Без сомнения, Калишту Элой не собирался цитировать эти строки первой встречной бледной и худой даме после крайне невежливого ответа, полученного им от привратницы у Св. Иоанны, и еще менее после того, как достойные авторы, которых он так любил, повергли его в недоверие.
Однако можно предположить, что он упрямо стремился утопить свой здравый смысл в лиссабонских фонтанах. Депутат прочел также, что Конский фонтан на Новой улице обладает волшебными свойствами в исцелении глазных заболеваний. Он стал искать Новую улицу, уничтоженную землетрясением 1755 года;{51} затем стал искать источник, который, по его мнению, должен был находиться на улице Галантерейщиков или улице Платяных торговцев, которые были позже проложены на том же месте. Никто не мог сообщить ему о «конском фонтане», и некоторые приказчики решили, что провинциальный житель может пить только из того фонтана, который обладает этим отличительным знаком.
Наш эрудит ответил насмешникам:
— Что ж, знайте, — вы лишились чудотворного источника! Мои книги клянутся, что необычайно целительные воды этого исчезнувшего фонтана обладали потаенной силой укреплять плоть мулов, пивших из него, а Маринью де Азеведу прибавляет дословно следующее: «И если он оказывает столь признанное воздействие на животных, то, вероятно, так же будет влиять и на плоть людей, пьющих из него воду».
Какой-то юнец, услышавший причитания Калишту, шепнул своему соседу:
— Похоже, в этом типе засел мул, да еще и тощий!
Так в Португалии мудрецов вознаграждают насмешками… Будь Калишту глупцом, правительство несомненно давало бы ему субсидию, пока бы он не нашел Конский фонтан.
Глава VПАРЛАМЕНТСКИЙ ДЕБЮТ КАЛИШТУ
Перед тем как появиться в зале заседаний, Калишту Элой де Барбуда прочел «Внутренний регламент Палаты депутатов» вместе с одним из своих земляков, аббатом Эштевайнша, возраст и взгляды которого сделали его сторонником абсолютной монархии.
Владелец Агры сразу же увяз в тексте присяги и сказал, что не будет приносить ее, не опустив слова, обязывающие его сохранять ненарушимую верность Конституционной хартии.{52} Аббат попытался смягчить суровость принципов Калишту, отпуская ему грех клятвопреступления, который не был тяжек, ибо присяга сама по себе уже была смехотворна и не имела никакого веса на весах божественного правосудия.
Просвещенный церковнослужитель доказывал, что представители народа, произнося клятву верности римской католической апостольской религии, на самом деле могли быть кем угодно, даже атеистами. Присягая на верность королю, они осыпали его оскорблениями в газетах. Присягая на верность нации, они притесняли ее налогами, а некоторые даже мечтали о присоединении к Испании. «Лицемеры и воры! — восклицал аббат. — Если им позволить клясться и лгать вволю, в скором времени португальское королевство будет иметь не больше оснований сохраняться на карте мира, чем вымышленный Сервантесом остров Баратария{53} или блаженные острова поэта Алкея!»{54}
При упоминании блаженных островов поэта Алкея Калишту де Барбуда сразу же разразился неуместным потоком цитат, доведя до крайней точки терпение аббата. Было опасно давать Калишту возможность спускать со сворки все свои познания, почерпнутые у старинных мудрецов, ибо потом никак не удавалось заглушить его выпускные клапаны.
У себя на родине этот просвещенный муж никогда не имел достойной аудитории, ему приходилось слушать самого себя. Он восхищался собой и аплодировал себе с простительным, если не обоснованным, тщеславием. Но кое-кого ему не хватало, и этим кое-кем и оказался аббат Эштевайнша.
Сей священник, хотя и состоял членом высшего духовного суда в Браге, был не столь образован, как антикварий из Касарельюша, но несколько больше последнего был осведомлен в исторической критике. Из деликатности он притворился, что охотно проглотил ту чушь, которую хозяин Агры подал ему в исполнении алкобасского монаха Бернарду де Бриту, Фернана Мендеша, Мигела Лейтана де Андраде{55} и сотен других сочинителей, которые бессовестно врали «и тем себе бессмертие сыскали».{56}
Когда Калишту Элой убедился в том, что парламентская присяга не имеет серьезного значения, он согласился занять свое кресло среди прочих представителей нации. Однако после ее произнесения он не сел, но, простирая перед собой руку, изрек:
— Сеньор председатель!
