Самоубийственная гонка. Зримая тьма - Уильям Стайрон 2 стр.


Блэнкеншип чувствовал рану, и сейчас в сырую погоду она напоминала о себе несколько раз в день, и, наверное, так будет продолжаться до конца его жизни: леденящая судорожная дрожь пульсировала в бедре подобно электрическому разряду, на короткое мучительное мгновение вгрызаясь железными зубами в мышцу до самой кости, а потом отпускала. Он подвинул ногу — боль раздражала его особенно сильно, поскольку пришлось все повторять несколько раз, и еще потому, что по окончании его доклада полковник вдруг начал суетливо копаться в ящике стола; Блэнкеншип все больше злился на досадное утреннее происшествие, которое так легко было предотвратить и которое оставило у него ощущение бессилия и обманутых ожиданий. Он сердился не на полковника и не на двух сбежавших заключенных (которых до сегодняшнего дня в глаза не видел, если не считать фотографий в личных делах); его гнев был направлен на совершенно отвлеченное представление о порядке — порядке, который (по крайней мере временно) обрушился и пропал. Сегодня утром, когда командир караула поднял Блэнкеншипа с постели, выдохнув ему в ухо слово «побег», неожиданная новость стряхнула с него сон, словно ушат холодной воды, и когда он спокойно, без суеты, надевал военную форму, бушлат, теплый шарф и перчатки, в груди медленно росло предчувствие чего-то значительного. Оно было столь сильным и многообещающим, что граничило с экстазом.

Блэнкеншип знал это холодное волнение, вызванное чем-то, для чего он с трудом находил слова: сложной задачей или велением долга — напряжение чувств столь значительное и запоминающееся, что, когда этого долго не происходило, он ждал очередного кризиса с еле сдерживаемым мучительным вожделением, как причастник ждет блаженного мига или охотник на болоте — последнего беззащитного взлета стаи. Сегодня утром, первый раз после Гуадалканала, Блэнкеншипу приказали отразить внезапную угрозу хаоса и восстановить твердый, неколебимый порядок. Выходя на улицу, в круговерть туманного утра, он ощущал на спине холодок восторга, мозг щелкал, как арифмометр. Однако теперь, глядя на полковника, неловко роющегося в бумагах, Блэнкеншип был близок почти что к отчаянию: не осталось никакой надежды пресечь побег в зародыше и вернуть заблудших овец на место — при первом взгляде на выломанные решетки и аккуратно отсоединенные штифты он понял, что очередного триумфа не будет.

— Не могу найти номер телефона ФБР, — пояснил полковник.

— Я уже связался с ними, сэр, — вставил Блэнкеншип.

Полковник поднял глаза.

— Да, разумеется, — сказал он мягко. — Как же я забыл. Ведь на этот счет есть специальные инструкции. С кем еще вы связались?

— Со всеми, сэр. С полицией города и береговой охраной. Разбудил какого-то балбеса на базе Форт-Слокум, затем позвонил в полицию Нью-Рошелла и округа Нассау. Я также связался с полицией их родных городов: Декейтера в Иллинойсе и небольшой деревеньки в Висконсине. Там обещали приглядывать.

На лице полковника проступило выражение замешательства и отчасти боли, как если бы его ранила безупречно отточенная четкость действий подчиненного.

— Черт побери, комендор, — произнес он с кривоватой усмешкой, — вы их обложили со всех сторон.

Блэнкеншип неловко поднялся и подошел к окну. Он стоял, угрюмый и подавленный, руки за спиной, раскачиваясь из стороны в сторону. Все кончено — побег удался, и Блэнкеншип уже хотел только одного — чтобы ему разрешили идти. Нет, он не обложил этих двоих: остановив расползание кризиса, он не затронул самую его сердцевину. Не справился, это главное, и теперь чувствовал лишь вялое, сырое разочарование. Ему вспомнилось, как всего четыре часа назад, глядя на почти профессионально выломанные решетки, он ощутил знакомый холодок, отчетливое волнение; сознание было безукоризненно, воздушноясным, словно с глаз сорвали паутину и он первый раз в жизни смотрел на окружающий мир сквозь чистейшее прозрачное стекло. И как что-то большее, чем просто логика — скорее интуиция, — подсказало, что сбежавшие построили лодку. Даже теперь Блэнкеншип не мог понять, откуда пришла эта поразительная — и, что главное, верная — догадка. Она пришла, как озарение, и он уже не сомневался, он знал точно, как знают свое имя, звание и личный номер, и эта уверенность избавляла от необходимости проходить семь или восемь неуверенных шагов в темноте, неизбежных для любого другого.

