Горбатый медведь. Книга 2 - Пермяк Евгений Андреевич 8 стр.


Эмблема Синей птицы появилась на шляпах бывших гимназисток, иногда ее, вырезанную лобзиком из фанеры и покрашенную синей эмалью, прикалывали к ученическим фартукам.

Носил эмблему Синей птицы и Маврикий. На фуражке вместо значка. По этому поводу Ильюша Киршбаум сказал:

— Не завлекла бы тебя в дебри эта птица да не погубила бы там. Бросил бы ты эту буржуазную благотворительность…

— Не просвещал бы ты меня. Иль…

— А кто тебя будет просвещать, мелкая буржуазия? — задиристо спросил Ильюша. — Кто должен вести за собой молодежь, как не мы?

— Ну, знаешь, — раздраженно возразил Маврикий. — Не тебе водить нас. Не тебе диктатурить, ты ведь тоже не пролетарий, а сын кустаря-штемпелыцика, имевшего свою фирму.

— Как тебе не стыдно, Мавр? — возвысил голос Ильюша. — Ведь ты же знаешь, что мой отец был подпольщиком и его штемпельная мастерская была ширмой подпольной типографии. Но я не злопамятен. И если что, я всегда протяну тебе руку помощи…

— Я знаю, Иль. Но думаю, скорее тебе придется воспользоваться помощью моей руки, — ответил Маврикий и запел:

Мы дружной вереницей
Идем за Синей птицей…

Вахтеров, проповедуя мир, сеял раздоры. Дошло до того, что две молодежные организации Мильвы стали врагами. Были случаи стычек. Об этом знал Кулемин и остальные в комитете. Но вмешаться активно, закрыть Союз учащейся молодежи, запретить носить значок «Синяя птица» было невозможно. Это значило бы уронить себя в глазах многих мильвенцев.

Полюбив Геннадия Павловича, Толлин стал бывать в доме Тюриных, где вскоре оказался своим человеком. Там впервые Маврикий стал понимать, а потом любить музыку. Мирослав Томашек заставлял разговаривать рояль, исполняя Дворжака. Особенно его Десятый славянский танец. И музыка, существовавшая для Толлина только мелодическим сочетанием звуков, услаждающих слух, вдруг стала приобретать краски, затем выражать мысли и, наконец, рассказывать необыкновенные истории и рисовать невиданные картины.

Вслед за Дворжаком и Сметаной, которых, можно сказать, чуть не впервые привез в Мильву Томашек, он открыл для Маврикия, да и для других, гениального Чайковского. И Маврикий увидел, что музыка — это новый для него волшебный мир волшебного искусства, очарование которого невозможно объяснить, как и любовь.

В дом Тюриных Маврикий приходил обычно днем, в праздничные дни. Он там почти не бывал по вечерам, потому что там появлялся его отчим, как знакомый Вахтерова по казначейству и как отличный преферансист. Там за картами проводили время и другие мастера этой игры. Например, Игнатий Краснобаев. Захаживал сюда и провизор Аверкий Трофимович Мерцаев. Разумеется, Алякринский со своей Нинель были преобязательными шумными посетителями Тюриных. Карты, музыка, стряпня помогали этому дому быть нескучным, отрезанным от жизни островком.

XII

Новое все время оповещало о себе. Отменялись старые суды и возникали народные. Избираемые Советами. Уничтожались сословия, чины, звания, титулы. Устанавливалось гражданское равноправие.

Множество пересудов вызвало отделение церкви от государства и вместе с этим провозглашение свободы верований. Отец Петр, недавний законоучитель земской школы, выступил с проповедью, в которой провозглашал учение Христа социалистическим и на этом основании во всеуслышание молился о Советской власти и даровании ей победы над всеми посягающими на нее.

Отца Петра хотели расстричь. Протоиерей Калужников предложил ему оставить приход, но молящиеся, обожавшие своего на редкость демократичного попа, отправились к дому протоиерея с требованиями не трогать отца Петра.

Рухнули облигации военных займов. Купца Чуракова в этот день вынули из петли. Опять событие.

Предприятия, принадлежащие капиталистам, переходили в ведение государства. Мильвенский завод принадлежал казне, и он стал государственным после простого переименования, но на Урале и в Прикамье было немало заводов, фабрик, приисков, принадлежащих акционерным компаниям, товариществам, состоящим из частных лиц.

