К следам человека здесь примешиваются следы собаки, такие же свежие. Есть и другие признаки, указывающие на то, что следы человека и собаки имеют друг к другу прямое отношение, что между человеком и собакой существует дружеская связь. Эта догадка показалась Виллу особенно убедительной после того, как он установил, что, пока женщина сидела на кочке и чертила по песку носком ботинка или палкой, собака, судя по всему, стояла, положив морду ей на колени, и лизала ей руку, а может, наоборот, эта рука гладила собаку по голове. Да, если судить по следам, так оно и было.
Но у кого здесь собака с такими огромными лапами? Год назад такие следы оставляла только кырбояская Моузи, это Виллу знает наверняка. Но, может быть, за это время еще кто-нибудь завел себе здоровенного пса? Какой-нибудь барышник или самогонщик, огребший кучу денег и боящийся теперь воров и разбойников? Все может быть. Но раньше такие следы были только у Моузи, и никто не мог с ней в этом сравниться, разве что матерый волк. А если предположить, что это следы Моузи, кто же в таком случае женщина? Не приехал ли кто в Кырбоя на дачу или просто погостить? Уж не сама ли барышня вернулась в родные края? Виллу замер на минутку. Словно мечта, всплыло в памяти далекое прошлое… Да-а, может, это и впрямь сама барышня сидела здесь, у озера, ее следов, следов ее ботинок Виллу не знает. Правда, когда-то он знал следы ее босых ног, но в ту пору она не была еще взрослой, не была еще в полном смысле слова барышней, она была тогда всего-навсего девчонкой с длинной косой, любила бегать по лесам, и ее распустившиеся волосы развевались тогда на ветру. Может, она и в самом деле вернулась домой, ведь времена сейчас смутные.
«Мать, поди, знает», — решил Виллу, торопливо разделся, положил одежду туда, где сидела женщина, и прыгнул в воду. Вода была еще холодная, но для Виллу в самый раз, он почувствовал вдруг прилив удивительной бодрости. Виллу отплыл на несколько десятков шагов, к песчаной отмели, где вода едва доходила ему до колен. Здесь он постоял на солнце, раскинув руки и потягиваясь всем своим сильным телом, потом набрал полные легкие воздуха и, повернувшись к вересковой пустоши, неожиданно для себя крикнул во все горло, словно дунул в пастуший рожок. С дальнего берега, точно живой человек, ему ответило эхо. Это побудило Виллу аукнуть еще раз, как будто он снова стал пастушонком. Господи боже, до чего же хорошо опять очутиться на воле! Еще недавно Виллу и не подозревал, что на воле так хорошо.
Вернувшись с озера, Виллу первым делом спросил у матери:
— Кто это к озеру ходил?
— К озеру? — в недоумении переспросила мать.
— Кто-то ходил к озеру по большой дороге, не по нашей — здесь таких следов нет, — пояснил Виллу.
— Откуда мне, старухе, знать, кто к озеру ходит, — ответила мать таким тоном и с таким выражением лица, словно все это ее очень мало трогало. — Все ходят, как всегда. Ээди из Мядасоо и кырбояский Микк весной хотели было там опять качели поставить — старые ведь еще при тебе сломали, — да только Рейн не разрешил. Как ни упрашивали его ребята, старик остался тверд, как железо.
— Что это вдруг на него нашло, ведь тогда, в первый раз, он же позволил, — удивился Виллу.
— Он будто бы сказал парням: не хочу, чтобы вы в моем лесу драки затевали, еще лес спалите. Но парни не сдались, долго его уламывали, заверяли, что драк не будет, ведь они не пьянчуги какие-нибудь; пусть только старик разрешит, а они, Ээди и Микк, головой ручаются, что драк не будет. А ежели вдруг случится потасовка, они своими руками качели сломают. На это старику возразить было нечего, он только сказал: вот вернется домой Анна, пусть она и решает; чего, мол, они к старому человеку пристали. Тогда парни спросили, когда же барышня приезжает? Им хочется поскорее качели поставить, ну, скажем, к троице. А старик ответил, что к вознесению Анна будет дома, пусть тогда и приходят.
— Я так сразу и подумал: чьи же это могут быть следы, как не кырбояской барышни и старой Моузи. Значит, собака жива еще? В прошлом году ведь болела, пристрелить ее собирались, а до сих пор живет.
— О, это только так, одни разговоры! — заметила мать. — Разве старый Рейн такое допустит? Он сказал: пусть живет, вот приедет Анна, она и решит, что делать в Кырбоя, — кого убить, кого в живых оставить.
