Уже одно то, что эта каменная гряда находится рядом с песками, словно вырастая из них, как некая диковинная часть тела природы, не давало Виллу покоя. Все чаще и чаще ломал он голову над тем, откуда взялись на Кивимяэ камни и земля, если кругом, куда ни глянь, один лишь песок.
Правда, верстах в полутора-двух от дальней оконечности Кивимяэ, за болотом, начинаются новые гряды холмов, и на них тоже растут ольха, береза и ель — значит, почва там более тяжелая и плодородная. Выходит, Кивимяэ в родстве не с поросшими вереском песками, нет, его родичи южнее, за болотом, оно должно быть связано с ними. Посреди болота возвышается небольшой островок, на нем тоже растут ель, береза и ольха. И Виллу впервые в жизни отправляется на этот островок, чтобы разведать, какая там почва, поглядеть, как этот безымянный островок, точно веха, указывает Кивимяэ путь к отторгнутым от него соплеменникам.
Виллу и сам не знает, почему, но в нем зародилось к Кивимяэ какое-то теплое, родственное чувство, что-то вроде жалости к этой одинокой каменной горе. Будь на то его воля, он соединил бы Кивимяэ с той грядой холмов, что лежат за болотом, пусть бы они вереницей бежали к югу, прямо через болото, через этот маленький островок, на котором растут ель, береза и любящий чернозем ольшаник. А связь Кивимяэ с другими землями Катку и с кырбояской вересковой пустошью он оборвал бы навсегда; он дал бы канавам, вырытым вдоль ведущей туда дороги, исчезнуть, осыпаться, зарасти, а на саму дорогу никогда больше не стал бы возить щебень.
Так поступил бы Виллу, будь на то его воля. Но пока он вынужден мириться с тем, что Кивимяэ разлучено со своими сородичами и навсегда приковано к чуждой среде. Лишь одно может Виллу: он может приняться за камни на Кивимяэ, может взорвать их и вывезти, — и он занимается этим каждую свободную минуту, даже в часы обеда, когда лошадь ест и отдыхает, даже в воскресные дни. Можно почти с уверенностью оказать, что если Виллу нет дома, значит, он сверлит камни на Кивимяэ или же просто сидит здесь, потому что среди камней время проходит незаметно. Выкапывая на Кивимяэ камни или высверливая в них углубления, Виллу может спокойно предаваться размышлениям, почти так же, как в тюрьме, когда он мастерил что-нибудь за верстаком.
Но странное дело, Виллу ни о чем не думает так много и так часто, как о следах, которые он обнаружил в вознесение на песчаной дороге и у озера. Теперь он знает, чьи это следы; теперь он знает, что эти следы могут принадлежать только кырбояской барышне и ее подслеповатой, глухой и осипшей от старости собаке.
Порой Виллу кажется, будто камни Кивимяэ и эти следы каким-то необъяснимым образом связаны между собой, а его работа на Кивимяэ имеет какое-то отношение к этим следам, — иначе почему он, высверливая углубления в камнях, только и думает о следах, почему одно воспоминание о них заставляет его работать на Кивимяэ с удвоенным рвением.
Виллу знает, что на троицу кырбояская Анна опять приезжала домой; она несколько дней прожила дома, и ее ноги оставили на песчаной дороге и возле озера множество свежих следов, которые резко отличаются от всех прочих следов, попадающихся на этой дороге и прибрежном песке. Виллу тоже ходил на троицу к озеру, но тайком, словно опасаясь или избегая чего-то.
Однажды он увидел на противоположном берегу озера Моузи, лакавшую воду, и заметил двигавшуюся среди сосен светлую фигурку, но была ли то барышня, Виллу не уверен. Только едва ли еще кто-нибудь приходил с собакой к озеру, ведь ни за кем другим собака не поплелась бы сюда.
На троицу Виллу не аукал у озера, он бродил здесь молча, точно старик, вспоминающий былое. Побродив, присел на минутку, затем поднялся и зашагал через пустошь обратно на Кивимяэ, где снова принялся копать и сверлить.
— Ты надорвешься этак-то, — сказала ему однажды мать. — Надорвешься там, на Кивимяэ. Брось ты эти камни, все ведь все равно не взорвешь.
— Взорву, мама, вот увидишь, взорву, — ответил Виллу.
— Отцу уж больно не по душе, что ты свое драгоценное время на эти камни изводишь, сердится он, вишь, какой ходит хмурый да надутый, — продолжала мать. — Если так дальше пойдет, между вами опять ссоры начнутся, как и прежде.
