Александр Валентинович АмфитеатровСобрание сочинений в десяти томахТом 3. Бабы и дамы. Мифы жизни
Бабы и дамы*
Междусословные пары
От автора ко 2-му изданию*
Рассказы, объединенные под общим заглавием «Междусословные пары», написаны мною в разные годы на общую тему о «любви – разрушительнице каст», по сюжетам, собранным дружескою анкетою. Еще лет двадцать тому назад я заинтересовался сказанною темою под впечатлением одного частного случая, изложенного в рассказе «Домашние новости». Тогда я обратился к нескольким друзьям своим, рассеянным в беспредельности русской провинции, с просьбою, – если им известен или станет известен однородный факт демократической любви – брачной или внебрачной – не отказать мне сообщить о нем сколько возможно подробно. В результате я в несколько лет сделался обладателем 48 сюжетов для романа, основанного на «человеческих документах». Из них в течение литературной деятельности своей я использовал не более трети. Сюжет «Мечты», – посвященный мною Льву Николаевичу Толстому, потому что он был заинтересован рассказом, узнав в героине девушку, ему знакомую, – сообщен мне известным народовольцем, – болгарином Гавриилом Беламезовым. Справедливость требует отметить, что, по словам Льва Николаевича Толстого, Беламезов слишком идеализировал «Мечту» и в действительности ею двигали мотивы, хотя и не дурные, но гораздо менее «не от мира сего», чем изображено в моем рассказе. «Побег Лизы Басовой» записан мною в Париже, со слов лица, непосредственно участвовавшего в этом приключении. Думаю, что по истечении почти четверти века не будет нескромностью указать, что рассказ «Нелли Раинцева», у меня имеющий местом действия Петербург и написанный с петербургскою бытовою обстановкою, построен на фактической основе многошумного, гораздо грубейшего, чем рискнули изобразить мои смягченные краски, скандала не в петербургском, но в московском большом свете второй половины восьмидесятых годов. Этому рассказу, впервые появившемуся в покойной «Неделе» Гайдебурова, почему-то очень повезло за границею. С легкой руки «Berliner Tageblatt» «Нелли Раинцева» была переведена на многие европейские языки. Habent sua fata libelli…
Александр Амфитеатров
Cavi di Lavagna 1910
Домашние новости*
Гражданин Северо-Американских Соединенных Штатов Александр Николаевич Чилюк лежал на диване и сам себе не верил: неужели он опять в России, в захолустной деревушке своего отца, в том самом доме, откуда двенадцать лет тому назад ушел он в свое всесветное бродяжничество?
Да… и даже ничего не изменилось с тех пор в этой тихой обители. Те же темные, поблекнувшие обои, те же кожаные диваны, те же портреты генералов и архиереев по стенам… все старое: точно и не уезжал… Недостает только, чтобы по дому раздавались быстрые тяжелые шаги и резкий бранчивый голос матери Чилюка, умершей в его отсутствие… Чилюк поморщился: ему припомнилось, как здесь, в этой комнате, где теперь наслаждается он послеобеденным отдыхом, разыгралась двенадцать лет тому назад горькая, тяжелая сцена.
Мать его ненавидела, а уж если мать ненавидит свое дитя, то ненависть бывает ужасна и беспощадна. У Чилюка мороз по коже пробежал при воспоминании о детстве – голодном, холодном, полном слез и бесчеловечных наказаний. Другой бы ребенок не вынес, но он унаследовал, точно назло матери, ее богатырское сложение и вырос молодцом. И головой его Бог не обидел. Шесть классов гимназии про шел он в первом разряде, а тут и попутал грех. Чилюк переслал во время extemporale записку слабому товарищу. Вспыльчивый педагог обмолвился… назвал Чилюка мерзавцем, а Чилюк ответил пощечиной… Выгнали с волчьим паспортом, и хорошо еще, что только тем кончилось дело. Мог угодить в тюрьму… в солдаты…
– Поздравляю, Александр Николаевич, с повышением. Теперь вам уже и до арестантских рот недалеко.
И Чилюку стало немножко жутко, когда он воскресил в памяти мать – тучную пожилую женщину с желтым лицом, искаженным от гнева на ненавистного сына. Щеки у нее тряслись, и глаза остановились, как у одержимой столбняком, когда она говорила эти злые, нематеринские слова. Но тогда Чилюк не сробел, сам по-волчьи сверкнул на мать своими, похожими на ее, глазами и так же злобно и презрительно ответил ей:
– Сами не попадите туда раньше меня!
