с некоторыми чертами конструктивизма, – то по правую руку будет собственно собор, а по левую, точно напротив, здание УВД. (Покинув которое полковник Татев отправится в пивную рядом с центральным городским парком на встречу с человечком, враз похожим на ежа и поросёнка. А вот, пока он стоит и смотрит, в мэрию входит крепкий, основательный мужчина в кожаной куртке – её карманы набиты платками и салфетками, потому что каждый раз, взявшись в общественном месте за ручку двери или мебель, он не может не вымыть или хотя бы обтереть руки.) Слева от мэрии на площадь выходит улочка, на которой – вот здесь же, за углом – находится городская библиотека. (В эту минуту Саша ещё мается на докладах, ещё не пожал руку Бруксу – даже не подозревает, что через пару часов пожмёт, – ещё не сели они в машину, повезущую их за фиксированную таксу в пятьдесят рублей на рабочие окраины.)
Посреди площади – газон и любовно, с художественным размахом, высаженные клумбы, а посреди клумб – памятник Ленину, и на него – и друг на друга – любуются из своих окошек и мэр, и церковь, и милиция. Ленин небольшой и нестрашный, с левой рукой в кармане. Правою он то ли криминально полез за пазуху, то ли растирает мучительную боль в груди.
Весь Филькин назначает у памятника свидания и половину деловых встреч – ту, что можно и нужно показать. Прямо сейчас (полковник закуривает, Расправа входит в мэрию, Саша пониже опускает голову, как будто слова докладчика – это нацеленная палка) вокруг Ленина бродят несколько пар, прогуливающие школу подростки и неприметный молодой человек в бейсболке, ветровке и некреативных джинсах. Он держится спиной к зданию УВД с его видеонаблюдением и читает сообщения в мобильнике. (Телефон тоже некреативный.) Через какое-то время он идёт в сторону моста и там его подхватывает битая «копейка», берущая курс на кирпичный завод.
В любом населённом пункте России есть квартал под названием «Шанхай». Заводские бараки, без плана и ордера обросшие сараями и времянками, дают приют людям без паспортов, людям без будущего и тем, кому не повезло с местом и временем рождения. Как они живут, интересуются только милиция и проверяющие из органов опеки. Скорая ездит сюда как на казнь, к детям не ходят в гости одноклассники, и если из всех слов, красочно описывающих подобные места, понадобится выбрать одно («опасность», «преступность», «свары», «злоба», «истерика»), таким словом будет «грязь». Здесь ругательски ругают власть, а мусор вываливают из окон, мелко крысят друг у друга, тащат то, что плохо лежит, и портят то, чего утащить не могут, – и интеллигентный режиссёр, как проснувшись, прямо называет их быдлом в своём отмеченном призами и наградами фильме.
Возможен и другой взгляд, заставляющий искать в человеке человеческое и находящий, что использованные и отброшенные люди, как и любые другие, могут быть храбрыми, верными, неожиданно отзывчивыми, придут на помощь при пожаре (и придут в ярость, попробуй им сказать, что, если бы не их антиобщественное поведение, пожара и вовсе бы не было), – и все эти поиски добра посредством микроскопа приводят к тем же самым призам и наградам… так что самые честные переключаются на панорамную съёмку Алеутских островов или завязывают с кинематографом, от греха подальше.
Но Брукс искренне торопился домой.
«Давай скорее! – покрикивал он на водителя. – Чего тащишься!» («Я не нарушаю больше, чем на триста рублей», – невозмутимо отвечал водитель.) Брукс не мог и минуты прожить без своего телефона: вертел его в руках, мацал, набирал и проверял сообщения. Телефон был простенький, и Саша с ужасом ждал вопроса «а что у тебя?». Он не хотел выглядеть зажравшимся, и ему не пришло в голову, что сейчас, в точности как в школе, вещь новее, навороченнее и дороже всего лишь поднимет его авторитет. В его школе с этим ещё боролись. Его учили, что хвастаться постыдно; позже, в другой стране, это аукнулось жгучим неумением составлять резюме и заявки на гранты.