Аббат Эштевайнша тихонько присвистнул, словно желая напомнить коллеге, что в данном случае регламент давал ему право на весьма лаконичную речь. Но председатель, как будто ожидая услышать некую необычайную мысль, решил нарушить тридцатую статью соответствующей главы регламента и выслушать нового депутата. Калишту продолжил:
— Сеньор председатель! На заре человеческого существования искренность освобождала от необходимости давать клятву. Сегодня же необходимо присягать по любому поводу, ибо искренность исчезла с лица земли velut umbra.{57} Если мне не изменяет память, о самых древних примерах клятвы повествует Священное Писание. Авраам приносил клятву царю Содома и царю Авимелеху, Елеазар — Аврааму, а Иаков — Лавану…{58}
Смех, подобно заразной болезни, постепенно захватывал зал заседаний и галереи для приглашенных. Председатель прервал Калишту:
— Сеньор депутат! Вы нарушаете предписание регламента. С вашего разрешения, попрошу вас занять то кресло, которое вы сочтете для себя удобным.
— Я закончу в двух словах, — прервал его Калишту, — в соответствии с регламентом и опираясь на утверждение законоведа Струвиуса, который в своем труде «Jurisprudentiæ civilis syntagma»{59} говорит, что не следует принуждать к присяге, когда есть опасность, что она будет нарушена. Предосторожность, рожденная высокой нравственностью, сеньор председатель! Предосторожность, нарушение которой часто становится причиной позорящего человека отступничества или кощунства, которое губит душу и навеки клеймит чело грешника бесчестием. Я сказал.
Усевшись рядом со своим другом, аббатом Эштевайнша, Калишту принялся нюхать табак и хроматически засопел.
Большинство законодателей колебались, рассмеяться им или прийти в негодование от того высокомерия, с которым этот горец несколькими фразами словно наотмашь отвесил пощечину всему собранию. Но вот раздались три одобрительных выкрика, приветствовавших первую речь Калишту. Это были депутаты-легитимисты, которые поздравляли друг друга с тем, что их ряды пополнились человеком настолько отважным, что в случае необходимости он обратится к властям предержащим так же, как некогда Жуан Мендеш Сисьозу{60} обращался к дону Мануэлу.
— Вы говорили как настоящий португалец, ваша милость. Но несвоевременно, — шепнул ему аббат Эштевайнша.
— Правда всегда своевременна, сеньор аббат, — вступил в спор Калишту. — Горе нам, если мы будем дожидаться, чтобы она пала под ударом серпа!.. Уж позвольте мне вести себя так, как того ожидают мои избиратели. Катон и Цицерон, Гортензий и Демосфен{61} не думали о регламенте. Советник, который сказал дону Афонсу IV:{62} «Если Вы отказываете нам, мы поищем другого короля», не просил разрешения ни у какого председателя и не сверялся с регламентом, пришло время говорить или нет. Я тщательно и внимательно прочитал регламент, дорогой друг. И мне показалось, что все в нем имеет целью в самой церемонной форме принудить к молчанию тех, чьи слова вызывают неудовольствие председательствующего, обычно находящегося в сговоре с правительством.
— Как изрек мудрец: «Prudentia in omnibus»,{63} — возразил аббат.
Калишту не замедлил с ответом:
— «Estote prudentes sicut serpentes et simplices sicut columbæ», как изрек Иисус, мудрейший из всех мудрецов.{64}
Глава VIДОБРОДЕТЕЛЬНАЯ ЧУШЬ
Дебют Калишту де Барбуды в парламенте произвел необычайный шум в салонах легитимистской аристократии, которая распахнула свои двери перед многообещающим португальским Беррье.{65} Некоторое время хозяину Агры удавалось ускользать от этих приглашений. Этому способствовали и естественная робость провинциала, и глубокая привязанность к сочинениям классиков, которые услаждали его в свободные часы дня, а также в зимние вечера.
Однажды он через силу согласился отправиться в оперный театр в компании аббата Эштевайнша, большого ценителя музыки, — он всегда чрезвычайно наслаждался звуками гитары, которая радовала его в юности и утешала в старости, заставляя аббата тосковать по тем временам, когда в звуки струн любимого инструмента он вкладывал переживания своего сердца.
