— Хотя нам и полугода не минуло, — начал он, — а мы уже можем похвалиться по всем статьям. — И старик принялся перечислять эти статьи.
Начиная с полей и севооборота, он переходил к животным, затем к птице, рыбе, показывал подготавливаемую к закладу сада землю, водил на пасеку, где колоды-чурки были заменены ульями. Показывал он также добытые им конные уборочные машины. Чувствовалось, что старый агроном счастлив, сколачивая учебное хозяйство, в котором он не забыл и рыбоводство. Он видел во всем этом проблески будущих больших хозяйств, которые, может быть, будут создаваться и его учениками-практикантами.
Сидора Петровича злили эти шадринские «прогляды в будущее». Он ненавидел эти хозяйства, рисуемые Шадриным. Ненавидел и его. И эту ненависть в глазах Непрелова заметил Валерий Всеволодович.
— Как вы думаете, возможно ли это?
— А откуда мне знать, — ответил он. — Я ведь не бахарь, а пахарь.
— А вы как думаете, Яков Евсеевич? — спросил Валерий Всеволодович своего давнего знакомого.
— Как я думаю, после скажу. Не утаю. Мне от вас, Валерий Всеволодович, прятать нечего.
Кумынину не хотелось говорить при Непрелове. Зачем доверять ему то, в чем сам не очень уверен. Выждав, когда не оказалось лишних ушей, Кумынин заговорил первым:
— Я, Валерий Всеволодович, думаю, что вы и ваша партия желают народу только хорошего. Я думаю, что в вашей партии хорошие и честные люди. По нашим мильвенским большевикам сужу. Они тоже не только желают, но бьются-колотятся, чтобы всем было лучше. А что получается?
— Что?
— Ничего не получается. Да и не может получиться.
— Почему же не может, Яков Евсеевич?
— Потому что слова даже не ветер и не вода, они даже малую мельницу работать не заставят, — сказал Кумынин, указывая на бездвижное колесо мельницы. — А недавно оно крутилось. А теперь — нет. Кому польза? Никому. Всем убыток. А на словах не только мельницы в Омутихе крутятся-вертятся, Каму перегораживают.
— Вы о чем. Яков Евсеевич?
— Агитатор приезжал, Валерий Всеволодович. Из немолодых. Голова с проседью, а заливает, как молоденький. Даже захлебывается от слов. Как соловей глаза закрывает, когда себя заслушивается. Говорил он, что придет то время, когда запрудят Каму и ниже перемычки поставят водяную электрическую станцию, на манер мельницы, только в тысячу раз больше. И эта станция начнет давать столько дешевого току, что не только в каждой избе лампочки гореть будут, но и руду добывать, землю копать, сталь варить этого току достанет… И еще что-то плел…
— Плел?
— Плел, Валерий Всеволодович. Его Заливайлом Вралевичем прямо в глаза назвали. У него даже язык запал, когда спросили, а где столько проволоки взять, чтобы ко всякой избе провод подвести. Молчит. Тогда его вторым вопросом Макар Сумцов из заводского обоза оглоушил. Найдется ли, говорит, во всем свете столько лошадей да столько телег, чтобы на плотину землю навозить, Каму перегородить. «В своем ты, старик?» — спросил он его и плюнул в его сторону ото всего чистого своего сердца. Не мути народ. Не считай за дураков умных людей. В заводе вторая электрическая машина остановилась. В школах свет отключили. Керосину нет. В деревнях лучину вспомнили, а он про Каму врет, каждому дому лампочку сулит. По очкам бы его, Валерий Всеволодович, мазануть, окаянного, да в шею… Чтобы знал, чтобы не провокаторствовал…
— Вот что, Яков Евсеевич, — неожиданно оборвал его Валерий Всеволодович, — ты, вместо него, и мазани меня по очкам…
— А вас-то зачем, Валерий Всеволодович?
— Чтобы знал, чтобы помнил, как желать дать каждому дому электрический свет…
— Неужели и вы верите, что можно перегородить Каму?
— Да чего там Каму… И Волгу… И Обь… И Лену… Сто, двести рек… Чтобы не только было светло всем, но и легко работалось.
Яков Евсеевич не верил своим ушам, слушая взволнованного Валерия Всеволодовича. Он всматривался в его лицо, вслушивался в его речь — не шутит ли? Он ведь такой. Нет, не шутит. Тогда Кумынин решил еще проверить.
— Неужели там, наверху, у вас еще кто-то так же думает?
