Но так радостен ранний луч солнца, падающий через стрельчатое окно на вымытый деревянный пол церкви, так сладок аромат ладана, так светло поют ангелы в душе двадцатишестилетнего отца Герасима, что каждого он благословлял с лёгким сердцем, не чувствуя укоризны даже к забубённым головушкам. Для них праздник - ведь только день единый, а дням трудов счёту нет. Подходят женщины в новых волосинках и убрусах, в чистых сарафанах из простой крашенины, притихшие молодки из самых разбитных, простоволосые девушки с опущенными глазами, стеснительные отроки и отроковицы, малыши, ждущие чуда от человека в праздничной ризе. "Благослови, отец Герасим..." Благословляя, он переполнялся Умилением и Любовью, он желал им мира в душе и в доме, довольства и счастья, прибавления в семьях, приплода в скотах, полного стола, а больше прочего - Любви друг к другу... Он был их представителем перед Всевышним, от Его имени он наставлял и судил этих людей - есть ли иная равная власть на Земле! Они открывали ему души и помыслы, он знал о них такое, чего не ведали ни князь, ни боярин, ни тиуны их с приставами и судьями, - знай они то, что было известно священнику приходской церкви, иных бы со света сжили. Но Божий судья - милостив, Бог велит и злодея не лишать надежды, если тот несёт к Нему на суд открытую душу, полную раскаяния. Поэтому и несли. Он наказывал грешников духовной властью, не все епитимьи отца Герасима бывали лёгкими, но ведь и строгая епитимья легче судейских розог, однако же действенней, ибо человек казнит себя сам, выгребая из сердца злое, закаляется в воздержании и самодисциплине.
"Благослови, отец Герасим"...
Последней подходит она, держа за руки двух близнецов. За дымкой времени лица малюток чудятся ему прекрасными, словно у ангелочков, что видел он потом в росписях новгородского собора. И её лик подобен святым - не тем, что смотрят со стен суздальских, рязанских или коломенских церквей аскетично сухими византийскими лицами, а тем святым, что рисует в новгородских же церквях богомаз из греков Феофан. В них и строгость иконы, и мягкость лица, и под робостью - затаённые страсти, - не списывал ли богомаз своих ангелов с людей, приходящих на исповедь?.. Такой видится ему Овдотья, мать его малюток, его попадья, его хозяюшка. Она и в опустевшей церкви, при детях, смущалась перед ним, наряженным в ризу, алела, опуская глаза. Господи, как она хорошела тогда!
"Благослови, отец Герасим"...
Благословляя, он касался губами её щеки, потом косился на лики святых, оправдываясь, повторял про себя: "В своей жене нет греха..." Из церкви шли вчетвером, и принаряженные люди кланялись им, потом перешёптывались о поповой семье, - наверное, говорили такое же хорошее и доброжелательное, что он нёс в себе, чего желал своим прихожанам. Он не прятал семейного счастья за стенами поповского дома; их с Овдотьей любовь, уважение друг к другу и кротость должны были становиться примером. "Крепите веру, крепите семью!" - требовали постановления духовных соборов. "Крепите семью! - повторяли поучения митрополита и епископов. - Ибо в ней - основа и вотчины боярской, и княжества великого, и всей Руси. Верой народ - един, семьёй государство - крепко. В семье, где сильна - власть отца, где мать - почитаема и любима, крепка - и христианская вера, ибо нет бесовских сомнений и разладов, нет места злым умыслам против законов церкви и государя. Крепкая семья трудолюбием угодна господину, а послушанием - Богу. Уважайте отцов, любите своих жён, держите чад и домочадцев в строгости и бережении - да будут вам великой опорой, а государю - верные слуги, а церкви - послушные дети". Помнил о том отец Герасим; хотя молод бывал строг и к мужьям, и к жёнам, и к их детям, когда затевали свары да разделы имущества, нарушали семейную иерархию, не в дом тащили, а из дома. Зато всякое семейное событие - и свадьбу, и рождение ребёнка, и крестины, и даже приобретение кормящего скота - коровы или лошади - умел превратить в праздник, нередко всей деревни. Пусть на миру жизнь человека проходит, пусть мир стоит горой за его семью, пусть и он перед миром свою совесть не прячет. Когда же приходил какой-нибудь Пахом семнадцати - двадцати лет от роду, коего он недавно венчал в своей церквушке, и, краснея, пряча глаза, бормотал: "Батюшка, помилуй! Согрешили мы с Ульяной в великий пост. Говорит она мне: сам приставал, так иди первый покайся - нельзя же без покаяния..." - отец Герасим сводил русые брови, таил веселье в глазах, отвечал баском: "Ступай спокойно, сыне: в своей жене нет греха!.." Но коли узнавал, что женят парня против воли или девицу выдают замуж силой, звал родителя и вопрошал: "Что же творишь ты, безбожный язычник? Зачем будущую семью губишь насилием? Нет тебе причастия, пока не одумаешься!" Перед такой угрозой отступали самые упрямые.
