Тень вышел из палаты, собираясь уходить, но передумал. Нужно было сделать еще одно дело… В череде одинаковых дверей, он нашел ту, у которой уже стоял какое-то время назад с придыханием и волнением, чувствуя скорую встречу. Тогда казалось, что вместо легких у него разводы майских облаков. Теперь вместо облаков только седая пыль.
Эрик? Да, кажется его зовут так. Но это не важно. Для смерти имен не существует. Эрик спит ровно и безмятежно. Чистый и опрятный, почти розовый, как ребенок. Так даже и не скажешь, что он провел в больнице больше месяца. Выглядит он свежим и радостным. Эрику снится сон, о той жизни, которая ждет его за пределами больничной палаты. Он думает, что жизнь ждет его. И только тень знает, что в его снах нет никакого смысла. Сны Эрика – не более чем опиоидная блажь в центре макового поля…
Тень смотрит прямо в закрытые глаза с длинными ресницами. Красивое лицо. Именно такие мальчики в школе всегда были лучшими, лидерами и отличниками, они вели за собой. Они мечтали стать президентами и летчиками. Вечно правильные, вечно правые – именно таких тень не любил больше всего. Потому что такие, как Эрик, ненавидели его за слабость, за то, что он другой, за то, что он не убивает жуков и не может поймать мяч, стоя на воротах. Такие прилизанные мальчики называли его, тень неудачником и занудой. Они были выше и сильнее, никогда не болели и всегда ходили на физкультуру. Зимой – лыжи, летом – футбол.
Тень стояла так несколько минут, глядя, как юношеская грудь Эрика вздымается и опускается в последних минутах дыхания. Пусть он тоже умрет во сне. Тень ненавидела его, но он заслужил легкой смерти, потому что ничего плохого лично ему не сделал. Просто ему нужно умереть. Вот и все. Он ни в чем не виноват. Просто он должен остаться в прошлом, так же как в прошлом осталась Мари.
Тень взял подушку с соседней кровати и медленно опустил на спящее лицо – будто закрыл его фатой, а затем плотно прижал. Руки, как поршни, выпрямились, вдавливая подушку так, чтобы она перекрыла воздух.
Ему незачем жить, он все равно навсегда останется инвалидом. Он – часть своего прошлого, но тень не может позволить ему быть прошлым и в чужой жизни тоже. Да и зачем нужно такое искалеченное воспоминание?
Эрик проснулся в резкой черноте, его тело заметалось, задергалось в конвульсиях, пытаясь сопротивляться, но жесткие руки держали крепко. Эрик вырывался из мягкой, обволакивающей, удушающей темноты, зубами он прогрызал себе путь к кислороду, пока ни разорвал ткань. Но пух набился в глотку и в ноздри. Как вата, перья заполнили собой весь рот, намокая от судорожно текущих слюней. Пух щекотал и колол горло.
Тень слышал хриплые, сдавленные крики.
Эрик так и не вырвался из темноты до самой смерти. Последние секунды своей жизни он пытался просмотреть сквозь черную пелену, но не сумел – не узнал, что его убило. Он пытался кричать, но пух поглощал все звуки. Он был в вакууме, он был один.
Теперь тень смотрел просто на тело. Не человеческое, а просто тело, закрытое сверху почти прогрызенной подушкой. Сразу стало пустынно. Тени хотелось уйти, оставив все как есть, только бы не поднимать подушку с оплывшего лица, но он не мог не закончить начатое. Нужно избавиться от улик.
Тень приподнял выпотрошенную ткань, из которой валился пух и перья. Под подушкой было остывающее лицо, измазанное соплями, слезами и слюнями. Они быстро высыхали, оставляя неровные ручейки разводов на щеках и подбородке.
Пух разлетался по палате. Его нужно собрать. Спокойными руками тень поднимал одно перышко за другим, складывая из в разодранную подушку, которую держал на подобие мешка. Затем нужно было собрать тот пух, который прилип к мертвому лицу. Он касался пальцами безжизненной кожи, дергая по одному перышку. Кропотливая и долгая работа. То, что нужно, чтобы успокоиться. Разобравшись и с этим, он начал доставать перья изо рта, всовывая кисть в немую глотку. Рука с каждым разом погружалась все глубже. Отстраненно и монотонно тень извлекал бесформенные комки слипшихся и полупережеванных перьев.
Глухая ночь не заметила, что стало на два трупа больше.
Случайные прохожие видели, как от мрачного здания больницы отъезжает красный кабриолет, но никто не обратил на это внимания.