— Очень многие, если не все.
— И… и Ленин тоже?
— Не тоже, а в первую очередь и главным образом.
Кумынин, побледнев еще более, твердо сказал:
— Тогда плохи ваши дела, Валерий Всеволодович… Плохи до невозможности…
В тот день на мельнице у Валерия Всеволодовича произошла размолвка не с одним только Кумыниным. Старик Тихомиров, так долго ждавший сына, не вступал с ним в полемику. Он не хотел омрачать без того считанные дни, которые они проведут вместе. Всеволод Владимирович, желая отдыха сыну, придумывал грибные походы, охоту на уток, поездки с ночевкой на рыбные речушки… И сюда, в Омутиху, они приехали с этой же целью — отвлечься. Поэтому выбирались самые глухие места. Однако и здесь почти каждый раз обстоятельства складывались так, что Валерий Всеволодович не мог предпочесть щук или уток и, сославшись на предписанный режим отдыха, не мог сказать — я не ловлю рыбу, а лечусь, когда обращались к нему с вопросом.
В камышах омутихинского пруда по-прежнему селилось много уток. Уток, которых Герасим Петрович Непрелов считал своими, потому что они выведены на его пруду. Там-то и бродили в высоких сапогах отец и сын Тихомировы. Отец, ссылаясь на глаза, подставлял добычу Валерию. И сын, якобы не замечая этого, бил одну за другой тяжелых, отъевшихся уток. Когда он готовился подстрелить последнюю, двенадцатую, из камышей вышел охотник с берданкой. Судя по внешности, это был мильвенский рабочий. Вспугнутая утка шумно взлетела.
— Ничего, товарищ Тихомиров. Найдется другая. А я к вам, — сказал появившийся.
— Ко мне? Пожалуйста! С кем имею честь…
— Это не важно. Я не по личному вопросу, хотя и лично к вам.
При этих словах отцу ничего не оставалось, как уйти.
— Валерий, я буду ждать тебя на берегу у той сосны… Только, пожалуйста, не задерживайте долго сына. Ему предписан отдых, — попросил он незнакомого человека.
— Это уж как придется, — не очень любезно ответил он. — Разговор пойдет о заводе… Прошу! Здесь суше и есть где сесть.
Разговор начался сразу же.
— Я беспартийный. Сочувствовал меньшевикам, а теперь никому не сочувствую. Хотел говорить с Кулеминым. Раздумал. Вы ближе к главной власти. Дело в том, что завод наш висит на ниточке. Суда никому не нужны, как и котлы, как и машины. То есть, может, и нужны, но платить некому. Один за другим останавливаются заводы. Наш завод в долгу, как в шелку. Второй месяц не платят жалованья. Управляющий Турчаковский и совет завода хотя и не столь отчетливо, но достаточно понятно говорят, что они не виновны во всем этом, и тем более не виновны рабочие, которые дорожат своим заводом. И дорожили им еще в старые времена, когда старый мастер Матвей Зашеин позвал добровольно снизить плату за труд и наши отцы снизили ее. Теперь снижать нечего. Потому что нет платы. Не станет и железа. Если не будет железа, то вы сами понимаете, что не станет того, из чего делает завод суда, котлы и все прочее. Значит, завод станет, хотя его как будто и никто не останавливал. И как будто нет никого виноватых. Только так не бывает. Марксизм учит во всем искать и находить причину. И я опасаюсь, что найдет народ причину, а найдя, свернет ей шею. Я желаю здравствовать вам и вашим товарищам. Прошу извинить за нарушение охоты…
Проговорив свою речь, которая, как показалась Тихомирову, была заучена, неизвестный скрылся в камышах. На разводье опять появилась серая тяжелая утка, может быть та, что была вспугнута. Она, словно просясь в ягдташ, подплыла еще ближе. Валерий Всеволодович направился на берег, где его ждал отец. Отцу был пересказан разговор с неизвестным охотником. Всеволод Владимирович на этот раз не сдержался.
