— Некоторые обещания.
— Какие?
— Например, обещание созвать Учредительное собрание, о котором больше не говорит никто. Ни вы, ни дядя Иван… Ни, конечно, Артемий Гаврилович.
Повернувшийся так разговор растревожил Валерия Всеволодовича. И он спросил:
— А для какого черта тебе Учредительное собрание?
— Не мне, а — всем.
— Ну, хорошо — всем. Зачем оно всем?
— Предполагалось, что Учредительное собрание установит, какой должна быть власть…
— А какой она должна быть?
— Равноправной, Валерий Всеволодович. И хотя бы справедливой. И конечно уж не жестокой.
— К кому?
— Ко всем. К доктору Комарову, которого я не уважаю. У него отняли половину квартиры. Зачем у Шульгина, которого я не просто не уважаю, а ненавижу… Зачем у него без копейки денег отобрали дом?
— Он занимал бездну комнат. Вдвоем. Дом нужен был под клуб молодежи.
— Это правильно, но беззаконно. Нет же утвержденного народом закона, кому и в скольких комнатах жить. Не было закона и о рабочих покосах. Я очень внимательно читал декрет.
— Ты прав, это ужасная история, подброшенная врагами.
— Но разве дело только в покосах? Зачем нужно было громить магазины Чуракова и Куропаткина? Это тоже ужасная история, которую подбросили враги? Тогда почему же не найдены и не осуждены враги? Это же грабеж. По какому праву грабители ходят безнаказанно по улицам?
— Маврик, чьи слова повторяешь ты?
— Я не могу сказать, какие и чьи слова повторяю. Наверно, многих. Я теперь как губка. Как вата. Не хочу, а впитываю все. Впитываю и не могу отжать из себя впитанное. Хочу и ношу в себе эту тяжесть.
— Тяжесть?
— Не легкостью же мне называть такую жизнь, Валерий Всеволодович? Все ломается, и ничего не создается. Ничего, кроме воздушных замков, да и те в будущем. Как рай. А пока: борись, страдай, нуждайся, да еще защищай с винтовкой в руках свою нужду и страдания.
Сомнений далее не оставалось. Толлин находился под чьим-то сильным и злым влиянием. И наверно, не один Толлин. Валерий Всеволодович нашел, что нужно дать выговориться Маврикию и проверить свои догадки. А догадки были. И он взял тон спокойного собеседника, будто речь шла не о самом сокровенном и первородном, а о чем-то спорном, подлежащем проверке и уточнению.
— Продвигаться в нехоженое и прокладывать, продвигаясь, дорогу, конечно, труднее, чем шагать по проторенному большаку. Поэтому неизбежны издержки в пути, просчеты и даже ошибки… Но никто не может сказать, что коммунисты не хотят счастья трудящимся. Не так ли, Мавреций-Мудреций?
— Так, безусловно так. И я готов ручаться за это головой. Но ведь Роберт Оуэн и другие утописты тоже хотели счастья людям. А что получилось? Не меньшая катастрофа, чем теперь. И могло ли что-то получиться, когда оуэнские утопии вздумали претворять в жизнь?
Валерий Всеволодович протер свое пенсне и посмотрел на Маврикия.
— Откуда тебе известен Оуэн?
— Я, если считать по старому счету, перешел в шестой класс гимназии. У нас хороший учитель истории. Он преподает нам кое-что и сверх программы.
— Это мило с его стороны. Но как у него поворачивается язык, как хватает дерзости сравнивать великого Ленина с Оуэном?! — не удержавшись, вспылил Валерий Всеволодович, и снова закачалась лодка.
— Он и не сравнивает, Валерий Всеволодович. Он говорит, что Оуэн всего лишь одаренный фантазер, а Ленин гений, владеющий умами. Поэтому все гораздо сложнее и трагичнее.
— Вот как? Он бывает у моего отца?
— Да, конечно. И Всеволод Владимирович заходит к нему. Геннадий Павлович женился на Галине Тюриной. На Галине Ивановне, которая была влюблена в вас, Валерий Всеволодович.
— Ты очень прямолинеен.
— За это меня всегда любила и любит Елена Емельяновна. И я, кажется, никогда не разочарую ее.
— Значит, тебе нравится твой учитель истории?
— Геннадий Павлович Вахтеров — удивительный человек.