Счастлив был бы отец Герасим не только в семье, но и в своём приходе, когда бы ни одно сомнение. Стал он замечать: чем крепче стоит человек в мирской жизни, чем больше власти у него, тем черствее сердце, сдержаннее чувства к Вседержителю, хотя рука бывает и щедра на церковные подаяния. Но ведь иной даёт - словно бы право на грехи покупает. Приглядишься, иные господа вроде и не для Бога живут, вроде Бог для них - с верой, с церковью и с попами. Бояре и тиуны часто обращались к Герасиму: о настроении народа сведать, прихожан наставить, когда от князя сваливалась нечаянная повинность - лес рубить, дорогу проложить, подать собрать. Нежданные подати особенно досаждали, и всё из-за Орды. То мурза учинит набег и разорит волость, - надо помочь обездоленным. То новый хан в Орде на престол сядет - менялись они, бывало, в год по два раза, - и каждый требует богатых подношений, даней и выплат за ярлыки, которые заново вручает князьям. Дорого обходилась Руси тронная чехарда в Сарае. Мужик ведь каждую полушку от себя с кровью отрывал, нищал мужик от поборов, а они сыпались, как из рога изобилия.
Нужна была церковь боярам и их тиунам, ох как нужна, чтобы держать народ в послушании. Но заикался Герасим о малом послаблении для иного смерда, рвущего последние жилы, господа хмурились: "То - мирское дело, святой отец, ты о душе заботься". Если и обещали какую поблажку, редко исполнялось обещание. Пока, мол, жив человек - извернётся. И грешили бояре и их старосты без того страха, коим жил мужик. Одни домочадцев тиранили, с холопов по три шкуры сдирали за малую провинность, другие пьянствовали и прелюбодействовали, а каялись редко. И закрадывалась в голову Герасима крамольная мысль: Всевышнему нужна крепость веры и семьи или мирской власти? Но если мирская власть подчинена ханам Орды, так что же выходит?.. Истово молился Герасим, открывал Спасу самые потаённые сомнения, собирался пойти к муромскому епископу за покаянием и советом, но в тот праздник не дошёл и до своего дома.
...Почему звонит церковный колокол в безвременье, что за сумятица на поляне, где празднует съехавшийся народ, куда с грохотом понеслись телеги, что за люди в лохматых шапках, похожие на больших серых мышей, гонятся за ними на приземистых длинногривых лошадях?.. Много страшного слышал об ордынцах отец Герасим, видел обозы с данью, отправляемой в Орду, - той данью, что с кровью рвали от мужика, - встречал в Муроме заносчивых ордынских купцов, высокомерных послов в окружении зловещей стражи, перед которыми падали ниц прохожие, слышал, как вызывали в Орду провинившихся князей, рубили им головы, вырезали сердце и скармливали собакам, но набег видел впервые. Чёрными змеями развивались в воздухе арканы, и женщины в нарядных сарафанах волоклись в пыли; падали, хватаясь за головы, мужики под ударами палиц; девушка оступилась на бегу, петля аркана схватила её за ноги, и больше, чем убийства, потрясло Герасима, как тащил её степняк с обнажённым стыдом. Плач и стенания неслись к Небу, дым занимался над избами; тогда-то показалось Герасиму - не люди напали на село, но бесы вырвались из преисподней, и не меч, не копьё и булава остановят их, а лишь крест. Оторвав от своей одежды руки жены и малюток, воздев над головой медный крест, снятый с груди, он пошёл навстречу врагам Христа, проклиная их именем Отца и Сына и Святого Духа. Поповское одеяние спасло его: ордынцы не смели поднять руку на русского священника - его стоптали конём.