— Не начнутся, — успокоил ее Виллу, — спорить с ним я не стану, но с камнями все-таки разделаюсь, небось тогда он со мной помирится. Надо будет, помощника найму, а землю расчищу.
— Прав отец, ты все такой же, каким был: упрямый, своенравный. Только до добра это не доведет, упрямство никогда до добра не доводит.
Этот разговор между матерью и сыном происходил на второй день троицы. Мать посоветовала Виллу провести праздник как полагается — погулять по лесу, развлечься, хоть ненадолго забыть о камнях.
— Я же вчера гулял, — заметил Виллу.
— Ну и что же, погуляй и сегодня. Вчера ты один бродил, а сегодня у озера народ соберется: там, где раньше качели стояли, нынче большой праздник готовится, сойдутся парни и девушки со всей округи — от Пыргупыхья до Пыльдотса. Мядасооская старуха говорила, будто даже барышня обещала прийти поглядеть на деревенскую молодежь. Все считают, что барышня в конце концов навсегда вернется в Кырбоя.
Но Виллу не пошел сегодня к озеру, не пошел он туда и завтра, — ведь и в последний день праздника там могло быть много народу, а ему ни с кем не хотелось встречаться. Он думал свои думы, и были эти думы какими-то нездешними, а словно завезенными из другого мира.
— Ты вчера так и не пошел на праздник, — сказала мать в последний день троицы вечером. — Там, говорят, народу собралось тьма, в игры играли, танцевали.
Виллу молчал. Виллу боялся говорить. Виллу боялся хоть слово проронить о том, что его интересовало. Но мать не молчала, мать не могла молчать, она непременно должна была говорить. Она тоже боялась, однако молчать не могла. Ей, как это ни странно, не терпелось поговорить именно о том, чего она боялась.
— Анна тоже там была, — продолжала мать. — Играла и плясала с деревенскими парнями и девушками. Учитель из Пыльдотса все время около нее вертелся, пробовал с ней заговаривать, только Анна на него и внимания не обращала. Одета была просто, не отличишь от других девушек.
Виллу молчал, точно и не слышал слов матери.
— О тебе будто бы спрашивала: что, дескать, ты поделываешь, почему не пришел на праздник, — продолжала мать.
— Кто ж тебе это сказал? — поинтересовался Виллу.
— Да кто, как не старуха из Мядасоо, ее Кати тоже была на празднике и все слышала, — ответила мать.
— Болтовня это! — отрезал Виллу; он почему-то вдруг разволновался, и волнение, которого он не сумел подавить, прорвалось в раздраженном тоне.
— И вовсе не болтовня, — возразила мать, — я знаю барышню и уверена, что она о тебе говорила, спрашивала про тебя. Да и чего ради людям такое выдумывать?
— Ну и что ей ответили? — спросил Виллу.
— Ответили, что ты камни взрываешь, только грохот стоит, — сказала мать.
— А больше ничего?
— Кто их знает, да только думается, они кое-что еще ей рассказали, — заметила мать.
— Первым делом про тюрьму, конечно, — мрачно проговорил Виллу.
— Уж, верно, и про это, — согласилась мать.
На том их разговор и кончился. Но Виллу вдруг почувствовал, что должен куда-то идти, должен аукать, кричать на всю вересковую пустошь, как если бы искал или ждал там кого-то. Он должен обойти озеро, приглядеться к следам на дороге и на прибрежном песке, — Виллу и сам не знает, что он еще должен сейчас сделать. Но что бы он сегодня ни делал, он будет один, так как в последний день троицы на озере уже никого нет. Барышня уехала с вечерним поездом в город, а старая Моузи, устав от праздничных прогулок, спит крепким сном в своей конуре на соломе и не слышит, как Виллу аукает на озере, словно зовет или ждет кого-то.
4
В канун яанова дня кырбояский Рейн сидел вечером на пороге своего дома и поджидал дочь, свое единственное дитя; она должна была приехать сегодня из города, на этот раз уже навсегда.
Анна приезжала в Кырбоя на вознесение, потом на троицу, и отец предложил ей вернуться в деревню, — поработала на других, хватит, пора пожить и для себя. Ведь не собирается же она до конца дней своих оставаться подневольным человеком, ютиться в чужом углу. Он, Рейн, уже стар, ему нужна помощница, а главное — хозяйка, ведь с тех пор, как умерла мать Анны, в Кырбоя некому присматривать за хозяйством.
— А Мадли? — спросила тогда Анна; Мадли, старшая сестра отца, уже несколько лет исполняла в Кырбоя обязанности хозяйки.