— Ведь барышня не насовсем в Кырбоя вернулась? — спросил Виллу с возрастающим интересом. — Что ей здесь, в глуши, делать-то?
— Не знаю, говорят, насовсем. В иное время, может, и не приехала бы, да голод всех из России гонит, а в голод небось и кырбояский хлеб вкусным покажется, — сказала мать.
— У нас ведь нет голода, зачем же ей в Кырбоя забираться, — возразил Виллу.
— Это верно, да слышно, будто барышня хворает, похудела, не спит по ночам, — пояснила мать.
— Ну, чего-чего, а спать в Кырбоя можно спокойно, — пошутил Виллу. — Старый Рейн всю жизнь здесь дрыхнул, теперь и барышня отоспится.
— Нет, старый Рейн, говорят, решил передать усадьбу дочери, так что барышня станет теперь полновластной хозяйкой. Старик ничего не хочет больше делать — для кого, мол, стараться, коли единственная дочь по белу свету скитается.
— Вот оно что, — удивился Виллу. — Стало быть, барышня и впрямь решила поселиться в Кырбоя, решила здесь остаться. А может, она теперь уже и не барышня, а успела стать барыней?
— Нет, вроде бы все еще барышня. А не девчонка уже, давно замуж пора. Поди, скоро псиной от нее запахнет, — заметила мать.
— Ну что ты, разве с барышнями такое бывает? — пошутил Виллу.
— Бывает, — убежденно сказала мать, — со всеми бывает, и с барышней и с простой мужичкой, от всех в конце концов начинает псиной пахнуть… Постой-ка, тебе нынче весной двадцать девять минуло, ты же появился у меня, когда скот на пастбище выгоняли. А она годочка на два-три помоложе, — рассуждала мать. — Она ведь моложе тебя была, когда вы с ней тут у озера по лесам носились? — обратилась она к Виллу, словно тот должен был лучше ее знать возраст кырбояской Анны.
— Пожалуй, — ответил Виллу, — года на два. Она уже тогда была долговязая, любопытно, какой теперь стала. Ты подумай, мама, с тех пор уже больше десяти лет прошло, а когда я теперь вспоминаю, мне кажется, будто все это было вчера… или позавчера, нет, словно вчера. Знаешь, мама, время уж очень быстро летит. Прежде я не замечал, как время летит, а теперь замечаю. Еще совсем недавно я был мальчишкой, юнцом, собирался невесть куда отправиться, невесть что совершить, но тут война… А теперь я уже старик.
— Какой же ты старик! — возразила мать. — Что же тогда мне говорить, а ведь я еще работаю, хлопочу по хозяйству.
Но сын, подперев ладонями щеки и устремив взгляд на лужайку перед домом, продолжал:
— Нет, мама, и я уже старик. Однажды в тюрьме завинчивал я тиски и вдруг почувствовал — прошла молодость. И теперь никак не могу отделаться от этого чувства.
— Да, скрутила тебя тюрьма, — сочувственно проговорила мать. — И угораздило ж тебя так его стукнуть.
— Что было, то было, мама, я ни о чем не жалею. Убивать его я не хотел, да он, свинья этакая, сразу за нож…
Виллу умолк. Мать суетилась, громыхала посудой, несколько раз прошла во двор мимо сына, сидевшего на пороге, — хозяйство нельзя было бросить даже в день святого вознесения.
— Да, как все-таки быстро промчалось время! — продолжал удивляться Виллу. — Давно ли это было? Давно ли Кивиристы купили Кырбоя, давно ли застрелился Оскар и оставил усадьбу брату?
— Я как сейчас помню — они хотели купить и наше Катку, да старик заупрямился и отказал им, не посмотрел, что цену хорошую сулили. Это я помню. Я тогда сказала старику: продай, положи деньги в карман и поезжай, купи где-нибудь на равнине новую усадьбу, получше этой; уедем отсюда, из глуши, к людям, поближе к дорогам, туда, откуда и летом можно выбраться, не надо телегу на сосновых корнях ломать, мучить и себя и лошадь. Но старик сказал, что не продаст, и не продал, по сей день не продал. Я потом сколько раз ему говорила: кабы продал тогда усадьбу, не отказался от выгодного дела, может, все пошло бы у нас по-другому.
— А я считаю, хорошо это, что отец не продал усадьбу, — заявил Виллу, — мне кажется, нигде нет мест лучше наших. Разве есть еще где-нибудь такие леса? Идешь, идешь, все ноги собьешь, пока человека встретишь.