— Чем же?
— Даже не знаю. Но если бы вы, Валерий Всеволодович, познакомились с ним, он бы очень и очень понравился вам.
— Чем же? — повторил Тихомиров.
— Он так любит людей. Он хочет счастья всем людям. Всем, всем. Не какому-то определенному слою или классу, но и даже разной-всякой… мелкой буржуазии.
— Кому, кому? — спросил Валерий Всеволодович, сделав резкое движение, отчего снова сильно качнулась лодка.
Маврикий, довольный собой, не без юмора сказал:
— Мне. Я же мелкая буржуазия. Мещанин. Сын служащей.
— И каким же способом можно добиться всеобщего счастья? — спросил Валерий Всеволодович.
— Я не знаю, как в точности, Валерий Всеволодович. Но, наверно, прежде всего нужна свобода для всех.
— И для царя и его прислужников?
— Может быть, — немного подумав, ответил Маврикий. — Разве кому-то страшен бывший царь на свободе? Он же не лев и не крокодил. Скажите, чем страшен прислужник царя пристав Вишневецкий, если он больше не пристав? А чем страшен фабрикант, если он больше не фабрикант? Как он может порабощать, недоплачивать, жить за счет пота, если на него никто не хочет потеть. Я не прав?
— Говори, говори… Я слушаю.
— Нам, Валерий Всеволодович, нужно государство без насилия, без принуждения, преследований… Государство, оберегающее свободу каждого и наказывающее человека только в одном случае: если он посягает на свободу другого человека.
— Так думает Вахтеров?
— Не только он, но и Виктор Гоголев. Он учится на класс старше меня. Так же думает и его отец, Петр Алексеевич Гоголев. Он инженер. У него очень красивые глаза, как у Ивана Крестителя. Как у вас.
— Спасибо, мой друг. Я не знал об этом сходстве. Ну, и как же построить такое не утопическое государство, при котором смирившиеся капиталисты и помещики отказываются порабощать, превращаясь в воркующих голубков, а господа Вишневецкие, Турчаковские, Шишигины, раскаявшись в своей прошлой деятельности, становятся к станку, или начинают обрабатывать землю, или ловить рыбу? Так, что ли, Маврикий?
— Я не знаю.
— А какую партию предпочитает всем другим ваш учитель истории Вахтеров?
Маврикий ответил без запинки:
— Самую большую — беспартийную партию.
— А такая может быть?
— Она есть. Это народ.
— Ах, мальчик, милый мой мальчик… Как же случилось так, что тебя увели и обманули? Отравили.
— Да что вы, Валерий Всеволодович… Это невозможно. Я не из тех, кого можно провести. Я никогда не шел и не пойду против своей совести… Я всегда буду верен правде…
— Дорогой мой, совесть и правда тоже не бесклассовы, не беспартийны. Ты поймешь это когда-нибудь. Непременно поймешь. Поймешь потому, что все чистое, все здоровое, мыслящее, ищущее, несмотря ни на какие отклонения, колебания, неизбежно приходит к коммунистам, под ленинское знамя.
Начавшийся в лодке разговор не был закончен. Потому что разволновавшийся Валерий Всеволодович почувствовал себя плохо, и пришлось вернуться, не побывав на мысу в Каменных Сотах.
Отлежавшись, он на другой же день отправился к Тюриным. В этом доме Валерий Всеволодович бывал во время ссылки под гласный надзор и до нее, приезжая к отцу на каникулы. Сохраняя добрые чувства к дому «Золотой милостыньки», Валерий Всеволодович не мог не побывать там, и, придя туда, он сразу же оказался в атмосфере приветливой вежливости.
Внешне все было как прежде, а кто знает, что внутри?
В доме не чувствовалось, что за его стенами ограничивают себя в куске хлеба. Здесь как всегда. И даже знакомые исчезнувшие вина в знакомых бутылках. Видимо, наследницы «Золотой милостыньки», а теперь еще и двое мужчин, пришедших в этот дом, умело распоряжаются золотыми запасами. А то, что они были и есть, в этом невозможно усомниться, как, впрочем, и невозможно доказать.