— Мадли ведь почти не видит, да и на ухо туга, какая она хозяйка, — ответил дочери Рейн и добавил: — В Кырбоя молодая хозяйка нужна, чтобы все видела и чтобы всюду поспевала.
Анна помолчала немного, а потом попросила отца дать ей время подумать; отец согласился, однако Анна не возобновила разговора об этом ни в тот день, ни позже, так и уехала из Кырбоя, не проронив ни слова. Такое отношение дочери обидело старика. Конечно, он мог бы и сам снова заговорить с ней, но он нарочно молчал — ведь он со своей стороны сделал шаг, теперь черед дочери делать ответный. Убедившись, что ожидания его напрасны, старик подумал: какое все-таки несчастье и для него и для Кырбоя, что его единственным наследником является дочь, — сын ни за что не ответил бы молчанием на такое предложение. Рейн ждал, не пришлет ли Анна ответ в письме, но и письма не дождался. Огорченный, он рассказал обо всем Мадли.
— Перепиши усадьбу на имя дочери, небось тогда ответит… тогда приедет, — посоветовала Мадли, блеснув своими незрячими, удивительно большими и бесцветными глазами.
— Ты так думаешь? — с сомнением спросил Рейн; ему такая мысль и в голову не приходила.
— Еще бы, — отозвалась Мадли.
— А иначе не согласится?
— Вряд ли.
Рейн помолчал.
«Вот как, — подумал он. — Значит, уже сейчас хочет прибрать усадьбу к рукам, а меня в бобыля превратить, чтобы я уже ничем не мог распоряжаться в Кырбоя».
— Иначе для чего ж ей сюда приезжать, — продолжала Мадли. — Не была она батрачкой и не будет, найдет себе кусок хлеба полегче, ведь она языки знает.
— Батрачкой! — повторил Рейн. — Хозяйкой, а не батрачкой.
— Видимо, Анна считает, что если она согласится переехать в Кырбоя, то скоро превратится в самую настоящую батрачку. Поверь мне, брат, Кырбоя любую девушку превратит в батрачку или в пастушку. Ведь и мать ее оттого померла, Анна помнит это, вот и боится.
Мадли подождала, не ответит ли чего брат, но так как тот молчал, спросила:
— А что, если Анна надумает замуж выйти?:
— Пусть выходит, — не колеблясь ответил Рейн.
— А кто на ней женится, ежели у нее усадьбы не будет. Даже в городе никто к ней до сих пор не посватался, что уж про деревню говорить. В деревне всем усадьбу подавай; с усадьбой, может, кто-нибудь и возьмет в жены, а так — нет, ведь она уже не молоденькая.
— После моей смерти все ведь и так Анне достанется, других наследников у меня нет, — заметил Рейн.
— А может, зятю, будущему хозяину Кырбоя, хочется знать, когда ты умрешь и долго ли ему ждать. В твои годы иной еще и вторично женится. Или ты и впрямь готов отдать Кырбоя любому зятю?
— Надо полагать, моя дочь достойна человека, который годится быть хозяином Кырбоя.
— Конечно, достойна, — согласилась Мадли, — особенно, если у нее будет такое приданое, как Кырбоя; только бог знает, кого она выберет, если доведется выбирать. Вдруг выберет кого-нибудь вроде каткуского Виллу; разве тебе хочется, чтобы такой человек стал твоим зятем, хозяином Кырбоя?
— В хозяева Кырбоя он, может быть, и годится, ко мне в зятья — нет, — ответил Рейн.
— Знаешь что, голубчик, когда в дом входит зять, прежнему хозяину помирать пора.
— Что ты чепуху городишь, — рассердился Рейн; казалось, смысл слов сестры только теперь дошел до него. — Зачем же моя дочь должна непременно выбрать какого-нибудь каткуского Виллу? Неужто, кроме пьяниц, браконьеров и арестантов, нет никого, кто захотел бы стать хозяином Кырбоя? Или тебе что-нибудь известно?
— Ничего мне не известно, — ответила Мадли, — просто так сказала. Кто их разберет, нынешних-то, а ведь Анна нынешний человек. Она ни в тебя, ни в меня, вообще не в нас, Кивиристов, она нам с тобой чужая. Кость наша, а кровь чужая, совсем чужая. Она не разговорчива, а мы любим поговорить, она живет молчком, как и ее покойная мать. Никто толком не знает, о чем она думает, что ее мучит, умрет — никто и знать не будет, отчего померла. Ты знаешь, отчего твоя жена умерла? Не знаешь. И я не знаю, никто не знает. То же самое и с Анной — ее нужно разгадать, понять, иначе нечего и огород городить. Если хочешь, чтобы она приехала, напиши ей или сам поезжай в город. Потолкуй с ней, передай ей Кырбоя, тогда приедет, непременно приедет.