Приказав включить сигнал тревоги и немедленно устроить перекличку, он отправил два взвода охраны в мастерские на поиски спрятанной лодки или ангара, где ее строили. Когда десять минут спустя, торопливо выходя из арсенала и пристегивая на ходу пистолет, Блэнкеншип услышал в тумане сквозь пронзительный визг сирены возглас сержанта: «Комендор, мы нашли ангар… лодка была там…» — то не удивился и даже не испытал особого удовлетворения — он знал. Не ответив, Блэнкеншип сразу помчался в док и взял один из патрульных катеров, стоявших, по его распоряжению, с включенными двигателями; он уже не надеялся поймать беглецов — туман рассеивался и в смутном утреннем свете пролив был недвижен и пуст, если не считать кормящихся чаек, — но по-прежнему целиком пребывал во власти странной смеси ярости и восторга.

Полковник повернулся:

— Скажите, комендор, как вы догадались, что они построили лодку? Маклин сказал, что вы на катере обыскивали окрестности уже через десять минут после того, как прозвучала сирена. Обнаружь патрульный выломанное окно часом раньше, они бы от вас не ушли.

— Ну, вплавь до земли не добраться: в такую погоду они бы замерзли до смерти — это раз. Последний паром уходит в полночь, и если бы они хотели спрятаться в грузовике или в чем-то таком на пароме, то не стали бы выламывать окно среди ночи, а залегли бы где-нибудь с вечера, а потом пробрались бы на борт — это два. И три — сильный туман. Лучших условий не придумаешь… — Блэнкеншип замялся. — Не знаю, сэр. Наверное, я просто почувствовал.

— Чудесно, чудесно, — пробормотал Уил-хойт и замолчал.

Затем он улыбнулся; слова примирительные, обтекаемые, в них слышится облегчение, как будто он только что сбросил с плеч мешок с песком:

— Послушайте, комендор, как я уже сказал, тут нет ничьей вины. Мы на хорошем счету. Думаю, никаких санкций не последует. Я распоряжусь, чтобы все, что вы тут порекомендовали, было сделано и…

Полковник замолчал, слегка приподняв брови, и на его честном озабоченном лице появилась странная улыбка. Впрочем, если это выражение должно было означать неизъяснимое, чуть ли не сверхъестественное взаимопонимание, то цели оно не достигло. На миг во взгляде полковника мелькнуло нечто похожее на застенчивое восхищение, но Блэнкеншип лишь смущенно отвел взгляд.

— Да, сэр?

Улыбка пропала.

— Нет, ничего, комендор, — ответил Уил-хойт поспешно. — Думаю, это все.

Когда он поднялся, Блэнкеншип тоже встал. Тут голос полковника вновь стал мягким, даже задумчивым.

— Господи, до чего мне надоела эта работа. Как же я завидую тем, кто служит в боевых частях. Почему меня послали не на Сайпан, а сюда, к этим подонкам? В прошлом годуя подал шестнадцать рапортов, и каждый раз мне приходил ответ, что медицинская комиссия отклонила мою кандидатуру из-за хрипов в груди.

Блэнкеншипу хотелось зажать уши, чтобы не слышать жалобных признаний, и все равно у него в груди шевельнулось сочувствие к этому человеку: надежд не осталось, и время ушло, но полковник не оставил золотой мечты исполнить свое предназначение. Жизнь уже катилась под гору, а судьба, должность и астма по-прежнему стояли между ним и целью всей его жизни. Старые солдаты не умирают, особенно если при жизни они были генералами, однако к полковникам это не относится. Вот почему Блэнкеншип был доволен своим миром, где простого понимания долга достаточно, чтобы порой испытывать пронзительный восторг, подобный сегодняшнему, и не надо биться головой о стену политики, амбиций и случайностей, как Уилхойту, в чьих глазах уже мелькали видения не-выигранных сражений, неполученных наград и медленное сползание к бесславной отставке: лужайка с садовыми креслами, розовый садик и ленивый, сонный полет подков на фоне пальм Сент-Питерсберга. От этой мысли Блэнкеншипу стало не по себе; он хотел, чтобы полковник закончил разговор и позволил ему уйти. Однако, когда тот наконец завершил свои излияния словами: «Такие дела, комендор, вечно эти скоты из штаб-квартиры ставят тебя раком», — странное, минутное сочувствие заставило Блэнкеншипа улыбнуться в ответ.

— Я вас понимаю, полковник, — сказал он. — Мне тоже не нравится работать охранником.