На Валерия Всеволодовича очень хорошее впечатление произвел муж Надежды Мирослав Томашек. Мягкий, любезный, в чем-то женственный, он никак не походил на главаря, который должен был поднять пленных чехов и словаков против Советской власти. Он так нежно касался клавишей рояля, заставляя его шелестеть лесом, журчать веселым ручейком и славить солнце, что его можно было скорее заподозрить в инфантильности, но не в воинственности.
Не таким, как предполагал Валерий Всеволодович, выглядел и Вахтеров. Он как будто пришел в этот дом из какого-то тургеневского романа и составил здесь тихое счастье Галины Тюриной и отчасти — свое.
Разговорившись с Вахтеровым, Валерий Всеволодович увидел в нем недалекого идеалиста, слегка тронутого искателя общечеловеческой правды и уж во всяком случае не обнаружил и не заподозрил в нем матерого врага, каким он ему казался до знакомства.
— Зачем же вы все-таки, Геннадий Павлович, преподавая историю, может быть и не желая того, ведете подрывную работу в головах учащихся? — спросил без обиняков Валерий Всеволодович.
— Разве уже нельзя размышлять? — кротко спросил Вахтеров.
— Ну, что вы, право, Геннадий Павлович… Размышляйте, сделайте одолжение, но не во вред себе и другим.
— Почему же «себе»? Разве мне что-то может угрожать?..
— Ну, опять вы, право, берете крайности… Разве я говорю об угрозах? Но согласитесь, Геннадий Павлович, не всем может понравиться, когда вы науку о развитии общества, учение о коммунизме, приравниваете к оуэновским утопиям… Может кого-то и не устроить ваша проповедь о беспартийной партии. Это похоже на лозунг: «Да здравствует Советская власть без большевиков!»
— Вы правы, Валерий Всеволодович… Я нередко говорю обо всем, что приходит в голову. Учитель должен быть строже к себе… И требовательнее к выбору тем и направлений в разговорах с учениками. Спасибо, я учту.
Вахтеров покорно, как школьник, наклонил голову, показывая этим, что он человек, не лишенный юмора, раскаивается в грехах, которым он не придает никакого значения, и что он вообще далек от политики так же, как и Томашек. Как бы подтверждая сказанное, Вахтеров предложил концерт с коньяком и портвейном. Томашек, не дожидаясь согласия, стал играть наизусть «Аппассионату», будто зная, что она дорога для Тихомирова. Могучая, зовущая, протестующая, провозглашающая борьбу бетховенская музыка наполнила двусветную гостиную. Галина Ивановна принесла на подносе вино и десерт, будто понимая, что звукам тесно в гостиной, открыла окна, и аккорды устремились в парк, чтобы звучать вместе с шелестом листвы и порывами ветра.
Томашек, выборочно сыграв из «Аппассионаты» то, что наиболее нравится большинству, провозгласил тост за благополучие пьющих и непьющих, перешел на романсы. Пели по очереди. Пел и Валерий Всеволодович:
Приятный вечер. Милые разговоры. В конце вечера за мужем зашла Елена Емельяновна с сестрой Варварой и Маврикием. И опять задушевная болтовня. И никто, глядя со стороны, не сказал бы, что все это происходит в логове злейших врагов, готовящихся к нападению.
Дом Тюриных стал их штаб-квартирой. Окончательно сформировался и сам штаб, это: Вахтеров, Томашек, Игнатий Краснобаев, провизор Мерцаев, Алякринский и Антонин Всесвятский.
Эта компания, собиравшаяся за карточным столом, объединялась якобы увлечением преферансом. Там же бывал и Герасим Петрович. Этому единомышленнику не доверялись все же самые сокровенные тайны. После учреждения ЧК приходило в голову всякое. Появлявшийся изредка в доме Тюриных Шульгин тоже не пользовался абсолютным доверием. Черт их знает.
Ядро заговорщиков получило название ШОР, что значит в расшифровке штаб освобождения России. Штаб отказался от мелких гадостей: слухов в очередях, провокаций в цехах, анонимных угроз и всего, что называлось на языке штаба «сеять чирьи».
Главарь штаба Вахтеров сказал со всей определенностью:
— Чирьи теперь вскакивают сами по себе, без нашего вмешательства. Мы должны заниматься двумя главными нарывами. Первый из них — это остановка завода и второй — это покосы и дома. Мы должны держать население в неослабеваемой боязни, что покосы в конце концов отберут, как и дома, как и огороды. И если подтвердится из всего этого только одно — остановка завода, тогда достаточно спички и…
Вахтеров не договорил. Он любил, не договаривая, останавливаться на «и…». Не договаривал он потому, что не знал и сам, во что может вылиться и как повернуться их подрывная работа.