Калишту был захвачен сюжетом оперы и с трепетом следил за представлением. В тот вечер давали «Лукрецию Борджиа».{66} Он вышел из партера похолодевшим от ужаса и перед лицом Господа Бога и аббата поклялся никогда больше не жертвовать восемью тостанами,{67} чтобы лицезреть омерзительные язвы человечества. Из самых глубин его существа вырвалось прочувствованное восклицание:
— Amici, noctem perdidi!{68} Уж лучше бы я остался читать моего Еврипида или трагика Сенеку! Медея не поет, когда убивает сыновей,{69} как это делает очерствевшая в злодействах Лукреция! Положенный на музыку разврат ярко показывает, в какое время мы живем! Преступление превращается в шутку, стоны человечества заглушены грохотом труб и барабанов! Друг мой, это истинное блудодейство! Очень своевременно столкнуться с театральными трюками, если с лона природы неожиданно попадаешь в пламя большого города!
Тем временем аббат еще больше распалил гнев фидалгу, сказав, что театр Сан-Карлуш получает от государства ежегодную субсидию в двадцать конту.{70} Калишту отступил от него на шаг и воскликнул:
— Obstupui!{71} Вы шутите, ваше преподобие! Государство!.. Государство, сказали вы?!
— Да, казначейство… — подтвердил аббат.
— Res publica?{72} Деньги народа?
— Именно. Впрочем, кому же могут принадлежать деньги, как не народу?
— Выходит, и я, и мои избиратели платим за эти кантилены в столичном театре?
— Платите двадцать конту.
Калишту Элой ладонью стер выступивший у него на лбу пот гражданского ужаса и присел на ступени церкви Св. Роха, ибо ужас, ярость и душевная боль внезапно вызвали у него спазмы в ногах. Спустя несколько минут он молча поднялся, распростился с аббатом и отправился домой.
Первые проблески зари застали его мечущимся и декламирующим в узенькой гостиной его квартиры. Лицо его было покрыто бледностью Фабрициев.{73}
В одиннадцать часов он появился в зале заседаний. Можно было подумать, что сам Цицерон явился в Сенат, чтобы разоблачить заговор Катилины. Это бросилось в глаза трем единомышленникам Калишту, которые сказали друг другу:
— Сегодня Калишту внесет запрос большой силы!
Хозяин Агры едва успел занять свое кресло, когда встал один из депутатов от Порту и сказал:
— Сеньор председатель! Против собственного желания и, возможно, против желания Палаты, я вновь вынужден привести соображения, безрезультатно приводившиеся уже три раза, относительно необходимости и правомочности той субсидии, которую город Порту требует для своего оперного театра. Сеньор председатель…
— Прошу слова! — прогремел Калишту Элой, поднимаясь с непреклонным и повергающим в трепет видом. — Прошу слова!
Депутат от Порту на этот раз представил четвертую, ухудшенную, редакцию своих соображений относительно необходимости и правомочности требований театра Сан-Жуан и занял свое место.
— Слово имеет сеньор Калишту Элой де Силуш-и-Беневидеш де Барбуда, — возгласил председатель.
Хозяин Агры зарядил нос нюхательным табаком, трубно высморкался и начал свою речь:
— Сеньор председатель! В Греции и Риме ежегодные празднества сопровождались торжественными зрелищами. Граждане хвалились тем, что соревнуются, кто больше потратит на блестящие театральные представления. В Греции архонт-эпоним, в обязанности которого входило несение издержек по представлениям, определял расходы на каждое из них в два таланта — приблизительно 3250 милрейсов на наши деньги. И если эти расходы предварительно оплачивались из государственных средств, то соперничество частных лиц приводило к необычайно низкой стоимости «теорикона», то есть входного билета, стоившего на наши деньги один винтен. А со времени Перикла,{74} сеньор председатель, государство стало за свой счет оплачивать входные билеты для бедняков. Среди римлян такие могущественные мужи, как Лепид и Помпей,{75} а впоследствии и императоры, из своих богатств поддерживали театры. В пышных империях, сеньор председатель, в империях, которые вбирали в себя целую вселенную, в империях, где воздвигались театры на тридцать тысяч зрителей, простонародью не нужно было лишать себя необходимого ради того, чтобы Афины или Рим могли сиять внешним блеском. Горцы Лациума не были принуждаемы к тому, чтобы платить за удовольствия римских патрициев. Сеньор председатель, когда сии последние хотели развлечь себя спектаклем, они сами несли все расходы и увеселяли бедный люд, вместо того чтобы заставлять его вносить в казну средства на содержание актеров.