— Валерий, мне очень трудно делиться с тобой своими мыслями. Но, видимо, я должен. Я обязан. Революция, друг мой, это не переворот, свершающийся за одну ночь. Это лишь начало. Революция — это нарастающий, прибывающий поток, состоящий из множества взаимосвязанных перемен. Всюду. В техническом оборудовании заводов. В убыстрении добычи руд, углей, нефти. В совершенствовании нравственности. В укреплении взаимного уважения. В потребности знаний. Внутренних потребностей. Потребностей необоримых. В любви к труду. К труду не порабощающему, не даже как добросовестно осознанной необходимости, а созидающему труду, труду-наслаждению. Извини за личный пример. Таким трудом был и остался для меня труд по созданию политехнического училища, для Шадрина — организация опытного хозяйства… Для этого нужны десятилетия, а не месяцы. Валерий, я с большим вниманием читал все написанное Владимиром Ильичом. И то, что ты мне посылал, и то, что мне удавалось доставать. Это великий человек. Это гений… И тем не менее…
— Тем не менее, папа, — помог Валерий Всеволодович отцу продолжить его мысли, — этот гений заблуждается? Да, папа, да?
— Кто тебя отучил выслушивать собеседника?
— Я хотел помочь тебе досказать слышанное мною не однажды.
— Ленин не заблуждается, он спешит. Он так отчетливо видит, каким будет мир через… Во всяком случае, не менее, чем через два-три столетия… Я говорю, видит настолько исчерпывающе до подробностей, что не только верит сам, но и гипнотически заставляет верить других, будто это все начинается сегодня…
— Не начинается, папа, а уже началось. Да и как же не началось, когда забитый начальством земский агроном Шадрин, мечтавший о пенсии, о покое, создает хозяйство нового типа, пусть карликовое, смешноватое, но принципиально социалистическое хозяйство. За что же так ненавидит его Непрелов?
— За землю, которую ему пришлось отдать.
— Нет, папа. Он отдал ее не Шадрину, а государству. Шадрина он ненавидит за идею нового земледельческого хозяйства. За идею, проповедуемую им, Шадриным. И эта идея, становясь известной другим, организует их. А выгодно ли это Сидору Петровичу…
— Ты ушел и увел меня куда-то в сторону, Валерий…
— Да нет, папа, мы идем в том же русле того же нарастающего потока взаимосвязанных мириад перемен и сейчас задержались на одной из них.
Решивший не спорить с сыном Всеволод Владимирович стал снова отстаивать свое.
— Разве я, Валерий, не разделяю конечных целей вашей партии? Разве я говорю, что социализм, а потом коммунизм не самые совершенные общественные формации? Но как можно говорить о них теперь, когда неграмотность чуть ли не в крови народа, когда техническое невежество оказывается чуть ли не доблестью мастерового человека, когда в школах нет тетрадей и газеты выходят на оберточной бумаге. Валерий, я с горечью говорю об этом… И мне больно видеть тебя в партии одержимых благородными иллюзиями…
Слушая отца, Валерий Всеволодович не хотел думать о Якове Кумынине, а мысли о нем и сравнения с ним оскорбительно лезли в голову.
Все явления и обстоятельства жизни, будто сговорясь или управляясь какой-то сильной и недоброй рукой, складывались так, чтобы противоречить, а иногда и полностью опровергать то, что провозглашали, за что боролись, на чем настаивали и чего хотели большевики.
Говорилось:
— Мы навсегда покончим с проклятым наследием капитализма — безработицей…
А оказывалось, что ежедневно кто-то уходил с завода или потому, что ему надоело работать, не получая заработную плату, а лишь надеясь на нее… Или потому, что в цехе нечего было и не из чего делать.
На митингах и собраниях утверждалось, что рабочие и крестьяне, работая теперь на самих себя, а не на капиталистов и помещиков, будут лучше вознаграждаться за свой труд, больше получать материальных благ от общества.
На самом же деле все было наоборот. И ораторы достигали обратных целей. Они восстанавливали против себя и тех, кто всем сердцем хотел быть за них.
Агитаторы ратовали за просвещение.
Из-за нехватки учителей пустовали школы.
В песнях пелось одно, в жизни свершалось совершенно другое.
В газете «Мильвенский рабочий» писалось о раскрепощении революцией трудящихся и особенно женщин. Трудящиеся и особенно женщины неопровержимо доказывали, что жизнь стала труднее, что женщине приходится работать больше.
Это все видел и слышал приехавший из Москвы Валерий Всеволодович. Пытаясь противостоять слышанному, он всячески старался найти слова и объяснить, что провозглашаемое и утверждаемое большевиками не всегда можно осуществить тотчас же. Многое требует времени, усилий народа. Он терпеливо доказывал, что не кто-то, а война — мать нужды и нехваток, что и теперь находятся люди внутри страны, которые мешают Республике Советов бороться с трудностями и строить новую жизнь.