Отец при этой фразе испуганно зажал уши и выбежал из комнаты.
Александр Николаевич улыбнулся: отец ничуть не изменился за двенадцать лет. Все тот же сырой, рыхлый мужчина с кислым, никогда не выглядевшим молодо, но зато и не стареющим бабьим лицом. По-прежнему женолюбив, слаб и не может жить без опеки. Александру Николаевичу очень не понравилась, по первому взгляду, особа, заменившая в доме его мать, – эта Александра Кузьминишна… или как там ее? Словом, «мой лучший друг», по рекомендации отца. У нее фигура крупичатой уездной поповны, а лицо старой девы – нос башмаком и злые серые таза буравчиком; если она рассердится, они, вероятно, станут зелеными. Такие таза бывают только у скверных людей. Отец, по-видимому, у нее в полном подчинении: что ни вздумает сказать, сперва взглянет на Александру Кузьминишну, точно спросит позволения. Влюблен, как кот, и под башмаком, – ясное дело. Каково-то уживается с избранницей его сердца сестра Катя?
Александр Николаевич, по крайней мере, в десятый раз с утра пожалел, что не застал Катю дома.
– Угораздило же ее так некстати уехать к какой-то подруге, да еще в Саратовскую губернию, да еще на целый месяц! Этак и не увидишь ее, пожалуй… Через месяц я за тридевять земель буду. А хотелось бы повидать…
Когда, против воли порешив с гимназией, Александр Николаевич с отчаяния бросился в заманчивую, полную тревог и переворотов жизнь авантюриста и уехал добровольцем к Черняеву, Катя одна искренно плакала о нем. Мать и проститься не захотела с ним, отец благословил как-то наскоро и смущенно, словно втайне рад был, что отделался от «мерзавца»-сына, с которым решительно не знал, что делать дальше. Кате тогда было двенадцать лет; теперь она – уже двадцатичетырехлетняя девушка и, вероятно, красавица: девочкой она обещала много. Но Александр Николаевич не мог вообразить ее взрослою. Он вспомнил ее белое и румяное личико с большими черными глазами, ясными, чистыми и правдивыми, и у него потеплело на душе. Это личико часто грезилось ему, как последний обломок немногих приятных воспоминаний о родине, и в грозные ночи на алексинацких редутах, и когда он стоял вольным матросом на вахте парохода, уносившего его из Марселя В Соединенные Штаты, и в бараке, где он вместе с десятками товарищей-землекопов на линии Тихоокеанской железной дороги лежал в жестоких припадках малярии. Сколько он видел, испытал, пережил и перечувствовал в эти двенадцать лет! Чем только не был он в Америке! Землекоп, разносчик газет, посыльный, мелкий бакалейщик, матрос, дротист, распорядитель общества похоронных процессий, адвокат, коммивояжер и, наконец, – для того, чтобы увенчать эту лестницу состояний, – сперва приказчик, а потом счастливый компаньон крупной мануфактуры, для которой он с чисто российской сметкой, почти нечаянно, изобрел приспособление, дорого оцененное на рынке… Дверь скрипнула.
– Саша, можно к тебе?
На пороге стоял отец Чилюка – Николай Евсеевич.
– Разумеется, папенька!
Старик вошел, тщательно запер дверь и опустил медный язычок на замочную скважину. Александр Николаевич наблюдал родителя не без изумления.
– Что это, папенька? К чему такие предосторожности? Старый Чилюк сделал многозначительную гримасу и подсел к сыну.
– Видишь ли, друг мой, – пожевав губами, начал он очень тихим голосом, – ты меня извини, пожалуйста, что я потревожил твой сон…
– Да я не спал.
– Тем лучше… Но мне надо говорить с тобой об очень важном деле и… и секретно: главное, чтоб она не слыхала!
– Кто она? Алексаидра Кузьминишна, что ли? А вы, добрейший папа, как я замечаю, имеете к ней немалый решпект.
Николай Евсеевич покраснел.
– Но… как же иначе? Она – не кто-нибудь, а девушка хорошей фамилии, с образованием и притом… гм!.. при том… хоть это – не совсем-то ловкое признание сыну со стороны отца, но ты, как человек бывалый, наблюдательный, не мог сам не заметить, что она мне очень дорога!
– Не мог не заметить: вы правы. Что же дальше?
– Саша! – трагически воскликнул Чилюк после некоторого молчания, – признайся: очень ты меня презираешь?