— Точь-в-точь — отец! И чем только вас люди обидели, что вы их боитесь?
— Не боюсь я, — ответил сын. — Их и здесь хватает, куда ни глянь, дерись, вишь, с ними, сиди из-за них в тюрьме. Нужно мне это было?
— Люди тут ни при чем, сынок. Ты ведь и с лесом не в ладах. Разве надо тебе было глаза лишаться? Живя мы на равнине, у тебя, может, и по сей день оба глаза были бы целы, верь моему слову, целы были бы. Там ведь не на что напороться.
— Несчастье везде может случиться, — ответил Виллу так, словно дело не стоило того, чтобы о нем говорить.
— Это верно, конечно, только, сдается мне, там бы этого с тобой не произошло. Я до сих пор понять не могу, как это вышло, как тебя угораздило глаз выколоть. Каждый раз, как гляжу на тебя, думаю об этом. Хоть бы еще левый выколол, а то ведь правый. Неужто не сумел остеречься? Зверь и тот глаза закрывает, когда через чащу бежит.
— Помнится мне, дело вот как было: она бежала впереди, я за ней, она схватилась за ветки, натянула их, как лук, а потом отпустила, и они стегнули меня по лицу, так оно и получилось.
— Знаешь, Виллу, с тех пор я боюсь кырбояских, — тихо, словно по секрету, сказала мать, присаживаясь рядом с сыном на порог, ногами в кухню, тогда как Виллу сидел, выставив ноги на солнышко. — Как только услыхала, что Анна возвращается, тут же подумала — ведь и ты скоро из тюрьмы выйдешь, и мне стало страшно, я даже во сне вас обоих видела!
— Пустяки все это, мама! — заметил Виллу.
— И вовсе не пустяки. На Кырбоя словно проклятие лежит. Оскар застрелился. Ну какой прок был ему от того, что он женился и купил эту усадьбу? А ведь он еще и нашу хотел купить. Одного Кырбоя ему мало было, без нашей земли не получалось то, что он задумал, наши заливные луга не давали ему покоя. Теперь успокоился… Ты гонял с Анной по лесам, пока глаз себе не выколол, тогда утихомирился, стал дома сидеть. Смотри, не выколи и второй глаз, когда с Анной встретишься. Боюсь, что выколешь.
— Не бойся, не выколю, — ответил Виллу. — Анна теперь барышня, а твой сын — всего лишь каткуский Виллу, его левый глаз ей уже не понадобится.
— Если бы так! — вздохнула мать, словно ее опасения и впрямь были на чем-то основаны.
3
Виллу впрягся в работу, он работал с таким упорством и рвением, что отец впервые в жизни был им доволен: в Катку Виллу еще никогда так не трудился.
Виллу работал так, словно это было необходимо ему самому, словно он нуждался в этом. Мать боялась, что сын надорвется. Но сам Виллу считал, что ему следовало бы работать еще больше, гораздо больше. Он даже удивлялся, откуда в Катку столько всякого дела: раньше ему всегда казалось, что одну работу можно отложить, за другую вообще не приниматься, третью доделать кое-как. Теперь же все работы казались ему неотложными и важными, каждое дело — будь то починка покосившихся ворот, изгороди или ремонт какого-нибудь орудия — он старался выполнить как следует и без промедления.
В первый раз Виллу отправился бродить без ружья, так сказать, по делу — прошелся по межам, вдоль изгородей, походил по парам, по мелкому кустарнику, которым поросло поле, усеянное камнями и потому заброшенное. Виллу смотрел и прикидывал, Виллу впервые знакомился с отцовской усадьбой как будущий хозяин — он почему-то вдруг почувствовал себя будущим хозяином Катку.
Много лет шатался он по свету, ковал железо, тесал и строгал дерево и никогда не думал, что вернется в Катку, что поселится здесь навсегда. Но когда брат погиб, Виллу вынужден был на время вернуться домой, тем более что найти работу и кусок хлеба после войны было не так-то легко. И тут он вскоре понял, что и в Катку можно жить, что в Катку, пожалуй, даже лучше и вольготнее, чем где бы то ни было.
И все же в то время Виллу еще не знал, что такое любовь к Катку, любовь к определенному месту, любовь к земле. Смысл жизни не заключался для него тогда в родной усадьбе; живя здесь, Виллу старался обрести этот смысл в каком-нибудь другом занятии, не связанном с отцовской усадьбой, а то и вовсе чуждом укладу жизни в этой глуши.
