— Шиш, кроты! — покрикивал на добровольцев фельдфебель, стоя во весь рост, видя, что, испуганные визгом пуль, мальчики прячут головы.
В начале боя Мите было страшно. Он работал на пулемете вместе с Лагиным. От стрельбы не было ничего слышно, пулемет дрожал, как мокрая собака, и иногда на него находил затор и он закусывал своим медным ртом ленту. И эту ленту нужно было выправлять, несмотря на бороздившие землю пули. Полковник Лебединский, стоя, отрывисто командовал. Иногда он подбегал к мальчикам, отнимал у них винтовки, приказывал подняться на ноги и учил их, как нужно стрелять. Неуверенно продвигавшаяся цепь неприятеля залегла и начала отстреливаться. Митя, собрав всю силу воли, поднялся на ноги и, побледнев, заложил руки в карманы, прошел до Архипа Семеновича.
— Молодец. Хороший солдат. Люблю за удаль, — сказал фельдфебель.
Митя таким же шагом вернулся к пулемету. Тогда многим стало стыдно, и они, желая покапать, что тоже не боятся, начали стрелять с колена.
Потом Лебединский поднял мальчиков на ноги и бросил их в штыки. Справа от Мити, гортанно крича, бежала цепь немецких военнопленных.
— Ну, ребятушки, вперед! Чур, носами не зарываться! — покрикивал бежавший вприпрыжку фельдфебель. — Догони, догони!.. Ай-ай-ай!..
Вскакивать и бежать было страшно. Но красноармейцы не выдержали и удрали, побросав свои винтовки. Правда, в том бою убили лохматого студента и худенького, с девичьей талией, лицеиста, но зато другим стало смелей.
Когда мальчики научились стрелять, рыть окопы и не прижиматься к земле при посвисте пуль, из Ярославля прислали на подкрепление отряд немецких колонистов и легкую батарею. Пушки работали недалеко от цепи, и сразу стало спокойнее при виде своих подпрыгивающих при стрельбе орудий.
Лебединского кадеты полюбили. Они перенимали его движения, смех, полюбили его лихо подкрученные усы, штрипки, звон маленьких шпор и ругань «чертом».
— Ишь, сколько мы боевых дней отломали! Черт!.. — говорил Лагин, закуривая возле пулемета папиросу.
Ждали англичан. У Всполья, около железной дороги, дрались целый день. Добровольцы почернели, оборвались, были голодны, но чувствовали себя настоящими солдатами.
Большевики окружили город со всех сторон. До отряда докатилась печальная весть, что повстанцев разбили у Кузнецовки и за Волгой. Каждый день отряд отступал под артиллерийским огнем к Ярославлю, не отдавая без боя пи одной пяди земли, унося на руках раненых.
В одну из ночей неприятель пробрался к тыл немецкой роты, и красноармейцы, вырезав заставы, разбили и отжали отряд Лебединского вплотную к Ярославлю.
Когда на вокзале разорвавшийся бризантный снаряд смешал всех в одну кучу и Лебединский в разорванном- осколками кителе, качнувшись, свалился навзничь и не встал, а фельдфебель Архип Семенович, прохрипев, лишь успел поднести ко лбу правую руку, отряд распался.
Было жаль полковника, как отца родного. Было жаль людей, научивших не бледнеть в полях.
19
Раненого Лагина Митя привел в дом Шатилова.
Руки Ани чуть дрожали, когда она делала перевязку. Лагину было стыдно, когда с него осторожно сняли залитую кровью гимнастерку.
— Вы простите меня, Куний Мех, — сказал, покраснев, умоляющим голосом он, — у меня рубашка здорово грязная.
На его левой руке алела маленькая ранка, похожая на серповидный надрез. Пуля не задела кости, входное отверстие уже забухло, и только выходное, величиною с серебряный пятачок, сильно кровоточило. Алая тонкая струйка бежала к локтю и сеткой расходилась по кисти руки. Аня молчала, слегка поджав губы, смазала ранку йодом, и по ее лицу было видно, что она страдает за чужую боль.
— Родненький, вам не больно? Я еще чуточку смажу.
— Спасибо, Куний Мех, — ответил Лагин, чуть сдвинув брови, и улыбнулся, и просветлел, встретив ее настороженный взгляд, — вы настоящая отрядная сестра.
Она быстро сделала перевязку, смыла с его руки кровь и ушла, унося его рубашку.
— Ишь, какая, — сказал с удивлением Лагин, — вот тебе и наши гимназистки. — Он приподнял свою похолодевшую руку и хотел ее согнуть в локте. — Ничего, драться можно, — сказал он, слегка поморщившись от боли.