– Вас? За что? До ваших сердечных дел мне нет дела. Я – отрезанный ломоть, отделен от вас и морями, и горами, и реками. На таком почтенном расстоянии мы можем существовать, ничуть не нуждаясь в мнении друг друга.
– Как человек, как посторонний человек, Саша! – продолжал Николай Евсеевич. – Я знаю, что потерял право видеть в тебе члена семьи… Но как человек!
Сын пожал плечами.
– Что ж? Вам только пятьдесят лет, и вы не святой. Если ваш роман не приносит никому зла, никто не станет судить вас строго. Меня же прошу уволить от ответа. Какой я вам судья? Я только что приехал, ни к чему не пригляделся. Может быть, дама вашего сердца – ангел, а может быть, – дьявол; может быть, ее присутствием создается рай в доме, а может быть, – ад. Как она уживается с Катей? Вот вам – судья настоящий, по праву, компетентный, с основаниями и доказательствами. К Кате и обратитесь. А мне что! Так-то, папа!
Александр Николаевич засмеялся, но старик не развеселился, а, напротив, сидел как в воду опущенный.
– Я должен тебе признаться, – пробормотал он, запинаясь и багровея, – что… это, конечно, очень странно… но Катя не живет у меня больше.
Александр Николаевич внимательно взглянул в смущенное лицо отца. – То есть?
– Она ушла от нас.
– Как ушла? куда?
– Совсем ушла. Не поладила с Александрой Кузьминишной и не захотела оставаться с нею под одной крышей… так, потихоньку, и ушла. Ты знаешь Теплую слободу – тут близко, под городом? Там ее кормилица Федосья живет… кружевница – помнишь? У Федосьи и поселилась…
Александр Николаевич вскочил с дивана.
– Это бред какой-то! – вскричал он. – Неужели вы это серьезно? Да у вас в доме – эпидемия, что ли? То сын сбежал в Сербию, то дочь куда-то к черту на кулички. И потом: я помню Катю смирной, кроткой девочкой. Я думаю, надо было неистово оскорбить ее, чтобы она решилась на такую штуку!
– Александра Кузьминишна действительно была резка с нею…
– А у вас не хватило характера вступиться за дочь? – презрительно заметил Александр Николаевич.
– Ты напрасно так думаешь, Саша! Я, конечно, не смею хвалиться: я далеко не богатырь воли, но все-таки помню свои обязанности и… и не дал бы Кати в обиду. Но Катя была сама в этом случае словно сумасшедшая. Она возненавидела Александру Кузьминишну, едва та вошла в дом. Надо тебе сказать, что пред смертью твоей покойницы-матери Катя была с ней очень хороша, совсем не так, как раньше. Ты помнишь, что у Глаши был ужасный, тяжелый характер… Ревновала ли Катя к памяти Глаши, просто ли чувствовала антипатию к Александре Кузьминишне, но сцены следовали за сценами. Я был мучеником между двумя этими женщинами, клянусь тебе…
– Охотно верю. Дальше.
– Ну, в одно прекрасное утро они поссорились сильнее обыкновенного, – и Катя исчезла, оставив мне самую резкую записку, какую только можно вообразить.
– Гм!
– Ты не веришь? Напрасно! Взгляни!
«Папа, – прочитал Александр Николаевич, – мне тяжело в вашем доме так, что больше терпеть я не в силах. Я буду жить одна у добрых людей. Там, по крайней мере, меня обижать никто не посмеет. Мне ничего не надо, никаких денег, но не требуйте меня домой. Выгнать Александру Кузьминишну вы не решитесь, а жить вместе с этой подлой женщиной я не стану, лучше умру. Не сердитесь на меня за это, а я не сержусь. Ваша Катя».
– Позвольте, папа: в этой записке нет ни одного знака препинания, мерзкий почерк, «вместе» через два «есть» написано, не «посмеит» вместо не «посмеет»… Неужели это Катя писала?
– Друг мой, ты знаешь, как туга она была на науку, а в последние годы она книги в руки не брала.
– Но все-таки… Кстати: вы ее где учили?
– Домашним воспитанием…
Александр Николаевич досадливо махнул рукой.
– То-то она пишет, как прачка!.. Но что она может делать там, у этой Федосьи? Ну, я помню ее – отличная женщина, но не станет же она держать Катю на хлебах даром. Вы говорите, Катя денег не взяла?
– Ни копейки, и все, что я ни посылал, возвращала.
– А звать ее назад вы пробовали?
– Да, но она резко отклонила мои просьбы, а потом и…
– И Александра Кузыминишна запретила. Эх!.. Необразованная, воспитанная белоручкой – на что годится она там?!