Очнулся в крови, с разбитой головой и с такой болью в боку, что едва дышалось. Шатаясь, побрёл мимо пожарищ, мимо своих убитых прихожан, кому давал нынче благословение, добрёл до растворённой разграбленной церкви, постоял, направился к своему дому. Ещё потрескивали обугленные брёвна на подворье, жаром несло от пепелища, и ни звука человеческой речи вокруг. Ему показалось - он видит страшный сон; вот-вот он схлынет, и Овдотья улыбнётся свежим утренним ликом: "Как спалось тебе, Фомушка, не меня ли во сне видел?" - дома она звала его мирским именем...
И вдруг увидел под ногами, на свернувшейся от жара траве, деревянного петушка, которого вырезал своим малюткам. Он поднял его, долго разглядывал и заплакал. Стал выкликать жену и детей и соседей, но в ответ только кукушка считала чьи-то годы. Солнце по-прежнему согревало мир своими лучами, и это казалось кощунством. Зачем солнце, если нет людей, основы сущего? Людей нет, а без них кому нужны Божий мир и вера, и он, поп Герасим, со своей пустой церковью, да и Господь?
-Есть ещё люди, святой отец...
Герасим обернулся, увидел старика и отрока, вышедших из лесу на его зов.
-Люди-то ещё есть на Руси, да где тот богатырь, что поднимет силу народную? - подслеповатые глаза старика будто вопрошали Герасима: может, попу известна эта тайна? - Где-то сиднем сидит он, повязанный колдовской силой. И поднимет его, говорят, лишь слово, в коем всё горе народное отзовётся. Коли сыщу, спою ему про всё, что повидал на родимой земле за тридцать лет странствий. Может, то слово ненароком и выпадет.
Старый лирник со своим юным спутником удалился, и тогда припал Герасим к обгорелой траве, прижал к лицу свистульку, и охватило его забытьё. Пробудился от ночного холода и рыка зверей. Поднял голову и оторопел: на востоке взошло огромное светлое облако среди чёрного неба, от него упал на землю огненный столб, из того столба вышли два светлых юноши, оба ликами - его младенцы, а в руках - сияющие мечи. И один рёк, глядя в лицо Герасима: "К мести зовём, отец!" И другой - как эхо: "К мести!"
Вскочил Герасим с земли, но видение исчезло; во тьме плакали совы, выла собака на пепелище, да рычали и кашляли отбежавшие к лесу волки.
Через два дня добрёл Герасим до Мурома мимо разграбленных деревень. К счастью, город уцелел. Старый епископ принял ласково, слушал внимательно и сурово. Герасим спросил:
-Отче, тому ли народ мы учим - смирению и доброте? Не служим ли мы неволей нашим врагам? Не за то ли ханы жалуют ярлыками церкви и монастыри? Может, не крест, но меч должны мы вкладывать в руки народа?
Старец нахмурился.
-Горе помутило твой ум, сыне. Меч - княжеское дело, наше дело - вера Христа. Три века билась православная церковь с язычеством, с дикостью и распрями. Тебе ли того не знать! Прежде в каждом городе был свой идол, и те идолы разобщали народ. Ныне же - одна вера на Руси. Народ посветлел душой - не молится ни лесной, ни водяной, ни другой нечисти, от суеверий к свету Небес тянется. Дико вспоминать, как людей приносили в жертву тем идолам, детей продавали, жён и невест крали, а душегубство творили походя. Мало ли этого? Мы учим любить ближнего, а ближний - всякий русский человек, это наш народ. Много ещё - княжеств на Руси, а вера - одна и народ - един. Посмотри, сыне, как возвеличилась Москва! Мал ныне - князь Дмитрий, но вырвал у хана ярлык на великое Владимирское княжение и выгнал из Владимира нижегородского князя. А кто помог ему? Церковь! Дмитрий, как и его дед Калита, Русь собирает. Мечом ли токмо? Нет, сыне, и крестом. Митрополит всея Руси Алексий в Москве сидит. Всея Руси - ты вдумайся! Своей рукой благословил я ныне нашего князя стать под Дмитрия, назвать отрока старшим братом. Наш князь-то - в летах, борода седая, ан скрепил сердце, пошёл отроку поклониться, служит, как и его отцу служил. Вон какие князья нынче! Дай срок, вырастет московский соколёнок - не то ещё увидим. Пока рано бить в колокола войны: мало - ещё сил у Москвы, а врагов - много. Литовский, тверской да рязанский князья спят и видят, как у неё кусок отхватить. Не дадим! - старец даже посохом стукнул. - К мечу же звать теперь - только нашему делу вредить. Русь легко взбунтовать, да уж сколько было тех бунтов, и кровь зря лилась. Ныне поганые отдельные волости разоряют, мурзы без ведома хана разбои творят, а всей Ордой навалятся - вырежут Русь, как при Батыге-царе. Все московские труды пойдут прахом. Крепи веру в своей душе, сыне, в страданиях закали мужество. Придёт час - Москва скажет, и мы пойдём с крестами впереди воинства. Доживу ли я - не ведаю, но ты доживёшь.