— К вечеру, братко, нам нужно уходить, — сказал Митя, снимая солдатскую шинель. — Сборное место — Спасский. Там еще оборонятся думают.
— Я здорово, Митя, устал. Чертовски спать хочу, — вскинув брови, медленно сказал Лагин.
Вошла Аня. Она накормила их молоком, творогом и хлебом. Кадеты за столом дурачились и просили покормить их с ложечки, а Аня примеряла платок, делая из него косынку сестры. Но у Лагина слегка кружилась голова, и она отвела его в комнату полковника.
— Вот здорово-то, — сказал Лагин, коснувшись головой подушки. Потянулся и мгновенно заснул.
Когда Аня вернулась в гостиную, Митя тоже спал, сидя на диване, склонив голову к плечу. Она села рядом и долго смотрела на его загорелое, похудевшее лицо, со лба загар был словно смыт. Она долго слушала его ровное дыхание, а потом принесла подушку и, стараясь не разбудить Митю, обхватив рукой его плечи, потянула его, и он послушно съехал на подушку и лег боком. Тогда она подняла его ноги, обутые в пыльные, потрескавшиеся сапоги, и положила их на отвал дивана, слегка устала и тихонько засмеялась. Он, открыв на миг глаза, улыбнулся и, откинув руку, снова заснул. Она села на край дивана и начала разбирать его спутавшиеся отросшие волосы. Во сне он сказал: «Пулемет… слушаюсь… Да, да… на опушку…»
— Вот смешной, — сказала про себя Аня, легко поднялась и пошла стирать рубашку Лагина.
Начало вечереть. Она принесла оставшийся в доме хлеб и начала делать для кадет бутерброды. Вспомнила, что у нее осталась еще плитка шоколада, принесла и ее. Неожиданно подумала, что все это она приготовляет для их ухода, что, возможно, они уйдут уже навсегда, что Митю могут убить или ранить, как Лагина. Она вспомнила вечер на волжской набережной и неожиданно заплакала. Ее слезы капали на оберточную бумагу и хлеб. Ей стало жаль своих тонких девичьих рук, которые целовал Митя, всю себя, которую Митя любил. Она подошла к трюмо, и пожелтевшее от сумерек стекло отразило ее заплаканные глаза, перекинутое через плечо косу и узкие полудетские плечи.
Было уже темно, когда Митя проснулся. Комната странно розовела, как от позднего заката. Он вначале не мог понять, где он находится, но ее рука легла на его лицо, и он услышал лишь одного слово:
— Митя!..
Он безмолвно прижал ее ладонь к своим губам, а потом, приподнявшись, выдохнул:
— Ведь я же люблю тебя, Аня!
Он целовал ее мокрые от счастливых слез глаза, припухлые губы, и нежная душистая паутина ее волос попадала меж их губ.
За окном над черными крышами домов росло и дрожало зарево.
Затихшие, сблизив свои головы, они смотрели на пронизанные искрами клубы дыма, столбами восходившие вверх, на отблески пожара, игравшие на стеклах картин и крышке рояля, и слушали грохот разрывов.
Он сквозь тонкий ситец ее платья чувствовал теплоту ее плеча и маленькой девичьей груди, гладил ее руки, и ему хотелось бережно хранить ее хрупкие ласковые руки, свое первое, неожиданно распустившееся счастье. «Мой ласковый, маленький Куний Мех»…
***
В тот же вечер они должны были уйти. Уже одетый Лагин, с рукою на ремне, ожидал Митю, держа в руках винтовку. Он всегда был одинок. Его отец был убит во время японской войны, мать умерла, когда он был ребенком, он был беден, и его всегда обходило счастье.
Они стояли, держа друг друга за руки, а потом Аня уронила голову на Митину грудь.
— Вы знаете, Лагин, какая я сегодня счастливая и какая несчастная, — сказала она, подняв лицо. — Вы поймете, ведь вы его лучший друг, — добавила она и посмотрела на Лагина, словно хотела уделить ему частицу своей любви.
Что- то дрогнуло в лице Лагина, и ей показалось, что его карие, близко поставленные глаза стали печальными.
— Милая, мы должны… — сказал Митя. Ее лицо стало сразу серьезным.
— Ты верующий, Митя? — спросила она. Он молча наклонил голову. Задрожавшая рука коснулась его лба, потом и груди. Он почтительно и благодарно поцеловал ее руку, а потом, отвернувшись, пряча лицо, начал оправлять пояс.
Она благословила и Лагина.
В тот день Ярославль горел, грохотали разрывы, и тяжелый набатный звон плыл от церквей.
20
Ночью пылал, как факел, «Старая Бавария». Артиллерия била из-за Волги и от Всполья. В переулках кипела стрельба.
