Горбатый медведь. Книга 2 - Пермяк Евгений Андреевич 4 стр.


Маврикий не помнит, сколько времени он простоял здесь в углу зала, зажатый солдатами и красноармейцами. Его нашел и вывел отсюда Иван Макарович.

— Ну, вот, — сказал он, — ты и получил ответ на свой вопрос. И тебе ответил не кто-нибудь, а сам Ленин.

— Да-а, — рассеянно подтвердил Маврикий, все еще находясь под впечатлением виденного и слышанного.

Тогда, в этот день, 25 октября 1917 года, Маврикий не сумел бы повторить ленинские слова, прозвучавшие на весь мир:

«Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, свершилась».

Зато потом, когда сказанное Владимиром Ильичем стало достоянием миллионов, Маврикий был убежден, что эти слова запечатлелись в его сердце там, в Смольном.

Свидание с Иваном Макаровичем было опять коротким. Оно и не могло быть иным. До Маврикия ли ему, когда еще не взят Зимний дворец, когда еще революция в самом разгаре. Все же Бархатов улучил минуту и проводил Маврикия.

— Смотри, — наказывал он, — юнкера еще не разоружились. Чуть что — в подъезд. Если понадоблюсь, найдешь меня здесь. А теперь беги. Будь счастлив, — Иван Макарович чмокнул племянника в щеку. — Теперь все будет хорошо. Не сразу, но будет… Беги!..

На улицах почти не было слышно стрельбы. Часто встречались патрули. Задерживали встречных. Проверяли документы. На Маврика никто не обратил внимания. А жаль. Он бы мог сказать, откуда он идет и кого сегодня слышал. Но его никто и ни о чем не спрашивал. Зато дома его не спрашивали, а допрашивали. И он рассказал все как было.

— Иван Макарович не позволил мне идти вчера ночью под пулями. И я ночевал в Смольном. А потом я пошел слушать Владимира Ильича Лени… — «на» ему договорить не пришлось. Отчим ударил его по лицу.

— Недоносок! — крикнул он своим и без того высоким голосом, который при крике переходил в клич какой-то ночной птицы. — Я покажу тебе… — Далее он произнес похабные слова, которые не раз приходилось слышать Маврику от чужих и незнакомых людей. Слышать же их из уст человека, которого он называл «папа», было невыносимо больно и невыразимо стыдно.

А отчим, распаляясь, избивал пасынка, что называется, «за старое, за новое и за три года вперед». Теперь он ему был ненавистен, как примыкающий к тем, кто рушит все, что так долго лелеялось, накоплялось и создавалось.

Непрелов бил пасынка и за ферму, которая, кажется, тоже подвергалась опасности вместе с Зимним дворцом.

Маврикий задыхался от неожиданности и обиды. Герасим Петрович, испугавшись, что нервный мальчишка может кончиться, кинулся к кувшину с водой и плеснул из него на посиневшее лицо пасынка.

— Вы подлец, Герасим Петрович, — послышался голос за спиной Непрелова. Он увидел своего сожителя по комнате Суворова. — Я щажу вас при пасынке, не называю вас худшими словами, которых вы стоите.

Степан Петрович, говоря так, был уже возле Маврика. Он утирал его мокрое от воды лицо и внушал:

— Взять себя в руки, взять… Сейчас нельзя падать духом… Нельзя… Окружен Зимний дворец… Окружен, ты слышишь…

— Да-а, слышу, — начал часто, глубоко дышать Маврикий.

— И очень хорошо… Твой старый друг Александр Федорович Керенский в ловушке.

Герасим Петрович молчал. Ему тоже было трудно дышать. Неужели рухнет последнее… Неужели не успеют подоспеть в Питер надежные войска, пока еще держится в Зимнем дворце Временное правительство.

XI

Снова наступал вечер. Снова наступала тревожная ночь. «Аврора» вошла в Неву, это уже теперь точно. Об этом сказал Степан Петрович Суворов.

Вася! Василий Токмаков! Выручай! Не подведи миль-венцев! Пальни по Керенскому!

И матрос Василий Токмаков не подвел. Пусть не он, а другие произвели выстрел с «Авроры», но Маврикий видел «Аврору» через кумынинского зятя Василия.