На это говорилось:
— Может, оно и так, только нам не в год, а в рот.
— Керенский тоже журавлей-лебедей в небесах сулил, да воробья в руки не дал.
Было ясно, что сегодняшние невзгоды закрывают завтрашнее благополучие. Ближние неполадки заволакивали все горизонты. Валерий Всеволодович понимал бесполезность спора, разъяснений, когда человек никого не слышит и не хочет слышать, кроме себя. Настроение этих людей могло бы тотчас же измениться, появись в продаже дешевая мука, сахар, мясо, ситец, сапоги… И они могли бы появиться на рынке. Их есть на что купить Советской Республике в буржуазных странах, да на замке граница. Запрещена торговля с большевиками. Капиталистические государства используют все, чтобы уронить престиж Советского правительства внутри страны. И они достигают этого. Колеблются и те, кто был бесконечно предан.
Тяжелое впечатление на Валерия Тихомирова произвел разговор с Маврикием Толлиным. Он сначала удивил, а потом огорчил его своими суждениями.
Был жаркий день. Тянуло на пруд. Валерий Всеволодович встретился с Мавриком на берегу Песчаной улицы, где у мальчишек за спички, за махорку, за школьную тетрадку, наконец, всегда можно взять напрокат долбленку с нашитыми дощатыми бортами.
Валерий Всеволодович предложил босоногому эксплуататору лодки богатый набор рыболовных крючков, и тот с радостью вытолкнул свое суденышко на воду.
Мильвенским прудом невозможно не восхищаться. Он каждый раз иной. В осеннюю непогодь пруд грозен и коварен. Залить и перевернуть обычную мильвенскую ладью не составит труда для крутых лающих волн. Весной он жалок, грязен и синь от задержавшегося льда. И когда повсюду на берегах сходит снег и лес оглашается щебетом возвратившихся птиц, лед плавает громадными синими пластинами, обдавая холодом залитое золотом света пространство.
Ну, а в тихие вечера начала лета пруд иногда бывает так идеально зеркален и тих, что по воде слышится, как разговаривает гармоника за три, а то и больше версты.
Бесподобен мильвенский пруд перед восходом солнца, когда крадучись скользят по нему смоленые «душегубки», бесшумно движимые веслом рыбака, когда без всплеска опускается камень или кованый якорек на длинной бечевке и начинается священнодействие ужения. Красные от зари воды постепенно розовеют, потом голубеют и становятся золотистыми, как сталь в мартеновской печи, если день солнечен и тих.
Солнечен и тих пруд в этот жаркий полдень. Маврикий старается не булькнуть, не брызнуть, легко и изящно взмахивая веслами, прикрепленными к бортам лодки «ухватиками» распространенных в Мильве уключин. В гребле тоже есть особый, мильвенский шик, как и в плавании «по саженке». Нужно плыть легко, долго и далеко, не уставая. Для этого не обязательно быть очень сильным. Может устать и силач, если он не постиг сноровки экономности движений.
Внимательно разглядывает Валерий Всеволодович своего юного друга. Что-то новое появилось в нем. Еще не так давно он был виден насквозь. Теперь почему-то сторонится или что-то скрывает. Куда делась его главная черта-любознательность. Он задавал сотни вопросов. А теперь ему будто известно все, и он почти ни о чем не спрашивает.
— Ну, вот, — прервал молчание Валерий Всеволодович, — мы, кажется, достигли экватора. Здесь, я думаю, можно бросить весла и поговорить, не боясь, что нас подслушают рыбы. Мы очень давно не разговаривали с тобой, Маврентус-Мавренти… Почти год.
— Да. Год. Последний раз мы разговаривали в том июле.
— И на чем мы тогда остановились, Маврини де Толлини?
— Мы тогда, возвращаясь из Разлива, остановились на том, что власть должна быть отнята у буржуазии, свергнута ее диктатура, после чего начнется подлинная свобода.
— Твоя память, Маврицио, поражает меня.
— Она мне часто мешает жить, Валерий Всеволодович. Я слишком много запоминаю. И то, что лучше всего забыть.
— Что же?
— Сегодня такой хороший день, Валерий Всеволодович, а у вас все еще такой усталый вид… Давайте лучше скатаем на мыс к Каменным Сотам. Там, говорят, нынче много лисьих нор…
— Что бы тебе хотелось забыть, Маврик? — спросил Валерий Всеволодович так, что невозможно было не ответить ему.