18
«А я говорил ей. Я говорил ей, что если хоть еще раз она приедет сюда, то пожалеет об этом. Что она сказала тогда? Тогда, в тот раз, уезжая со своим новым хахалем за границу… «Прости»? «Сердцу не прикажешь»? «Спасибо за понимание»? А если я устал понимать. Если я, черт возьми, устал поступать правильно! Ты, Мари, моя бывшая, моя старая любовь. Ты предала меня! Ты уехала с ним, и что теперь? За что ты так со мной? Впрочем, у этого нет никаких «за что», у этого нет объективных причин, кроме той, что ты – эгоистичная тварь! Ведь я просто хочу, чтобы меня любили! Но не я отомстил тебе! Само небо убило тебя, а я просто доделал его работу. Небо! Слышишь меня, Мари? А? Теперь ты ничего не слышишь… знаешь, если бы я веровал, то сказал, что это Бог наказал тебя, что справедливость есть! Но справедливости нет, как нет и Бога, а если он все же есть, то он просто устал от нас. Поэтому приходится все брать в свои руки… Теперь-то я научился. Все, что было во мне – наитупейшая безысходность. А ведь так хотелось, чтобы хоть кто-то был готов ради меня делать то, на что я готов ради других, чтобы не я один страдал… Почему именно мне досталось нести всю боль человечества? Иногда мне кажется, что я один способен вообще хоть что-то чувствовать, отсюда вся эта ненависть… а люди только и способны – развлекаться, дрочить и спариваться… за что их любить? И в их унылой мещанской жизни, если и происходит хоть нечто уникальное, единственная их реакция – сфотографировать это. И то, фотографии будут выкинуты или потеряются во время очередного переезда… Люди слишком просты, слишком поверхностны. Ты, Мари, была именно такой. Я – твоя игрушка, которая тебе надоела. Люди умеют только потреблять, пользоваться друг другом. Ты не представляешь, что я чувствовал? И все что я мог – это превращать свои страдания в слова, которые никогда не будут произнесены. И поэтому я плакал. Слезы – это всегда жалость к себе. Но я атрофировал слезные железы. Убить в себе жалость. «Спасибо за понимание»! На хрен мне твое понимание? А если я не хочу вообще больше ничего понимать? Я просто пытаюсь понять, ЧТО СО МНОЙ НЕ ТАК? Дело не в самооценке, которая, кстати, у меня страдает из-за кучи комплексов и внутренних сомнений, которые дерут меня изнутри. Но объективно: я не урод, я достаточно умен, да не так, как люди моего круга, но умнее многих, я богат, и пусть это богатство отца, я – наследник, я из знатного рода, но это не играет никакой роли, по сравнению с моими личными качествами. В тот раз, когда тебе нужно было оплатить лечение, помнишь, кто это сделал? А знали мы друг друга меньше месяца, Мари… Так скажи мне, неужели меня не за что любить? Разве любовь не дар, которым, ты так разбрасываешься… А ты только думала о собственном благе. Твой покой и твой комфорт для тебя важнее всего, важнее чувств других. Что ж, я подарил тебе покой. Ты умерла во сне, хотя этого не заслуживала. Я бы хотел, чтобы ты мучилась перед смертью, я хотел, чтобы ты увидела мои глаза в последний раз и знала, что это я убил тебя. Ведь я старался ради тебя, старался строить наши отношения. И говорил, что ты – в последний раз, что больше не полюблю и не доверюсь, что любить – это труд. От моей любви не вырастают крылья. Моя любовь – гвозди, гиря, наковальня. Она душит меня. Я старался, но у меня опять не получилось… «Спасибо за понимание»!!! Меня воротит от этих культурных слов и прилизанных формулировок. От этой чертовой толерантности! Как бы кого ни обидеть! Новая этика, новая искренность… Все вокруг новое, только я и мир остались старые, и я не знаю как в нем жить! На самом деле мне просто в очередной раз не повезло. Так уж сложилось, что это случается слишком часто. Может вообще на настоящую любовь способны не все? Что ж ладно… мне было не так больно… во всяком случае не больнее, чем после расставания с первой девушкой. Похоже, что я научился жить с этим чувством потери. Потерпи, говорю я себе. Но с каждым разом любить все труднее. Каждая новая девушка отнимает часть меня. И в конце не останется ничего. Я взрослею и те, с кем я знакомлюсь, тоже становятся старше. Они проживали свои жизни без меня, и потому у них формируются свои привычки и взгляды, которые надо каждый