Они крадучись пробрались по глухим, освещенным заревом улицам к древнему Спасскому монастырю, в котором, по слухам, засели последние защитники. Подойдя берегом, Митя перебрался через стену и достал для Лагина лестницу. И была страшной и величественной та ночь. Митя запомнил навсегда пламенные языки, дрожащие на черных струях Которосли, розовую от огня церковь, с сияющим в ночи крестом, страдающие от раны глаза Лагина, острия штыков, шепот, тягучие волны набата и благословляющую руку седого монаха.
— Спаси вас Бог, дети!
Кадет поставили у выщербленной ударами татарских бревен стены монастыря. В монастыре засело до двухсот защитников. Здесь находились незнакомые армейские офицеры, кадеты ярославского корпуса, лицеисты и полурота старых солдат гвардейского унтер-офицера Кузьмы. Из оружия у них было лишь три пулемета и немного винтовок.
Лицей кроваво горел. Небо полоскало жаркое пламя. Кадеты и лицеисты, забыв о старых раздорах, о драках на дамбе, стояли у стены плечом к плечу.
Ночью снаряд попал в колокольню Власьевской церкви, от удара рухнула вышка, и сорвавшийся колокол, падая, прозвонил. И звон был странен.
Отколотыми осколками камней било монахов, носивших пищу бойцам. Монахини из Казанского монастыря приносили им просфоры, перевязывали раненых. Раненых клали в церквах, а у крылечек клали убитых.
Лагина ранило вторично. Но через полчаса после перевязки он вновь пришел в бойницу. За эти два дня он изменился, похудел, почернел и стал молчалив.
Думали отбиться. Слушали дальние грохоты пушек, думали об англичанах и чехах. Красные обстреливали монастырь из-за реки, пробовали пробираться к нему заливными лугами, но были отбиты. С городом еще не была порвана связь. Службу разведчика нес рыженький худощавый немчик. Он часто верхом пробирался в город, и однажды Митя попросил его передать письмо Ане. В конце письма Лагин сделал приписку:
«Целую вашу руку. Спасибо за все. Ваш друг Лагин».
***
К 18 июня стало тревожнее. Прибегавшие разведчики из мирян и чернецов доносили:
— Толг пал.
— Закоторь взята.
Днем горела треть Ярославля, и дым стлался над рекой, как утренний туман. Приближался конец. Видно, колокол Власьевской церкви отзвонил по бойцам панихиду.
Ночью к берегу на коне подскакал рыженький мальчик-немец. Он поднялся на седло, вызвал Соломина и через стену ему крикнул:
— Шатиловых семья расстреляна. Добровольны видели, как кадет Соломин, качнувшись, прислонился к стене, а потом рухнул у пулемета на колени и скрыл от всех свое лицо. Под гимнастеркой забились его плечи.
Лагина видели в церкви. Служили панихиду по убиенным. Лагин стоял в углу. Его забинтованная голова была слегка вскинута, и за всю службу он ни разу не пошевелился, а лишь при «Вечной памяти», опираясь здоровой рукой о пол, сделал земной поклон и вышел на двор.
Снова глушило отколотым камнем. Красная батарея продолжала бить по монастырю, разбрызгивая по заросшим травою камням кадетскую и монашескую кровь. Когда Сенную площадь взяли и Ярославль в дыму пал, уцелевшие защитники разбежались.
***
— Вместе, Коля, пойдем? — спросил Лагина Митя и положил руку ему на плечо.
Лагин медленно поднял на Митю обведенные темными кругами, лихорадочно блестевшие глаза. Остро выдавались на его смуглом лице скулы, и его шея казалась удивительно тонкой, точно ему надели другую гимнастерку, с широким воротом.
— Нет, Митя, я остаюсь… Прощай, родной! — сказал он, протягивая Соломину руку. — Я в Рыбинск… ты знаешь… домой, к тетке…
— Ну, Коля, прощай! — ответил Митя. — Даст Бог…
Они обнялись, несколько секунд смотрели друг другу в глаза, словно запоминали навсегда лица.
— Ну, Даст Бог… — снова сказал дрогнувшим голосом Митя. — Ведь ты у меня, Коля, был и… — Он хотел что-то сказать, но не закончил — так сильно болело его сердце — и лишь махнул рукой.
«Митя!.. — хотел крикнуть ему вдогонку Лагин. — Митя, ведь я ее тоже любил…» — Но Лагин выпрямился, сжал рукою кушак, полузакрыв глаза, и с минуту стоял, не открывая их. Потом он, поморщившись, словно от невыносимой боли, вытащил из кармана шаровар револьвер.