Поделиться планами, которые он вынашивал. Вахтеров не хотел, боясь уронить себя в глазах заговорщиков, если течение жизни внесет существенные коррективы, и тогда ему не удастся выглядеть прозорливцем, хитрым организатором. Каждый из штаба, кроме разве провизора Мерцаева, хотел бы оказаться удачливым Керенским мильвенского масштаба. Да и Мерцаев тоже был не прочь стать городским головой или мэром города — смотря по тому, каков будет образ правления после нового переворота. Мечтая о первом месте, заговорщики все же понимали, что Вахтеров, и только штабс-капитан Вахтеров, личный знакомый бесстрашного кумира эсеров Савинкова, может руководить восстанием и стать военным диктатором. От Вахтерова тянутся нити связей в могущественные центры. Так он не говорит, а лишь намекает, но все равно ясно, что на первое время его нужно подымать, а потом… А потом ему можно свернуть шею.
Штаб действовал через третьих лиц.
Игнатий Краснобаев, бывая у брата Африкана на правах раскаявшегося меньшевика, а ныне якобы сочувствующего большевикам, сокрушался, что крестьяне мстят мильвенцам поджогами за покосы. А поджогами занимался тот же вахтеровский штаб. Находились «верные» люди из Союза фронтовиков, которые за два штофа водки поджигали рабочий дом. А на другой или на третий день после пожара погорельцу приходило письмо с отпечатками красного петуха, машущего крыльями, с горящей спичкой в клюве. И подпись: «Покосы — крестьянам!» Листовка читалась всей улицей. Устанавливались ночные дежурства. Боязнь быть сожженным, лишиться крова пугала каждого. А дома поджигались и при охране, потому что и в голову не приходило, что поджигатели жили на тех же улицах, где возникали пожары.
Поиски преступников и авторов подметных писем с красным петухом не только не давали никаких результатов, но и озлобляли ни в чем не повинных крестьян из ближайших деревень. Мало того, что им не отдали покосы, так еще хотят оклеветать их, обвиняя в поджогах.
Всесвятский знал Мильву и мильвенцев лучше Вахтерова. Ему не нужно было слишком долго уговаривать гробовщика Судьбина, чтобы тот отправился в деревню сеять смуту под видом смиренного добытчика харчей, отдающего последние исподники в обмен на масло, яйца.
И Судьбин действовал:
— Зря на Советскую власть ропщут. Правильная это власть. Наша. Только она другой раз в неправильные руки попадает.
Судьбин не называл эти «неправильные руки». Он не раскрывал, кто именно плохие люди, которые «обезживотили народ». И если кто-то придирался, припирал его, он живехонько вывертывался и уклончиво говорил — мало ли от старого режима, от черного прижима всяких перекрашенных в Советы проникло. И точка.
Не нужна Судьбину Советская власть. Из его рук уходит дело. У него остался только один работник. Да и тот старик.
Всесвятскому совсем не трудно было командировать даровым агентом Шитикова — Саламандру. Всесвятский заставил его ночью поджигать дома, где живут коммунисты, а днем заниматься товарообменом в деревне.
Провокатор со стажем. Шитиков тоже находил, что мильвенский Совдеп несколько засорен. Он же пускал сочувственную слезу о непаханой земле, тоскующей в покосных девках. Ему тоже не нужна была Советская власть. Скрывая это от всех и, кажется, от самого себя, Шитиков обожал царя. Только он, «господом данный царь-государь», мог править народом. Один из немногих идейно преданный своему делу сыска, провокатор Саламандра надеялся на скорое восшествие на престол «царя-усмирителя». Именно такими словами нарекут его верные древнему русскому престолу люди. Шитиков боролся, не щадя себя. Он за день успевал поговорить с добрым десятком крестьян.
Не нужна была Советская власть и Непрелову. Она его, хозяина, державшего работников, заставила служить на его же ферме, где он должен воровать принадлежавшее ему. Этот агитатор не искал обходных путей. На его знамени значилось два слова: Я и МОЕ.