С приближением весны братья Непреловы чувствовали, что их земли, их ферму с мельницей, прудом, лесными угодьями отберут. Отберут и разделят омутихинские мужики и заставят Сидора вернуться в прежнюю избу. Не оставят же ему старый барский дом Тихомировых.

Плохо спится Сидору Петровичу. Невесело и Герасиму Петровичу улыбаться встречным, шутить с сослуживцами и приветливо раскланиваться с теми, кому хочется всех несчастий и скорой гибели.

А солнышко жарче и жарче. Нет надежд, что до весны что-то изменится. Напротив, большевики пока набирают силы. Тут и там возникают партийные ячейки.

Совет добился переименования поселка Мильвы в город. Городской комитет большевиков переехал в большой дом, отремонтированный за счет завода Турчанино-Турчаковским.

Штемпелыцик Киршбаум расширил типографию, принадлежавшую Халдееву, и редактирует газету «Рабочая Мильва». Газета многое разъясняет и ослабляет трудности, недовольство и помогает людям бороться с лишениями.

Мало надежд у Непреловых на лучшее. Готовясь к худшему, нужно кое-что продать, спрятать, чтобы не доставалось другим, если в самом деле начнут отбирать и делить землю.

Как жалко пруд, где до пятидесяти пар уток выводят утят. А чищеный лес, где по пояс растут травы, от которых коровы набавляют удои. А теплые помещения для коров с наклонным полом и желобом для стока. Ради чего они строились? Неужели ради того, чтобы их голытьба растащила по бревну?

А завод? На полном ходу молочный завод. Два больших сепаратора. Ледник для сливок. Бочки для сбивания масла. И какие бочки! А всякая прочая нужная снасть…

Сидору Петровичу хочется грохнуться на землю и завыть на всю округу, чтобы волкам и тем стало жалко его, вложившего всю душу, все силы в эту еще не ставшую на твердые ноги молочную, а впоследствии, может, и сыроваренную ферму. На что также прикармливается пленный австриец-сыродел и учит сыновей Сидора Петровича варить сыры на разный вкус.

И всему этому — аминь!

XIII

Веселая душа Васильевна-Кумыниха не унывала бы, наверно, и повстречавшись со своей смертью. Наверно бы, развеселив старую каргу, она уговорила бы ее повременить с уводом на тот свет бабушки, у которой столько внучек, еще не выданных замуж. А то, что всего вернее, — поднесла своей бы смертоньке ковш стоялого меда, и та — ни тпру ни ну. В голове светло, а ноги — по сто пудов каждая.

— Чесночком, Любонька, я своим девкам хлеб натираю. Защурят глаза и непросеянную аржанину, как вареную колбасу, едят. Хорошо. Надо бы Гиршу-Киршу в газетке пропечатать, как можно брюхо обманывать. В картошку я теперь гусиного или утиного сальца кроху добавляю. Тоже защурившись, как утятину с гусятиной едим. Главное, Любонька, — говорила она Любови Матвеевне Непреловой, — головы вешать не надо. Вешай теперь не вешай ее — солнышко все равно как ходило вокруг земли, так и будет ходить. Луна только разве другой раз с пути собьется. И что ты там ни колдуй, ни мудруй, а масленицу справлять надо. Все справлять будут. После масленицы хоть по миру пойдут, а настоящий мильвенский мастеровой человек без блинов-оладьев не останется. Мы два лишних хомута да старую сбрую на толчок снесли, а горшок масла купили. По локтям текчи оно нынче не будет, а блеск блину даст. И за то спасибо Артемию Кулемину да милому зятьюшке Васеньке Токмакову. Приехал из Питера бесповоротно партийным товарищем. Пронумерованным большевиком. С билетом. Не сочувствующим, как наш Яков, когда против, когда за, а полностью им свою душу отдал и «да здравствует…», что-то там такое во всю грудь синей краской наколол. Не все слова, какие ему нужно, на его грудь влезли. Остатние, Симка говорит, на животе ему моряк докалывал. Не высчитали буквы. Это бывает, Любонька, — не останавливаясь стрекотала Васильевна. — Если все посулы, которые совдепщики наши выдают, записывать самыми махонькими буковками на самой широкой Емельяновой спине, то Матушкину скоро бы штаны снимать довелось.