Еще не было десяти, как грянул выстрел совсем близко от Литейного проспекта. Это был выстрел не разрушения, а созидания. Выстрел-сигнал, выстрел-призыв. Ему не отзвучать в поколениях. Священным он будет в веках потому, что этим выстрелом-символом начался новый счет годам.

Откуда обо всем этом мог знать Маврикий, да и многие другие. Великое чаще всего бывает простым и обыкновенным…

Однако в грандиозные исторические свершения нередко вкрапливаются комические подробности. В эту ночь «сын русской революции», нарядившись чьей-то дочерью, путаясь в юбках, покинул свое Временное правительство и дунул в Псков, чтобы оттуда начать возвращение невозвратимого.

Об этом люди узнают позднее, а теперь визжат побросавшие оружие стриженые искательницы острых ощущений и похождений из батальона, верного неверному Керенскому. Поднявшие руки женщины в гимнастерках обещают вознаградить победителей, если они пощадят их жизнь. А до их жизни теперь мало кому дела. Их никто не трогает: они никому не нужны.

Юнкера еще пытаются сопротивляться, но те, что поумнее, давно валяются в ногах у солдат и матросов. И кому, спрашивается, они верили. Как можно было ничто принять за что-то.

Хмурый полулежит на своей койке Герасим Петрович Непрелов. Он уже сумел объяснить пасынку свое поведение нервным возбуждением. Теперь со всеми нужно быть если не в миру, то хотя бы не в ссоре. И такой щенок может отправить Герасима Петровича в могилевскую. Если уж посторонний человек Суворов так защищал пасынка, то что можно ждать от Бархатова.

Маврикий не простил и не простит отчиму побоев, но ведь он муж его матери. С этим приходится считаться. Да и не так уж много дней остается жить вместе. Вернется он в Мильву, поступит работать на завод. Переедет жить к тете Кате, и у них будет та самая семья, которая виделась ему в первый приезд Ивана Макаровича в старом дедушкином доме.

Утром, когда на отрывном календаре в комнате казармы еще не был оторван листок 25 октября, а было уже 26-е, пришел Степан Петрович и сказал:

— Временное правительство арестовано…

— Этого и следовало бы ожидать, — сказал с какой-то угодливостью Герасим Петрович.

Суворов зашел ненадолго. Он взял свой чемодан, заплечный мешок и сказал:

— Прощай, товарищ Толлин. Желаю тебе расти в том же направлении. А вам, — обратился он к Герасиму Петровичу, — желаю правильно понять и оценить то, что произошло вчера и сегодня. Прощайте. Ухожу командовать артиллерийским дивизионом.

Долго было тихо в комнате после ухода Суворова. Ни Маврикию, ни Герасиму Петровичу не хотелось начинать разговор. Да и не о чем было разговаривать. Все сказано и в этой комнате, и за ее стенами.

Что было, того уже нет, а что будет, никто не скажет. Значит, не о чем и говорить. Однако же нельзя было все время сидеть молча.

— Вот что, товарищ Толлин, — не своим голосом заговорил Герасим Петрович, — здесь нам делать больше нечего. Мы уезжаем отсюда сегодня. Сейчас же.

И сейчас же, не медля ни минуты, он поднялся, снял с вешалки свою шинель, не спеша, но как-то очень быстро, будто он уже не раз это делал, срезал свои погоны. Затем сорвал с фуражки кокарду и тоже, как и Степан Петрович, взял свой такой же чемодан. Машинально открыл его, потом так же машинально закрыл, а затем сказал:

— Одевайся! Гимназическая шинель останется здесь. Товарищам. Наденешь этот ватник.

И в комнате казармы остались ненужные теперь вещи. Зеркало. Ремень для правки бритв. Несколько книг на полке. Стаканы и чашки. Две тарелки. И кошка. Она была неизвестно чья, но чаще всего находилась в этой комнате.

Кошка хитро прищурилась, глядя на одевавшегося Герасима Петровича. Прищурилась и мяукнула что-то недоброе. Наверно, это все показалось Маврикию, у которого, как он теперь знал и сам, кое-что было сдвинуто, кое-что недовинчено, а некоторое, наоборот, перевинчено в его голове. И тут удивляться нечего. Герасим Петрович, у которого было все на месте и все довинчено, крикнул кошке:

— Брысь ты, окаянная! Все равно не сбудется твое мярганье.