Поговорив с сестрой, старый Рейн еще долго бродил один по полям и по саду, по лесным дорогам и покосам и все думал о том, что делать, как быть. Ведь ему еще и шестидесяти нет, неужто он и впрямь должен сложить руки и глядеть, как в его усадьбе другие распоряжаются.
Он, правда, не очень-то любил обременять себя работой, однако, став хозяином Кырбоя, вынужден был кое-что делать, кое о чем думать. Не то, чтобы он сам этого хотел, — его к этому принуждали: принуждали обстоятельства, принуждало само Кырбоя, принуждали батраки и батрачки — они являлись к нему с требованиями, с просьбами, и он, как хозяин, должен был знать, что им ответить, что им дать.
О, Кырбоя умеет заставить человека работать, оно точно кубьяс, который ходит и следит за всеми, держа наготове крепкую палку. Кырбоя никого не щадит, даже самого хозяина, и не будет щадить, наверняка не будет. Оно всех доконает, всех вгонит в гроб, как вогнало в гроб брата Оскара, а потом и его, Рейна, жену, на которой держалась вся усадьба.
Рейн ходил и думал, сидел и думал: что будет, если он действительно передаст усадьбу Анне, а сам уйдет на покой. Кабы он знал, кто станет его зятем, хозяином Кырбоя, ему, быть может, легче было бы что-нибудь придумать, тогда он не стал бы и минуты колебаться, а взял бы бумагу да поехал бы в город к дочери: так, мол, и так, ежели ты согласна — хоть сейчас пойдем к нотариусу, мне надоело быть хозяином Кырбоя, я хочу передать усадьбу целиком в твои руки.
Но в том-то и дело, что еще неизвестно, кто будет зятем. Неизвестно, кто будет хозяином Кырбоя. А дочери обычно держат сторону своих мужей. Даже сыновья нередко пляшут под дудку жены, но большей частью только в домашних делах: ведь жену не интересует, где ты проложил межу или вырыл канаву, где ты вырубил рощу или спилил дерево. А между тем эта так называемая внешняя политика, по мнению Рейна, — самое главное, для Кырбоя она самое главное; потому-то он и жалеет, что жена родила ему дочь, а сыновей у них не было.
Хозяин Кырбоя несколько дней ходил задумчивый, казалось, он только теперь понял, как бесконечно правы люди, утверждающие: с дочерьми раньше времени поседеешь. Правда, Рейн поседел не из-за дочери, — когда ей было огорчать его, если она с малых лет жила в городе: сперва училась, а потом служила у каких-то важных господ. Однако седин у отца из-за нее все же прибавилось.
Наверное, все сложилось бы иначе, если бы Рейн до конца жизни оставался учителем. Но его брат Оскар вздумал купить Кырбоя и предложил Рейну быть здесь за хозяина; сам Оскар решил еще на несколько лет остаться в России, чтобы, управляя имением какого-то князя, заработать те тысячи, которые должно было поглотить Кырбоя с его песчаными полями, болотами и трясинами. Конечно, оставаясь учителем, Рейн никогда не смог бы дать дочери такого образования, какое он дал ей, оказавшись хозяином Кырбоя, единственным наследником своего брата.
Но сколько Рейн ни думал, от одной мысли он никак не мог отделаться: в Кырбоя нужны новые люди, он, Рейн, вдовый, одинокий человек, — плохой хозяин, у него поля зарастают сорняками, луга — кустарником. Он, пожалуй, и прежде-то не был подходящим хозяином для Кырбоя, — так думает сейчас Рейн, уносясь мыслями не только в будущее, но и в далекое прошлое.
Слишком широко он замахивался, слишком смелые строил планы, и при этом сплошь и рядом не делал самого необходимого. В мечтах Кырбоя представлялось ему какой-то чудесной, сказочной страной безграничных возможностей, и, мечтая, он забывал о камнях и болотах, которые и по сей день ждут, чтобы кто-то их взорвал и осушил. Рейну всегда было ближе и роднее не реальное Кырбоя, а то, другое, воображаемое, которое он знал по стихам, сложенным поэтами-патриотами. Он даже сам когда-то писал такие стихи и отсылал их в редакции газет, в последний раз — из Кырбоя, из этой сказочной страны безграничных возможностей, где все так прекрасно и дорого сердцу.