раз учиться принимать. Но у меня, чем дальше, тем меньше сил. Почему никто не думает о том, что у меня тоже есть свои взгляды! С каждым годом они все больше костенеют, и мне все труднее подстраиваться под других людей! Поэтому я старался держаться за каждый шанс! Но ты все убила! Все кончено, маркиза де Феррер! Кто-нибудь посмотрите на меня! Ну ведь я не злодей! Я тоже заслуживаю счастья! Я хочу быть счастливым! Но только где его искать? Со сверстниками мне скучно, взрослые вызывают у меня омерзение, а в детях я разочаровался заранее, ведь рано или поздно они вырастут и станут такими же… И зачем их только родили? Зачем родили меня? Но снова говорит во мне жалость к себе. Я хожу кругами… Жалость! Я смотрю на них, на людей. Их жалко. И я ненавижу себя за жалость к ним. Ведь и этого они не заслуживают – никакой жалости: ни к себе, ни к другим. Их шапки с помпонами, безмятежно сложенные руки, дешевые сумки из кожзаменителя, магнитики на холодильниках… – эти люди всем видом вызывают к себе жалость. А я ее в себе убил. Слабость и бедность должны наказываться. А ты, Кира, не думала, что я такой? Верно? Жалость! Почему мне их жалко? Но я превратил свою грусть в злость, ибо лучше быть злым, чем слабым. Жалостью наполнена вся страна… О! что это за страна! Грязная, неряшливая, похожая на раскоряченные ноги кухарки, на водородную бомбу, да хоть на эти чертовы дирижабли, мать их! Что же это… что же это… что же это делается… Страна – где все вот так! Жирная страна, толстая страна, огромная страна! Как тетка! Как свинья! Тебя пучит, распирает живот! Тошнит! Ты выплевываешь своих детей за границу! Ты – лопух! Репень! Мать и мачеха! Мать-перемать! Как же так… что же это делается… Как любить мне тебя, объясни? Ты – большая страна, ты – толстая! Рвется соком проржавевшая сныть под колесами бронепоездов! Отрыгнет ветер в воздух листву, занесет она поезд и шпалы, будто не было тебя вовсе тут, будто ты – просто шлюха да шмара! На работу в районе шести ты уходишь, уложив спать в кровати. И спящему шепчешь: «Прости, прости меня, глупую матерь…» Мальчик глушит водку отца, когда тот тебя за сосцы схватит, но вскоре отстать от тебя решит и остыть. Ломки холода… Вымерший Омск… Черной кровью струятся цистерны… Тает купол у церкви, и воск оставляет кирпичные стены… За кого же пойдет война, если ты в поруганном платьице сидишь, поджав ноги, одна, и тихо в ладони ты плачешь? Ты одна – опустелый дом… Только по полю рассеяны маки… Я вхожу к тебе, сделав вдох, я вместе с тобой буду плакать… Нет! Как я мог так поступить с ними? Как! Как паскуда! Нет, Россссия – не тетка, не мать, а подросток, не наигравшийся в солдатиков! Жадный подросток! Злой! Злой! Это моя страна. Моя и Киры. Что, Мари, теперь ты поняла? Родина все помнит. Я тоже играл в солдатиков… Я солдатик моего отца. Мари бы все равно умерла. Но так это сделал я. Я тебя понял, но я не умею прощать. Ты мое прошлое, а я двигаюсь в будущее. Я отпускаю тебя. Отсечь все старое. Свое прошлое. От себя я отсек Мари, от Киры – Эрика. Он бы все равно остался калекой. Зачем ему жить? Чтобы его жалели? Жалость нужна слабым… Глупый Эрик робко прятал тело жирное в постели, Кира – это буревестник, вся она свободой дышит… буря мглою тучи кроет, тучных туч густые тени, покрывая всю больницу в окна лезли прямо к мертвым… И подует новый ветер… ветер веет… туч разливы, отражаясь над землею, над судьбой людей смеются… и раскаты мокрой грязи – всей весны прошедшей слякоть – небо гордо отражает, оставаясь все же чистым. Кира – это буревестник, только ей подвластно небо, и раскаты гадкой грязи не запачкают ей платья… Кира – это новый ветер, ветер ведь дитя свободы, и раскаты грома тоже… только в спину ей смеются… град горохом рассыпаясь, шаг ее – на грани срыва, и слюнявый дождь измызгал юбку, волосы разбрызгав… горький воздух в легких бьется, он наполнит силой мышцы, на борьбу, в которой сгинут неизвестные солдаты… звук бесструнной укулели наполняет возглас чаек… молний тысяча бесплодных отсветов вокруг сверкает… все вокруг любви подобно… Я сказал «любви»? но все же… неужели это правда? Только ей служить готов я, только в ней я вижу смысл! Только Кира – буревестник! Знаю, скоро грянет буря!»