Кошка получила за недобрые предсказания хороший пинок.

XII

Герасим Петрович предупредил дорогой Маврикия:

— Мы зайдем к швее, которая обшивала офицеров ГАУ. Белье и все такое. Там я приведу себя в дорожный вид, а ты поговоришь с ее матерью. Очень образованная женщина. Женщина-фельдшер.

Если принять во внимание, что природа, обделив Толлина ростом, не была скаредна во всем остальном, то нетрудно понять, почему Маврикий заподозрил, что эта женщина не шила белья офицерам ГАУ. Белье выдавалось господам офицерам в сшитом, и хорошо сшитом, виде. Не шила она и «все такое». Не было его. Если платки, так они продавались дюжинами.

Швея жила не близко. На Пятой роте. Когда они подошли к дому, навстречу им выбежала молоденькая, прехорошенькая женщина и хотела, как показалось Маврику, выразить свою радость совсем не теми словами, какими она выразила после того, как опередивший ее Герасим Петрович сказал:

— Знакомьтесь. Мой сын. Маврикий.

— Очень приятно… Очень приятно, — зазвенела она тоненьким голосочком. И Маврик услышал в этом звоне, что ей вовсе не приятно, а даже очень неприятно знакомиться с ним.

Они вошли в маленькую уютную квартиру с ковриками, салфеточками, пуфиками, слониками, кошечками, свинками, куколками, пасхальными яичками и венчальными свечами под стеклом в киотах икон в переднем углу.

— Я очень скоро, — сказал Герасим Петрович, проходя в комнаты следом за швеей.

— Сюда, прошу сюда, молодой человек, — пригласила не очень еще старая женщина, видимо, мама молоденькой швеи.

Оказавшись на кухне, Маврикий очутился в такой блистательной чистоте, что едва удержался, чтобы не раскрыть от удивления рот. Таких кухонь он не видывал никогда и нигде. Здесь будто был парад мисок, кастрюль, сковород, ножей, поварешек, каких-то неизвестных ему инструментов и всего, что составляет, видимо, радость жизни обитателей этой квартиры.

Не очень старая женщина старалась быть приветливой, но по всему было видно, что ей трудно достается это старание.

— Да, да, — вздыхала она, — такое несчастье. Сначала царя, потом и этих очень приличных господ. Такое несчастье.

Маврику было непонятно, почему для нее-то вдруг оказывается несчастьем свержение царя, а потом свержение правительства Керенского. Но вскоре недоумение рассеялось.

— Я и Наточка шили только богатым и высокопоставленным, а не всякому встречному. А теперь что? — спросила она. Спросила и объяснила — Сначала свергли высокопоставленных, а вчера полетели и богатые. Как же жить? Кому шить?

Она всячески занимала разговорами Маврика, и он теперь, на шестнадцатом году, точно знал, что его отчим пришел сюда не за белошвейным заказом. И все же в незлопамятной душе Маврика находилось оправдание и в этом непростительном случае. Война. Одиночество. А она удивительно хороша собой. Как мотылек. Невысокого роста. И такой голосок. Как флейта. А может быть, лучше сказать — свирель. А может быть, просто пикулька, но пикулька, которая может перепищать оркестр…

— А шили мы, — продолжает Наточкина мама, — и на великих княжон и на княгинь. А однажды… Однажды шили мы самой государыне императрице, — теперь уже явно привирала Наточкина мама, найдя молчаливого слушателя, не смеющего показать, что ему вовсе не интересна эта белошвейная болтовня.

— Ну вот я и готов!

Появившегося в дверях Герасима Петровича было трудно узнать. Он был одет совсем как омутихинский дядя Сидор. Только не в лаптях. Сейчас Маврикию бросилась в глаза рыжеватая щетина несколько дней не брившегося отчима.

Он, значит, давно готовился к побегу.

Чемодана при нем не было. Его заменил из грубой ряднины, какую ткут в примильвенских деревнях, большой мешок.

— Прощайте, Наталья Николаевна. Да хранит вас бог за помощь в такую трудную минуту. Маврик, попрощайся с тетей Наташей.