Фу. Брукс и не смотрел на него; возился со своим аппаратцем, пофыркивал. Смешной? ещё как – и ногти грязные, рост метр с кепкой… Но полон задора и опасной энергии. (Саша, впрочем, любую энергию определял как опасную, подозрительную и тёмную, нечто такое, что больше смущает, чем притягивает. А ещё: опасную, подозрительную и тёмную, но тёмную не как глубокая ночная вода, а как стекло с размазанной по нему грязью. Поверхностная, как пена, и вульгарная, как слово «движуха», энергия XXI века.)
В машине пахло бензином, пылью, ворчливым таксистом. Серое здание рабочего общежития, к которому они подрулили, считалось на районе элитной недвижимостью. Наличествовал даже сквер, с поблёкшей за сезон побелкой на поребриках и стволах деревьев. Прежние обитатели, спешно расселённые по вмиг нашедшимся квартирам, так торопились выехать, что бросили кое-какой полезный хлам: табуретки, вёдра, старые холодильники и велосипеды. У дальнего подъезда стояла битая «копейка». Люди стояли кучками. Метла, управляемая мужичиной в сапогах и толстом свитере, потихоньку сгребала с дорожки листья. Саша сделал глубокий вдох.
По заставленному какими-то коробками и корытами коридору Брукс проводил его до нужной двери и без предисловий исчез. За дверью было громко и неспокойно. Саша уже заносил руку, чтобы постучать, когда понял, что поторопился, и лучше было бы вместо себя прислать дружелюбную записку с номером телефона. (Вот так и понял; как говорится, внезапно осознал.) Но все события влекомы чудовищной силой инерции: рука, раз уж поднялась, постучала; постучав, невозможно повернуться и уйти, а потом ты вообще перестаёшь быть субъектом действия – вместо «войдите» дверь сама распахнулась, и с порога, как тычком в грудь, Сашу остановил напряжённый, больной и ненавидящий взгляд.
К взгляду прилагался… можно даже сказать, что избыточно… к взгляду прилагался и человек: средних лет, непримечательно русый, в сером костюме. В своей оторопи Саша его не рассмотрел толком, не смог бы сказать, какого цвета эти страшные глаза, неведомой силой пригвоздившие его к полу.
– Здравствуйте, – сказал он. – Я ищу Ивана Кирилловича.
Человек в костюме посторонился, и доцент Энгельгардт шагнул в комнату, наполненную людьми.
Они все сидели за круглым столом, молча и неподвижно, как на фотографии; сходство усугублялось ещё и тем, что все смотрели на Сашу, словно он, владелец камеры и её фокусов, готовился запечатлеть то, что минуту назад было жарким спором. (Фон: занавешенное окно, в сизом дыму голая комната. Фигуры: одни мужчины, в одежде либо из гуманитарной помощи, либо от щедрот федеральных властей; в первом случае это был спортивно-молодёжный стиль, во втором – списанный милитаристский.) Никто не сказал ему в глаза: «Шпион, лазутчик», – но что-то такое было написано на вежливых лицах.
– Какое у вас к нему дело?
– У меня нет с ним дел, – холодно сказал Саша. (Он рассердился и, кроткий, радовался тому, что сердится. Шпионом его ещё никто не считал.) – Его сегодня не было на заседаниях.
– А должен был?
– Нет. Не знаю.
– Что-нибудь передать?
Не хотел Саша ничего передавать посредством этого… этого… вот этого. Даже визитка, которые он доставал бездумно и быстро, показалась вдруг чем-то очень личным и не предназначенным для посторонних глаз.
– Нет, спасибо. Я лучше пойду.
И тогда, вот тогда, они переглянулись.
Не так, конечно, что каждый посмотрел на каждого… один, красивый-бледный, вовсе ни на что не реагировал, сидел, горемычно подперев рукой голову, смотрел в чашку… не каждый на каждого, но кто-то друг на друга и почти все – на человека в костюме.