В то время Виллу построил себе мастерскую, в которой можно было ремонтировать разные орудия и машины, — ему тогда больше нравилось сваривать, паять, сверлить и обтачивать металл, чем разглядывать землю, ища в ней возможностей для приложения своих творческих сил. Какой-нибудь велосипед, прялка, сельскохозяйственная машина интересовали его больше, чем рытье канав для осушения болот или превращение в пашню заброшенного, каменистого клочка земли. Отцовская усадьба была для него тогда лишь местом, где он рассчитывал с помощью умелых рук и смекалки достичь достатка, отнюдь не заботясь о том, чтобы хоть сколько-нибудь возрос достаток самой усадьбы.
Вот тогда-то он и сделался барышником, мясником, перекупщиком; ходил по деревням и отдельным хуторам в поисках простачков, за счет которых можно было бы поживиться. Но так как простаков попадалось не очень много, Виллу в компании с парнями из Мядасоо и Метстоа начал гнать самогон. Дело оказалось прибыльным, куда более прибыльным, чем Виллу предполагал, и он начал уже подумывать о расширении предприятия. Однако на этом выгодном поприще их подстерегала опасность — и сам Виллу и его дружки все больше и больше привыкали пить. Возможно, главным образом по этой причине Виллу и угодил в тюрьму: в трезвом виде он, пожалуй, не пустил бы в ход ту злополучную дубину.
Выйдя из тюрьмы, где он просидел больше года, Виллу узнал, что за это время обстоятельства круто изменились: их доходное предприятие рухнуло, поскольку самогон не мог конкурировать с казенной водкой, снова появившейся в продаже. Кроме того, на них обрушилась и другая беда: Ээди из Мядасоо был задержан с «грузом» самогона, в результате чего всех виновных арестовали, приговорили к штрафу и тюремному заключению, а оборудование конфисковали. В Катку о былом благоденствии напоминала лишь мастерская Виллу и отличный сводчатый погреб, построенные на доходы от самогона.
Сейчас это казалось Виллу далеким прошлым. У него появились теперь другие интересы, надолго ли — этого не знал никто, даже он сам. Виллу бродил по отцовской усадьбе и ковырял землю, точно золотоискатель в диких горах. И пришел к выводу, что заброшенное Кивимяэ надо снова превратить в поле, убрав все камни — и лежащие на поверхности, и скрытые в земле, — а в лесной чаще расчистить участок и осушить его, прорыв канаву. Это единственный в Катку клочок плодородной земли, ведь здесь растет ольха и береза; а вокруг почва песчаная, местами сплошной песок, с ума сойдешь, возделывая ее, прежде чем получишь желанный урожай. Виллу считает, что даже постройки следует перенести на Кивимяэ — ведь там бьется главная жизненная артерия Катку, хотя Кивимяэ отстоит от большака еще дальше, чем нынешняя усадьба. Да, кабы на то была его воля, Виллу сегодня же стал бы готовиться к тому, чтобы перебраться на Кивимяэ со всем, что есть в Катку. Он готов даже выстроить там новый сводчатый погреб и, если нужно, опять сделаться барышником, перекупщиком, мясником, даже самогонщиком, только бы накопить денег для переселения на Кивимяэ.
Как-то Виллу поделился своими планами с отцом, но тот просто-напросто высмеял его.
— Кивимяэ — самая настоящая каменная гора, — сказал отец. — Словно какой-то злой дух прилетел и высыпал из подола кучу камней — такая это гора. Я пытался там что-то сделать, да только она оказалась мне не по зубам, и ты, поверь, тоже ее не осилишь. Сперва я думал, что камни там только сверху, начал их ломом выворачивать, огнем раскаливать, вывозить, а оказалось, что под ними тоже одни лишь камни.
— Но ведь земля там хорошая, и хлеб родился бы лучше, чем в любом другом месте, — возразил Виллу.
— Земля-то хорошая, да к ней не подступишься ни с плугом, ни с бороной, — сказал отец.
— Небось порох и динамит освободят землю, — заметил Виллу. — Там, где тебе не помог ни лом, ни огонь, я добьюсь своего играючи. Вот увидишь, отец, дай мне только взяться.
— Зря силы потратишь, — ответил старик. — В Катку есть дела поважнее, чем громыхать на Кивимяэ порохом и динамитом.
Но сын не согласился с отцом — ни в тот раз, ни позднее; у него из головы не выходило Кивимяэ, лежащее в стороне от обширной вересковой пустоши, Виллу только и делал, что думал о нем.