Смеется Васильевна, довольная собой, своим добрым смешком и принимается опять рассказывать, что приходит ей на ум, касаясь самых неожиданных сторон жизни, говоря не столько от своего имени, сколько обобщая слышанное и переплавляя его в свои слова.

И о чем бы она ни рассуждала в этот день, как бы далеко ни уходила в своих обзорах, она возвращалась все к той же масленице:

— И никуда ты не денешься от нее, Любонька. У нас в Мильве три главных просвета в году: рождество, масленица и пасха. Малые просветы не в счет. Рождество нынче так себе было. Ну, а на масленице, я думаю, наверстает народ. Кто знает — останутся лошади или нет. Яков смотнуть свою хочет. Боится, сожрет с головой она его. Да и другие лошадники тоже от себя кусок урывают, коня кормят. А конь перестал кормить хозяина. Кого куда возить? Пешком и то начетисто стало нынче ходить. Обутки кусаются. А на лошади вовсе разор. Думаю, что Яков на масленой покатает своих девок навалом в розвальнях. Да сам прокатится со своей царицей-перепелицей и на конный базар Буланиху сведет. Мужики теперь по хорошей цене будут брать коней. Прибавка земли им выйдет. Сказывают, заводские покосы будут отбирать. Тогда вовсе лазаря запевай. Форменная труба, — вздыхает Васильевна. — Неужели Ленин, такой лобастый комиссар, не знает, что без покосу нашему брату — конец. Не только без лошадей останемся, а без кормилиц-коровушек. Тут-то уж всем хором-миром собором «Со святыми упокой» запевать можно. А пока да что — масленицу надо справлять… И-их ты, ехидная жизнь! Веселая масленица!..

XIV

Сказала так Васильевна, и от ее слов в эту минуту, как показалось Маврикию, сидевшему за перегородкой, началась в Мильве масленица.

Пришли так давно не заходившие Ильюша и Санчик.

— Мавр! Масленица началась!

— Пошли, — приглашает вслед за Ильюшей Санчик. — Мы с лотком.

Наверно, с тем длинным лотком, на котором они катались втроем не одну масленицу. Удобный это лоток. Не мелкий и не глубокий. С хорошо заостренным носом и красивой закругленной «кормой». Подмазывали друзья свой лоток не парным коровяком, как все, а золой, разведенной водой. Хорошо держится красивая сероватая поверхность подмазки. Застынет подмазка, как зеркало, и мчись от Мертвой горы через всю Мильву к пруду.

Казалось, что все это минуло и кончилось в семнадцатом году. Оказывается, нет. Идет тысяча девятьсот восемнадцатый. А масленичное катанье от них не ушло. О, как оно прекрасно! Как можно забыть его? Знаете ли вы, что такое мильвенская катушка?

Мильвенская катушка — это желоб уличной конной дороги. Желоб чистится от навоза, подметается, а иногда и поливается. По нему-то и бегут подмазанные скользкие лотки. Катушка начинается где-то в концах улицы, на горе, и заканчивается выездом на пруд.

Милое кончившееся детство, ты опять, улыбнувшись, свистишь в ушах масленичным, потеплевшим ветром. Три друга, вы опять мчитесь на одном лотке по длинному желобу уличной дороги, минуя квартал за кварталом, не успевая разглядеть встречных. А лоток все быстрее и быстрее летит к самому крутому уклону берега пруда, как в пропасть.

Мильва, родная, милая, только за этот миг тебя нельзя никогда разлюбить и уж конечно невозможно забыть.

Друзья в этом году катаются не только с горы. К их услугам пара лошадей. Пара — это почти тройка. Братья Непреловы пришли к твердому заключению расстаться со всем, что можно продать. И, продавая, перегнать в то, что не падает или падает не столь много в цене. Это золото. Золото не в монетах, а в изделиях. И серебро тоже не так много занимает места.

Лошади, которые были даны Маврикию, тоже готовились покинуть Омутиху. Почему же напоследок не дать потешиться ими пасынку. Да и нужно незаметно заглаживать нанесенные ему обиды. Теперь такое время, что необходимо держать хвост по ветру, глядеть в оба, слушать в десять ушей и как можно меньше говорить.