-Отче! Где же взять силы на терпение? Ведь денно и нощно думаю, что мои малютки проданы в рабство, а любимая жена отдана на поругание басурману!
-Разве ты один страдаешь, сыне Герасим? В самую глубину народного горя погрузил твоё сердце Господь. Не уж то ты - слаб духом и капля из общей чаши для тебя - смертельна? Крепись - на тебе сан.
Тогда-то поведал Герасим своё видение. Старец разволновался:
- Наш пресветлый Господь, не уж то и вправду час - близок? Не уж то и мои старые глаза увидят его? О сём чуде в храмах бы с амвонов рассказывать, да не время. Велю записать до срока, - через писцов, глядишь, в народ пойдёт.
Епископ благословил Герасима на странствие. Наставлял быть не только красноречивым, но и осторожным: уши Орды - повсюду, мятежного попа не спасти ни князю, ни митрополиту.
-Через год вернись ко мне, - сказал под конец. - Я тебе сохраню приход. Ныне же наш князь в Орду собирается, будет выкупать полон. Попрошу о твоей семье сведать. Но сердце крепи для худшего: татары русские полоны не нам одним продают. Ступай же, исполни веление Неба, - может, Оно смилуется...
Герасим не исполнил всех наставлений старца, ибо не нашлось в нём осторожности, равной красноречию. Как увидел на муромском торжище обоз ордынских купцов, охраняемый всадниками, похожими на мышей-кровососов, сорвал скуфью, с ней и повязку с головы, и пошла кровь на лицо.
-Люди русские, видите ли вы мои кровавые раны? А есть рана у меня, невидимая глазу, в сердце кровоточит, и лучше бы ордынские вороги грудь мне вспороли да сердце вырезали, как то сотворили князю Михаилу, чем отняли жену, данную Богом, и моих чад, глупых детёнышей человеческих... Обратите взоры к своим сердцам - в коем не сыщется той же раны!..
Большое горе одного человека рождает безмолвное участие ближних. Но если горе одного - часть народного горя и, окрылённое словом, это горе поднимается над толпой, оно рождает грозу. Старые и молодые женщины подползали к окровавленному попу на коленях, целовали полы его рясы, мужики сморкались, пряча мокрые глаза, даже щёголи, вышедшие на торжище соблазнять блудниц, куксились, размазывая по щекам румяна. Ордынское лихо лежало за стенами города пеплом русских деревень и бередило каждое русское сердце. Люди, съехавшиеся с разных концов княжества, незнакомые, ещё минуту назад насторожённые друг к другу, стали одно. Тут были единоверцы, и давно была вспахана нива, давно засеяна горькими семенами, крепко пропекло её бедой и пожарами, а потому от первой словесной грозы те семена проросли и дали побеги. Когда поведал поп своё видение и произнёс: "К мести!" - гул прошёл по толпе, и толпа будто впервые увидела ордынскую стражу вокруг разгружаемого обоза, качнулась к ней, разъярённая. "Быр-рря! Бырря! Хук!" - завыли ордынцы. Сверкнули мечи, рядом со стражниками встали вооружённые купцы и их сидельники, но против тонкой линии мечей и копий стеной поднялись оглобли и топоры, вилы и косы, глиняные горшки и медные тазы, деревянные колоды и конские оброти, немецкие сапоги и русские кистени, засапожные ножи и тележные оси, а над всем - прямой короткий меч, зажатый в сильной длани семнадцатилетнего княжьего сына... В миг ордынцы были смяты, обоз опрокинут, начался погром. Лихие люди, высматривавшие на торжище денежных купцов, кабацкие ярыжки, подозрительные странники-побирушки, вся нищая братия, а с ней разгульные охальники, которые найдутся повсюду, где собирается народ, стали хватать и тащить, что попало под руку. Не отставали от них базарные стражники, приставленные смотреть за порядком. Потом уже грабили все подряд... Когда прискакала княжеская стража, погром шёл к концу.