(Шепот в зале, прерываемый несколькими возгласами одобрения.)
— Сеньор председатель! — продолжал оратор, нюхая табак с такой жадностью, словно он боялся, что иначе потухнет вдохновляющее его сияние. — Сеньор председатель! Я имел несчастье родиться в стране, где школьному учителю платят сто девяносто реалов в день, а певицы, как мне сообщили, получают за вечер тридцать, а то и сорок золотых. Я родом из страны, где у народа требуют деньги, которыми оплачивается демонстрация злодеяний Лукреции Борджиа. Я из нищей страны, где вены обессиленной нации ежегодно подвергаются кровопусканиям в виде нескольких десятков конту, которые идут на поддержку комедиантов, фарсеров, канатоходцев и бесстыдных танцовщиц. Вы улыбаетесь, сеньор председатель, я вижу, что вся Палата улыбается, но я, подобно мантуанскому песнопевцу, осмеливаюсь сказать вашему превосходительству и моим коллегам: «Sunt lacrimæ rerum».{76} Уместно и нужно нам вспомнить о свободных сынах народа Израилева, которые улыбались в Иерусалиме, а потом в рабстве рыдали на берегах чужой реки. Кто знает, не придется ли нам впоследствии повторить вслед за Поэтом:{77}
Я вспоминал на берегу Евфрата
О славе той, что пронеслась, как сон,
И ты, благословенный мой Сион,
Был осенен крылом ее когда-то…
«Не пой о том, к чему уж нет возврата…»
Прошу уважаемых депутатов обратить внимание на три строки, которые дополняют четверостишие и пророчество:
«Не пой о том, к чему уж нет возврата, —
Мне говорили, — чем ты омрачен?
Звучит рассказ твой, словно тяжкий стон.
Не скорбью лишь одной душа богата!»
Sic, сеньор председатель:
«Звучит рассказ твой, словно тяжкий стон.
Не скорбью лишь одной душа богата!»
В слове «стон», сеньор председатель, и заключен смысл моей речи. (Общее веселье. На галереях перешептываются. Председатель звонит в колокольчик.)
О р а т о р: Сеньор председатель! Уж не хотят ли меня убедить, что я окружен безумцами? Что это такое? Что за пляска вокруг умирающей Португалии? Как могут смеяться народные представители, когда один из них восклицает: «Правители, не вырывайте у Португалии того, чего она не может вам дать! Не стремитесь превратить народные стоны в театральные рулады? Не отправляйтесь к землепашцу, согбенному трудом, за его ничтожными медяками, чтобы услаждать столицу, в то время как он вынужден отказываться от жареной сардинки, так как у него нет ни единого лишнего гроша!»
А какую нравственность призваны питать эти двадцать или тридцать конту субсидий, какие светильники возжигают они на алтарях цивилизации? Я прошу Палату внимательно ознакомиться с богословским сочинением отца Инасио де Камарго, профессора Королевского коллегиума в Саламанке, относительно театров. Столь же горячо я прошу и Ваше превосходительство, и обе Палаты прочесть восхитительные страницы нашего ораторианца Мануэла Бернардеша{78} о театральных представлениях. Что есть комедии? Пусть вместо меня ответит этот выдающийся моралист и писатель, чей слог чище всех прочих: «Сюжеты комедий по большей части нечестивы, наполнены похотью, мирскими заигрываниями, любовными письмами, хороводами, прогулками, музыкой, подарками, визитами, гнусными притязаниями, безрассудными любезностями, сумасбродными обещаниями, химерами, невероятными затеями, обычно подстроенными слугой или сводней с помощью ключа, сада, фальшивой двери, беззаботности отца, брата или супруга дамы, и все это обычно заканчивается бесчестной связью, кровосмешением или прелюбодеянием; в комедии множество отвратительных посулов, льстивых похвал красоте, страстных любовных речений, обещаний постоянства; там соперничают страсти, страхи, ревность, подозрения, испуг, отчаяние, а в целом — истинно языческое идолопоклонство, во всем согласованное с нечестивыми законами Венеры и Купидона и с непристойными свидетельствами из книги Овидия «Ars amandi».{79}