— Всего хорошего, — поклонился Маврикий и заглянул в ее глаза. А в глазах омут. Бездонный, еще незнаемый, но уже манящий… Нет, еще не манящий, но поманивший его в эту минуту омут. И что очень приятно, она не выше его ростом.

— Можно поцеловать вашего мальчика? — вдруг спросила Наточка.

— Конечно, конечно, — почему-то обрадовался Герасим Петрович.

Маврику тоже было приятно, хотя и не вполне понятно это желание.

Еще раз поблагодарив за выручку в трудную минуту, Герасим Петрович вместе с пасынком отправился на вокзал.

ВТОРАЯ ГЛАВА

I

Тот же самый телеграфист Василий Васильевич Стуколкин, что первый узнал о падении монархии, теперь читал и перечитывал противоречивые ленты. Одни говорили о переходе власти Советам, об аресте Временного правительства, другие — об окружении Петрограда войсками, верными Временному правительству.

Снова наступили дни загадочных известий. То и дело аппарат выстукивал ставшую за последнее время привычной на слух фамилию — Ленин. Сегодня передали, что Ленин обнародовал декрет о земле. Невозможно было верить точкам и тире, так определенно сообщавшим об отмене частной собственности на землю. У Василия Васильевича дрожали руки. Он не знал, чему верить. Случалось, что по телеграфу приходили хулиганские депеши. Например, телеграфировал кайзер Вильгельм о скором прилете на аэроплане Блерио в Мильву. Приходили обманные телеграммы и от Керенского, который приказывал арестовать всех мильвенских большевиков и повесить главарей. Затем следовал список подлежащих повешению.

Но сейчас телеграфировал не кто-то неизвестный «сбивчивым стуком», а знакомые телеграфисты, «почерк» которых был привычен уху Василия Васильевича.

Декрет о мире. Декрет, принятый единогласно на заседании Всероссийского съезда рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Конец войне. Возвращение сына Василия Васильевича с передовой. Как можно не радоваться. А нужно ли показывать радость? Как взглянет на это почтовое начальство? И опять же «верные Временному правительству войска подходят к Петрограду».

Переписать телеграммы, сложить стопочкой и передать начальству. Как хочет, так пусть и решает. Но сказать все же кому-то надо. Нельзя держать в тайне такие новости.

И Василий Васильевич пересказывает новости одному, другому, третьему. Узнает их и Любовь Матвеевна. Новости, узнанные по секрету, обычно распространяются с большей быстротой, чем те, что говорятся во всеуслышание. Достаточно было поделиться с Васильевной-Кумынихой, чтобы через несколько часов сотни людей знали о первых декретах и о неизбежных предстоящих переменах в Мильве. Кумыниха заверяла:

— Уж теперь-то, когда власть перешла в рабочие руки, никто не может закрыть наш завод.

И эта уверенность Васильевны убеждала всякого слышавшего о провозглашении в Петрограде власти рабочих и крестьян. Теперь уже не так важно было, когда приедет Турчанино-Турчаковский и что скажет он. Если власть перешла в Питере Советам рабочих, солдат и крестьян, то не может она оставаться неизвестно чьей в Мильве. Так рассуждала не одна Кумыниха, но и подавляющее большинство населения, которому при всей отрезанности Мильвы становились известны подробности событий в столице. И людям казалось, что придет бумага из губернии или приедет кто-то, соберутся на площади, и вся власть будет передана Советам.

Однако никакой бумаги не приходило, никто не приезжал, а мильвенских большевиков зажали так, что хоть не выходи на улицу. Распоясавшиеся меньшевики, эсеры и блокирующиеся с ними готовы были пересажать всех большевистских главарей, начиная со стариков Емельяна Матушкина и Терентия Лосева и кончая «большевичатами», такими, как Илька Киршбаум и Санчик Денисов.

И это было бы сделано, если б не увещевания доктора Комарова и управляющего Турчанино-Турчаковского. Он, едва унеся ноги из Петрограда, многое повидавший своими глазами там, знал, что такое отряды Красной гвардии, как возникают они на заводах в течение нескольких часов.

Турчаковский обладал немалым умом и достаточной дальновидностью. Он в узком кругу, рисуя перспективы возмездия за притеснения, чинимые мильвенским «последователям учения Ульянова-Ленина», призывал действовать разумно и осмотрительно.

Назад Дальше