– Что ж так сразу «пойду»? Посидите, подождите Посошкова. Чайку с нами… Водочки?
Всё пугало в этом издевательском протяжном тоне: нахрапистые гласные, нарочитая шепелявость. Кто ж ты такой? подумал Саша. Что я тебе сделал?
Кое-как (череда «спасибо», «не беспокойтесь» и «мне пора»; эх, инвалидная команда) он откланялся и дал дёру, почти уверенный, что ему не позволят уйти: схватят за локоть, свалят подножкой. В людях, нагнавших такой страх, не наблюдалось ничего зверского, инфернального или просто анархически пьяного (львы ужаса? короли подвалов?) – и профессор Посошков вполне представим был за этим столом, в этой компании. Тем не менее Саша испугался так, словно попал на воровскую сходку или в компанию крупных чинов, отдыхающих в бане, и вдобавок… какие тусклые лампочки; здесь поворот, а здесь должна быть лестница… вдобавок чувствовал, что у него есть для страха все основания. Брукс, троцкист и гангстер в литературе, его разве напугал? Нет. А эти почему напугали? Он один, а их с полдюжины? Это достаточное основание ночью на улице, но тому, кто не хочет услышать о себе «слабонервный», лучше не признаваться, что в его дневной обиход протиснулись чувства с ночных улиц. Он явно помешал, он был явно чужой; так-то оно так… скорее вниз по лестнице… так-то оно так, но неужели из-за этого вот такие, вот такому с порога оторвут голову? Нет.
– …Вот нехристи, – сказал огорчённый голос, а потом: – Вставай, голубчик.
Саша встал в два приёма, то есть сперва сел и пощупал карманы: ищи-свищи. В бумажнике были все карточки, в телефоне – все контакты.
– Что же это?
– По голове тебя, голубчика, стукнули.
– Кто?
– …
– …Кошелька нет…
– Совсем некрасиво.
Саша пригляделся и сквозь головную боль опознал человека с метлой. Вблизи тот был огромный, красиво кудлатый, хорошо пахнущий дымком и парком.
– …Вы здесь дворник?
– Я здесь дядя Миша – незаконная власть. Хотели выбрать коменданта, да перелаялись. Я вроде как самопровозглашённый. Пойдём, полежишь.
Эта комнатка отличалась следующими чертами: чистая и полупустая. Стены и дощатый пол были свежеокрашены, голое окно – отмыто, две кровати тщательно заправлены (в пионерлагерях так заправляют? в казармах?), грубый, из садовой мебели или лично сколоченный стол у окна освобождён от сопутствующего хлама: ни бумаг, ни посуды. Полка, вешалка, картонная коробка. Бессознательно Саша поискал глазами какой-нибудь винтаж, какой-нибудь антиквариат и тут же очнулся: откуда? Прежние люди получили во владение новые вещи; доступ к гаджетам. (Доступ к гаджетам: «Мы, Энгельгардт, не пещерные», – успел сказать Брукс. Многие из современных устройств воплотили смелые мечты тогдашних технократов. Детали не всегда совпали… полёты в космос, человек-амфибия и города под водой, стеклянные прозрачные дома, крайняя урбанизация, гоночные самолёты, летающие танки, объёмное телевидение, передача энергии без проводов, искусственное улучшение памяти, анабиоз, трансплантация, атомная взрывчатка, радиоревольверы, подслушивающие стены, звуковое оружие, машина внушения, машина ужаса, метро от Москвы до Владивостока, лучи смерти; советская фантастика 20-х жила предощущением сбывающейся утопии, а фантастика 30-х – предчувствием войны… детали не совпали, но горячая вера в могущество науки погасила удивление. XXI век разложил на своих прилавках сбывшиеся мечты, и то, о чём не мечтали и не думали вообще, и параноидальные прозрения; чудо сбылось, страхи сбылись. И как будто о чём-то другом мечтали, не того боялись: всё оказалось совсем, ну совсем не таким.)