— Прости меня, Господи, — прошептали его губы…
21
Митя добрел до станции Пречистой. В Чайке сел на пароход и свалился с ног. Было безразлично решительно все. Будто бы камнем заменили его душу. Шумел пароход. Митю лихорадило. Он бредил. Рядом ехал нагруженный коврами матрос.
— Где шлялся?! Ты что, товарищ, делал? Так твою… — кричал он.
Митя молчал. Будто матрос может теперь оскорбить.
Когда пароход пришвартовался в Белозерске, Митя лежал пластом, с заострившимся носом, шарил в бреду руками и что-то шептал. Матрос, ругнувшись, взял его на руки, перенес на набережную, нанял извозчика, взвалил на коляску Митино тело и, отыскав квартиру Соломинах, позвонил.
— Вы своего щенка в мягкую постель положите! — крикнул он открывшей дверь Митиной матери.
22
Выздоровев, Митя решил уехать из России. Бывший гвардейский офицер Василий Иванович раздобыл ему фальшивый паспорт на имя уроженца города Юрьева.
Митя ласково и долго уговаривал мать, и, хотя его сердце дрогнуло, когда он переступил родной порог, он все же не смог отказаться от своего решения.
В пути шли дни и ночи. Ветер разносил по полям паровозный дым, кружил над широкими российскими полями.
Боль рождали открытые взору просторы. на которых люди умели умирать, но не умели жить. А на редких станциях, где люди сумели построить несколько скучных, казавшихся островками среди безлюдного края строений, шумели выстрелы заградительных отрядов, лились женские слезы и отнятые солдатами мешки летели на деревянные помосты.
Баба-мешочница хотела влезть в теплушку на ходу. Руками она зацепилась за пол вагона, обессилела, а поезд прибавил ходу. Локти бабы съезжали, ветер раздул юбку, ноги ее начало заносить к колесам. У отодвинутой двери сидели красноармейцы — бородатый и молодой. Они играли в карты на сибирские рубли и владивостокские бумажки и, глядя, как баба ногтями царапала у их ног пол, зычно хохотали.
Митя вскочил и втащил бабу в теплушку.
Развертываясь, как пестрый свиток, бежали перед глазами сжатые поля, ржавые болота, перелески, серые кучи деревень и редкие убогие сельские церкви — родина. Родина Мити, бабы и красноармейцев.
В Петрограде, где дождь еще не смыл с мостовой юнкерскую и офицерскую кровь, Митя попрощался с Невой. В те дни помертвел Петроград. Были жутки его слепые дворцы и просторы пустых площадей. По вечерам пустота рождалась в разрушенных корпусах Литовского замка и расползалась по городу, стирая человеческие голоса, оставив столице шум ночных автомобилей, их желтые мутные огни да звон опущенных на камни прикладов.
Днем на Невском проспекте ветер подхватывал осеннюю тяжелую пыль и нес ее, завивая воронками. Женщины, стоя на углах, продавали газеты, пирожки и папиросы. Народ ел на ходу зеленые яблоки. Гипсовые, уже лупившиеся от дождей и туманов статуи, поставленные на площадях, разломанная решетка Зимнего дворца, около которой на деревянном постаменте воздвигли новый памятник, говорили о творческом бессилии новой эпохи.
Глядя на холодные воды Невы, на громадный простор, раскинувшийся над Адмиралтейством, на затянутую лиловатым туманом «Аврору», Митя чувствовал, что в его сердце не было злобы, а лежала лишь тяжелая горечь утраты.
Через площадь, заросшую успевшей пожелтеть травой, шла с оркестром какая-то воинская часть. Ветер легко сносил к Неве звуки старого марша, и под эту печальную, уходящую вдаль медь труб Митя простился со старой Россией. В серой долгой шинели, с узелком за плечом, он пошел к вокзалу, надвинув на брови фуражку, слившись с толпой.
23
Это был город, оккупированный немцами, поднявший на шпицы своих древних церквей петухов. В этом городе еще много было белого хлеба, мяса, сюда морские лайбы привозили камбалу, бретлингов и угрей. Здесь горожане еще не отвыкли каждый день обедать. Здесь казалось странным, что на границе, покупая через проволоку хлеб, люди до крови царапали руки. Здесь приказчики отмеривали и отвешивали, и смотрели, как по улицам под свист флейт, гудение рожков и дробь барабанов проходили тяжелые немецкие взводы, состоявшие из малорослых людей, придавленных стальными шлемами. Пришельцы из соседней заморской страны исправно платили, строго наказывали и брали взятки сигаретами, яйцами и молоком. На площадях лейтенанты гортанно выкрикивали слова команд, и солдаты разом поднимали левую ногу. По праздникам военный оркестр играл на бульваре вальсы, марши и увертюры, и сытый рыжеусый капельмейстер уверенно поднимал палочку.