19
Кира поднялась к кабинету графа. Со слов Дороти, он еще не ложился – возникли неотложные дела. Кира искала Влада, с которым должна была сегодня поехать навестить Эрика. И служанка сказала, что брат сейчас у дяди в кабинете. Дверь была закрыта неплотно и вместе с полоской света в коридор просачивались голоса.
– Кто тебя просил делать все самостоятельно? – спрашивал Дракула-старший.
– Никто! Но может у меня были свои причины!
– Ты кретин! Идиот! И как я вообще воспитал тебя! Ты должен заниматься… сам знаешь чем! Больше от тебя ничего не требуется…
Кира остановилась, не решаясь постучать. Почему-то ей казалось, что речь идет о ней. Но смысл оставался непонятным. Кире стало интересно, но в то же время подслушивать она не хотела.
– Остальными займусь я, – закончил граф Дракула. – Понятно?
– Да… – уныло ответил Влад. – Я большего и не хотел.
Разговор был окончен, и Кира, деликатно постучав по дверной створке, вошла в кабинет дяди. Отец и сын оглянулись на нее резко, будто занимались чем-то неприличным и теперь были пойманы с поличным. (Только глупый читатель увидит в предыдущем предложении извращенный смысл, умный же найдет ответы на собственные догадки, в которых, он вероятно уже ушел далеко вперед относительно событий этой истории…)
– Доброе утро, – поздоровалась девушка, переводя взгляд с дяди на брата. Ее не покидало ощущение, что от нее что-то скрывают.
Влад покосился на окно. Дракула-старший смотрел ровно и спокойно. Его холодные глаза ничего не выражали и казались безжизненными, как белки старой сваренной в супе рыбы.
– Я не вовремя? – спросила Кира.
– Нет, нет! Доброе утро! – ответили они почти слаженно.
– Мы едем, Влад? Ты обещал. Парад был вчера.
Влад молчал, опустив глаза. Потом перевел взгляд на отца в надежде, что тот скажет что-то, но Дракула многозначительно поджал губы, предоставляя сыну возможность самому поделиться новостями.
– Видишь ли… – Влад не знал, как сказать, и поэтому сказал просто и коротко. – Эрик мертв.
20
Граф Дракула заметил, как плечи Киры вздрогнули.
– Я вас оставлю. Терпеть не могу смотреть, как кто-то плачет. – Он вышел из кабинета, оставив племянницу вдвоем с сыном.
Проходя мимо Киры, он протянул ей платок, но она не заметила этого жеста, и так и осталась стоять, как будто гипсовая статуя в саду, с накинутым поверх безжизненного тела черным платьицем. Маска лепнины лица замерла, отражая смятение, исходящее откуда-то из глубин ее грудной клетки. Там, под слоем гипса и глины были металлические ребра и арматура-позвоночник, но где-то еще глубже, глубже, чем кости, чем выточенное каменщиком сердце, жило отчаяние, которое ни один умелый скульптор, казалось, уже не сможет убрать оттуда.
Не умеют статуи плакать. Даже если очень хочется, поэтому Кира как-то странно-сонно и неуверенно подошла к креслу и, ломая штукатурку на своем теле, осыпаясь вместе с ней, упала в мягкую, засасывающую кожу.
Влад что-то говорил – двигались его губы, но она ничего не слышала.
– Прости, прости… – шептал он, прижавшись своими губами к ее уху. Только когда он касался ее, она различала слова. – Прости меня, прости…
– За… что… – произнесла она по слогам.
Но он не знал, что сказать, или не мог.
– Кира… милая Кира… – он гладил ее, обнимал, ощущая в первый раз в жизни, что ее кожа холоднее, чем у него.
– Милая, милая…
Он сидел перед ней на корточках, как нотрдамская горгулья – костлявый и худой скелет. Он обнимал ее, отдавая ей всю любовь, на которую он был способен. Это немного, но это все, что у него есть.
– А Мари…? – белыми губами спросила Кира.
Влад молчал, и в его молчании было больше тысячи слов.
21
За одно утро она потеряла двух близких людей. Не веря Владу, надеясь, что он лжет, Кира спросила: «Откуда ты знаешь?» Но он знал.
Знал, потому что отец собирал информацию о крушении «Мирного». Каждый выживший был на счету, и о каждом Дракула-старший имел сведения: имя, место пребывания, диагноз. Не так уж много данных. Всего восемь папок, не считая данных о кузине.