– Ах, Саша! – Николай Евсеевич прослезился, – мне передавали, будто она ужасно опустилась, стала совсем comme une paysanne; одевается по-ихнему, так же работает, как они…
– Ну, это еще – куда ни шло! я сам целых шесты лет состоял хуже, чем в пейзанах, пока не выбился в люди…
– Но, Саша! прибавляют, будто она очень дурно ведет себя, что она забыла всякий стыд и женственность…
– Катя?!
– Да, cher… Et l'on dit enfin, что у ней есть… un amant… А? каково это слышать?!.
– Продолжайте, – наморщив лоб, мрачно сказал сын. – Другие говорят, что их не один, а много… Чего же тебе еще? Я все сказал…
– Действительно, вполне достаточно.
– Позволь! Куда же ты? – вскрикнул Николай Евсее-вич, видя, что сын взялся за шляпу.
– В Теплую слободу, разумеется. Надо мне взглянуть на Катю. Что ей сказать от вас?
– Я… я не знаю… так неожиданно… я совсем не затем говорил… – залепетал старый Чилюк.
– Не могу же я оставить свою родную сестру черт знает в каком положении!
– Да, черт знает в каком… Как это странно, однако вообрази, я считал тебя демократом!
– К чему вы это? – изумился Александр Николаевич на недоумелую улыбку отца.
– Нет, так…
– Хотите вы, чтобы я вернул ее к вам? Старик замялся.
– Друг мой! знаешь ли… по-моему, это неудобно… Конечно, я – как отец… но она так компрометировала мое имя, и потом… потом, если правда, что говорят об ее поведении, то, как хочешь, держать ее в доме совсем неприлично… смеяться будут.
– А теперь над вами не смеются разве? Я думаю, хохочут по всей губернии?
– Увы! увы! Ты совершенно прав, мой друг. и вот поэтому-то я имею к тебе большую просьбу. очень большую… Уговори ты Катю уехать!
– Куда?
– Да чем дальше, тем лучше; чтобы забыли про нее в здешних местах. Согласись, что я в ужасном положении; вечно под боком живой упрек, и всякий этот упрек видит. и наконец, чем я виноват, если она убежала?!
– Я вот что сделаю, – задумчиво выговорил Александр Николаевич, – я предложу ей уехать со мною.
– В Америку?! – обрадовался Николай Евсеевич.
– Зачем в Америку?! Я могу ее устроить в Петербурге, у моих друзей… Денег я предложу ей от себя, потому что от вас, как я замечаю, она, пожалуй, и не возьмет.
– Не возьмет и ни за что не возьмет! она гордая… Ах, Саша! если бы ты это устроил, я бы тебе, хоть ты и сын мне, в ножки поклонился! – прочувствованным тоном говорил Николай Евсеевич, пожимая руки сына, – ты и ее, несчастную, спасешь…
– И вам руки развяжу?
– Да, освободишь мою совесть… Саша, скажи: очень ты меня сейчас презираешь?
Александр Николаевич отвернулся. Ему было жаль отца…
– Эх, папа! – выразительно вырвалось у него. Он махнул рукой, взял шляпу и вышел.
«Все-таки спасибо матери, – думал Александр Николаевич, идя узким проселком между двух волнующихся морей желтой ржи, – спасибо, что она родила меня похожим на нее, а не на отца. Распущенность, бесхарактерность, барство… это черт знает что такое! особенно если долго их не видишь и поотвыкнешь… Право, если подумать, что при другой, более нежной маменьке и из меня, пожалуй, развилось бы что-нибудь этакое расплывчатое, – можно извинить покойнице все ее порки, затрещины и колотушки».
Александр Николаевич шел пешком, потому что не хотел брать в Теплую слободу вместе с повозкою и кучера, чтобы не сделать в его лице всю отцовскую прислугу свидетелями свидания – не совсем-то ловкого, как он ожидал. Короткую дорогу до Теплой слободы он отлично помнил: в детстве ему часто случалось бегать в этот бойкий пригород поглазеть на воскресный базар, на девичьи хороводы и подвыпивших мужиков. Теплая слобода была местом шумным и людным, – на шоссейном тракте, с постоялыми дворами, трактиром, панскими лавками, кузницами. Народ здесь жил богатый, больше мастеровой и торговый, работящий и трезвый… по крайней мере, не слишком пьяный: полслободы было заселено староверами-беспоповцами какой-то мелкой непьющей сек-7 ты. Ковачи, бабы-кружевницы и огороды Теплой слободы далеко славились.