Звенят колокольцы, подзвякивают бубенчики, развеваются ленты, вплетенные в конские гривы. Маврикий на облучке, в кошевке Ильюша и Санчик, Фанечка Киршбаум и Сонечка Краснобаева. Они в одинаковых шубках, отороченных заячьим мехом. Дешевле и не бывает отделки в этом краю, где заяц сам лезет в петлю или бежит на ружье. Зато как обрамляет белый мех их личики.

И что за тайна девичье лицо. Видишь его год, второй, третий… Оно тебе известно давным-давно, с первого класса, и вдруг случается, что оно, оставаясь таким же, поражает тебя. Что стало с личиком Сонечки Краснобаевой? Почему оно так необыкновенно прелестно? Прелестно до головокружения. Может быть, от того, что разрумянились ее щечки? А может быть, посеребренные морозцем кончики ресниц делают его не простым, а фарфоровым лицом феи из книжки-сказки «Спящая красавица»? А вдруг да луна, которая мертвит одни лица и оживляет другие, так изменила Сонечкино личико?

Сонечка, твое личико прекрасно, но Маврикий любит Леру Тихомирову. Он в ней любит все. Не только лицо, но и все, из чего состоит она, вплоть до бессердечия и насмешливости, которую она, хорошо воспитанная барышня, прячет глубоко на дне души, но Маврик видит и дно. Видит и все равно любит, потому что любовь — это и прощение. Так говорит не только тетя Катя. Так говорят лучшие люди, с которыми ему довелось встречаться в жизни и в книгах.

Поэтому не следует поддаваться Сонечке Краснобаевой, хотя ему и очень хочется поддаться ей. Ведь она всех добрее к нему и, наверно, любит его больше, чем даже тетя Катя. Ведь в тети Катином сердце теперь не только он, но и Иван Макарович. А в ее сердце, кроме него, — никого нет, не было и, наверно, не может быть.

— Эге-гей, лошади! — кричит Маврикий, намахивая концом вожжей. — Дайте ходу пароходу!

А лошади и без того как на крыльях. Что им легкая кошевка, скользящая стальными полозьями по укатанной дороге!

— Маврикий, безумец, — предупреждает Сонечка, — тише! Ты сумасшедший ямщик. Пожалей лошадей! — Потом, обращаясь к Фанечке, она, жалуясь, пожимает плечиками: — Я, право, не знаю, что мне с ним делать.

Фанечка Киршбаум все понимает. Она уже взрослая девушка. Ей так ясно, что влюбленная Сонечка хочет показать, что они не просто знакомы с Толлиным, но и близки и что ей, Сонечке, не легко приходится с этим бесшабашным человеком.

Фанечка ничуть не осуждает бескорыстную хвастливость Сонечки. Пусть она будет такой, какая есть, — хорошая, добрая, трудолюбивая и очень постоянная девочка.

Вот уже замильвенский берег. Маврик останавливает свою пару, поворачивает на главную дорогу пруда, где несчитанно много лошадей с лентами, колокольцами. Песни, гиканье, выкрики. Гармоники хотят перекричать одна другую. Они то умолкают, то снова выговаривают знакомые песенные строки.

— Давай, Мавр, теперь по плотине. Мимо медведя, — попросил Ильюша Киршбаум и почему-то, не зная сам почему, сказал: — Может быть, у нас последняя такая масленица.

И тоже почему-то, не зная почему, на это не отозвался никто в кошевке. Разумеется, они не отозвались вовсе не потому, что предчувствовали, догадывались, что на самом деле это для них последняя такая масленица. Будут, конечно, масленичные дни, но не такие. Совсем не такие. И все будет совсем не такое, другое, непохожее.

Масленица, и ты тоже не приходишь и не уходишь одинаково дважды.

— И-эх! Ехидная жизнь, — повторяет Маврикий слова Васильевны. — Дайте ходу пароходу!

На плотине теснота. Не разгонишься. Множество ряженых. Здесь это любят. Закрыл лицо лоскутом старой вязаной скатерти — и маска. Надела мужнину пару — и ряженая. А разве не интересно рабочему парню нарядиться барыней? А уж девушке-то вырядиться цыганкой-ворожеей, танцовщицей, плясать, изгибать спину, как не изогнешь ее ни в одной общепринятой пляске, — такая красота.

Завтра всеобщий бал-маскарад.

XV

Балов-маскарадов, агитмаскарадов и просто маскарадов было очень много. Люди будто на самом деле боялись, что такой масленицы уже не будет, и праздновали «во всю ивановскую».

Назад Дальше