Кира просидела в своей комнате весь день до вечера, не выйдя к обеду и отказавшись от чая. После того, как она не пришла на ужин, Влад поднялся к ней сам.
– Можно? – он робко постучал в дверь, но не получив ответа, заглянул в щель.
Кира сидела на кровати, прижимая к себе подушку. Волосы ее растрепались, платье задралось до коленок, но она не замечала этого. Зато заметил Влад. Он не знал, как повести себя и просто сел на край кровати.
– Как такое возможно…? – спросила Кира растерянно.
И он вздрогнул от неожиданности ее голоса.
Кира, глядя в пустоту и, наверное, не особо ожидая ответа, говорила сама с собой:
– Он шел на поправку, когда меня выписывали… Ему было хорошо. Если Мари… по словам врачей, у нее почти не было шансов. Я могу поверить, что она умерла, но Эрик…
– Родная, – ему нравилось это слово. В отношениях между мужчиной и женщиной порой проходят года прежде, чем это слово может прозвучать. А у Влада было право произносить его. Хотя бы, потому что она его сестра, и плевать, что сейчас он скорее вкладывал в него совсем другой, более нежный смысл. Но он был готов сделать что угодно, лишь бы она не страдала, лишь бы ей не было так больно.
Он хотел сказать, что не стоит выдавать желаемое за действительное, но не стал. Смерть – это окончательно. Но это звучало бы жестоко. Так мог сказать Дракула-старший, а Влад не хотел становиться похожим на отца. Да и тут вообще нельзя подобрать какие-то слова. Они только мешают, поэтому он просто прижимал ее к себе, надеясь, что она почувствует, что не одна.
– Не будешь есть? – только и спросил он, чтобы не слышать ее тишины, чтобы говорить, потому что, пока люди говорят, они живы. Им надо жить, какими бы они ни были.
Кира медленно повернула голову, пытаясь ей помотать, но остановилась. Голова смотрела вбок, как у сломанной куклы, у которой кончился завод.
Влад обволок ее лицо своими руками.
– Я с тобой, – прошептал он. – Я рядом, и я о тебе позабочусь.
Он, как ребенка, уложил ее в кровать и накрыл одеялом. Кира не шевелилась.
– Помнишь, как мы играли в «Дочки-матери»? – спросил он со всей лаской, на которую только был способен.
– Это я тебя заставляла, – Кира, как могла, улыбнулась.
22
Солнце садилось и поднималось несколько раз, заставляя всех живых подниматься вместе с ним. Дни шли вялые и скучные, их приходилось проживать, только чтобы на следующее утро встретить точно такой же день. Время тянулось медленно, но все же тянулось, унося с собой воспоминания о похоронах, на которые Кира не поехала и только слышала о них.
За все это время она говорила только с Владом, который как будто понимал ее. Они сблизились еще больше, и ей все чаще казалось, что они – какое-то странное подобие семьи: сидят вдвоем в креслах перед камином, а в ногах копошится Пашик. Напротив Киры сидела не ее муж, а на полу не ее сын. Но раз уж все в этом мире неправильно, то и исправлять нет смысла. Такая им досталась семья и с этой семьей им и надо жить. Так нелепо и неправильно срасталось обратно разрушенное счастье. Ее воспоминания о доме и детстве теперь были чем-то совсем далеким. А вокруг все сломано и запутано настолько, что чинить уже нет смысла. Ее жизнь – безнадежно плохая картина, которой не поможет реставрация, ее жизнь – заброшенный дом, который не спасет ремонт.
Ей приходилось жить в этой картине и в этом доме, потому что иногда обстоятельства таковы, что изменить их невозможно, а если попытаешься – сломаешь хребет. И вот она просто доверилась Владу и своей судьбе, надеясь, что рано или поздно на горизонте замелькает свет того восхода, который все-таки будет отличаться от всех остальных.
И все-таки жизнь мудрее людей, она сама расставит все по местам, даже если людям кажется, что места эти странные и несуразные…
И медленно, из прибывающего поезда будущих событий, на перрон выйдут новые игроки.
Влад зашел в комнату Киры, та лежала в кровати в ночной рубашке. Был уже час дня, но она еще не вставала. Кира дочитывала «Аду».
– Это книга Однабокова? Думаю, ему будет приятно, – Влад сел рядом с Кирой.
– Я ему не говорила, что читаю его книги.
– Отчего же?
– Мне не хочется с ним говорить, – Кира перелистнула страницу. Но смысл печатных слов ускользал от нее по мере того, как комната наполнялась словами устными.