Раздался стук в дверь, в следующую же секунду она отворилась, впустив порыв холодного ветра из коридора и хорошенькую блондинку лет тридцати, закутанную в меха.

— Милый, — произнесла она, запыхавшись, — мне нужно… Ой, простите, я не знала…

— Сюзи, — начал полковник, — я же говорил тебе…

Блэнкеншип двинулся в сторону двери.

— Ничего страшного миссис Уилхойт, я уже собирался уходить.

— Сюзи, я же говорил…

— Уэбби, мне надо успеть на одиннадцатичасовой паром, и если я собираюсь заказывать продукты, мне нужны деньги…

— Прошу прощения, миссис Уилхойт, — пробормотал Блэнкеншип, пытаясь проскользнуть мимо нее.

— Извини, дорогой, — продолжала она, — но мне нужно… Ах, мистер Блэнкеншип, вы ведь будете на банкете?

— На каком банкете, миссис Уилхойт?

— Как на каком? В честь Дня благодарения. Ведь вы мистер Блэнкеншип, я не ошиблась?

— Да, — ответил он быстро. — В смысле да, я буду на банкете, и да, я мистер Блэнкеншип.

Она негромко рассмеялась, и Блэнкеншип обнаружил, что глупо улыбается ей в ответ.

— Простите ради бога, — произнесла она. — На острове столько офицеров, и мы так редко видимся, что я все время путаю вас с этим… Как же его? Лейтенантом…

— Дорогая, — вмешался полковник, — если ты хочешь успеть на паром…

Она отвернулась, и Блэнкеншип выскользнул за дверь, надевая на ходу перчатки.

На улице сразу же налетел порыв сырого, холодного ветра, он поежился и поднял глаза к небу. Натянуло тучи. Солнечный диск в светящейся короне, как при затмении, бегущие по небу облака — предвестники темных серых туч, собиравшихся на севере, несущих с собой резкий ветер и обещание снега. На огромном плацу не было никого, кроме десятка серых фигур вдалеке: заключенные, построенные в колонну, уныло маршировали куда-то под охраной одинокого морпеха. На фоне надвигающегося ненастья кирпичные башенки и зубчатые стены тюрьмы вдруг приобрели суровое, средневековое величие, тут и там мерцали огни, хотя время только-только приближалось к полудню. Во всем пейзаже ясно читались признаки окончательного белого наступления зимы, и Блэнкеншипу, у которого в крови еще струился жар тропиков, они представлялись смутной угрозой. Быстро сбежав по ступенькам вниз, он поспешил в сторону карцера, минуя кучки мерзнущих заключенных, которые в панике вскакивали при его приближении. Почти не глядя на арестантов, Блэнкеншип на ходу бросал им привычное «отставить», охваченный тяжелой бессильной злобой, навалившейся на него в кабинете полковника и не улетучившейся, как он надеялся, от дыхания холодного ветра.

Дело было не только в побеге, хотя мысль об утреннем провале пришлась как удар в солнечное сплетение: когда сегодня на рассвете он несся на патрульном катере мимо скалистого мыса — пистолет наготове, ноги уперты в мокрый от брызг планширь, сирена надрывается воем, словно скованные в аду грешники, — Блэнкеншип, на мгновение поддавшись самообману, поверил, что засек этих мерзавцев. Однако его ждало разочарование. То, что в обманчивом утреннем свете он принял за лодку, на деле оказалось картонной коробкой, свалившейся с какого-то судна. Не желанная добыча, за которую он готов был отдать руку или ногу, а плавучий мусор с надписью «Консервированные супы “Хормел”» — обман зрения, вызвавший острое желание сию же минуту задушить производителя супов. В этой гонке его обошли по всем статьям. Пусть бы уголовники получили преимущество в одни корпус — это было бы честно и справедливо, — но никак не в два! И вдобавок, будто в насмешку, ему достается всякий хлам вроде коробки из-под супа, качающийся на волнах в кильватере их победы. Да, его обманули и провели, и, шагая к карцеру, Блэнкеншип вдруг почувствовал себя настолько раздавленным и опустошенным, что впору было упасть без сил. Оставался еще один повод для беспокойства, что-то, о чем, он чувствовал, следует задуматься, но оно вылетело из головы, когда, уже входя в карцер, комендор заметил выражение лица сержанта Малкейхи и понял, что надо ждать новых неприятностей.

Кислая мина Малкейхи лишь частично объяснялась его унылым нравом — он к тому же страдал от последствий малярии. Худой, некрасивый, с огромным крючковатым носом, сержант был кадровым военным, прослужившим в армии пятнадцать лет. Заключенных, которых именовал не иначе как «вонючками», сержант глубоко презирал за то, что (как он объяснил Блэнкеншипу) они жили в свое удовольствие с бабами в Нью-Йорке или Чикаго, пока он «гнил в джунглях» на военной службе. Наверное, заключенным порядком бы от него доставалось, но для настоящего мучителя Малкейхи был слишком измучен малярией, войной и жизнью в целом, поэтому его хватало лишь на вялые пинки и затрещины.

— Это им только на пользу, — объяснял он Блэнкеншипу, когда тот делал ему внушения. В такие минуты на бесцветной, злобной физиономии сержанта ясно читалось отвращение.

— Как дела? — спросил Блэнкеншип.

— Да тут один придурок вообразил себя самым главным.

— Новенький?

Ворота медленно раскрылись, испустив пневматическое шипение.

— Ну что, поймали этих голубчиков, комендор?

Неуместный вопрос, да еще напомнивший о сегодняшней неудаче, так разозлил Блэнкеншипа, что он повернулся и рявкнул:

— Черт побери, Малкейхи, я же спросил: он новенький?

Малкейхи сразу же сник:

— Да, сэр. Пять дней на хлебе и воде.

— За что?

— За драку. Перевели из роты Б. Полковник распорядился, чтобы днем его держали наверху.

Блэнкеншип прошел к себе в кабинет — угловую комнату с огромными зарешеченными окнами. Малкейхи ковылял следом.

— Так в чем же дело? — спросил Блэнкеншип, усаживаясь за письменный стол. — В какую камеру его определили?

— В пятнадцатую, сэр. Честное слово, комендор, он просто отказывается подчиняться. Эта вонючка заявляется сюда с умным видом и начинает выделываться: ему, видите ли, не нравится, как тут пахнет; он «разочарован» — он так и сказал, комендор, честное слово, — тем, что его поместили в камеру без окон и с искусственной вентиляцией. Он чесал языком просто не умолкая. В жизни не видел такого наглого сукина кота.

— И что? — Пристально глядя на Малкейхи, Блэнкеншип чувствовал, как ярость заливает ему глаза: веснушчатое, болезненно-желтоватое лицо сержанта сморщилось от страха.

— И что? — повторил он.

— Комендор, я всего-то один разок и ударил. Легонечко…

— Черт побери, Малкейхи! — Блэнкеншип с силой рубанул кулаком по столу, утренние события троекратно усилили его ярость. — Я же просил держать свои ирландские лапы подальше от заключенных!

— Комендор, Христом Богом клянусь… — Для пущей убедительности Малкейхи закатил мутные желтоватые глаза. — Даже не до крови, — оправдывался он. — Я только…

— Молчать!

— Слушаюсь, сэр.

— Последний раз предупреждаю. Если услышу, что ты хоть пальцем тронул кого-нибудь из уголовников, будешь объясняться с полковником. Ты меня понял?

— Так точно, сэр, — мрачно ответил сержант.

— Ну хорошо, а теперь приведи сюда заключенного.

— Слушаюсь, сэр.

— И отдай мне дубинку, — добавил Блэнкеншип, протягивая руку. — Вы тут вконец одичали, мать родную готовы избить.

Малкейхи удалился с неуклюжей поспешностью. Немного успокоившись, Блэнкеншип сел в кресло, слегка досадуя на свою вспышку: вообще-то, несмотря на потрясающее невежество и прочие недостатки, Малкейхи был симпатичным парнем и хорошим морским пехотинцем. Однако когда Блэнкеншип откинулся назад в надежде чуть-чуть подремать, хотя бы выкинуть из головы утренние перипетии, прямо над головой завыла сирена, призывая на полуденную перекличку. Звук был привычным, и в другой день комендор не обратил бы на него внимания, но сегодня, расстроенный и усталый, он чувствовал, как вой сирены нарастает мучительными волнами и, достигнув крещендо, вонзается в барабанные перепонки подобно ланцету. Окно приоткрылось. Блэнкеншип встал, разроняв бумаги, захлопнул раму и тут внезапно заметил дрожь в руках — это было настолько необычно, что вызвало некое подобие паники. Наверное, первые симптомы простуды, а может, малярия вернулась. Он направился к раковине, чтобы проверить в зеркале свои глаза, но тут послышался стук. Дверь открылась, и в этот момент сирена наконец перестала орать, замерев тоскливым стоном сожаления.

Назад Дальше