Том 3. Бабы и дамы. Мифы жизни - Амфитеатров Александр Валентинович 2 стр.


Стук кузнечных молотов встретил Александра Николаевича далеко за слободской околицей. В черте селения он стал почти нестерпимым для ушей. Слободская улица открывалась целым рядом ковален, дымных и грязных, где кузнецы двигались черные, как черти в аду.

– Бог в помощь! – сказал Александр Николаевич дюжему мастеру, возившемуся с топором на ветхой покрыше лошадиного станка. – Здравствуйте!

– Здравствуйте и вы! – ответил мастер, не отрываясь от работы.

– А где здесь, почтенный, живет Федосья Ивановна?

– Которая Федосья Ивановна? три их у нас… старостиха – раз, лавочница – два, а третья – тетка Федосья, кружевница…

– Ее-то мне и надо.

– А зачем вам тетку Федосью? – возразил мастер, роняя к ногам Чилюка длинные щепки, летевшие из-под быстрого топора.

Чилюк усмехнулся.

– Милый, ведь тебя не теткой Федосьей зовут? с чего же я тебе буду рассказывать, что мне надо?

Мастер воткнул топор в покрышу и по столбу спустился наземь.

– Нет, я ведь почему спросил, – добродушно извинился он, – еще здравствуйте… почему спросил? Федосья Ивановна-то родная тетка мне выходит… вон оно что. Я у нее заместо сына сызмалу принят…

Александр Николаевич, живя с джон-булями и янки, заразился от них любовью к физической силе, свойственною западным народам гораздо в большей степени, чем нам, русским. Чилюк и сам был крепыш, точно из меди отлитый, но таких богатырей, как стоявший пред ним мастер, он и не видывал. Лицо мастера было запачкано сажей, только большие голубые глаза весело и ясно улыбались на этой темной маске. Рукава рубахи мастер засучил и обнажил такие мускулы, что Чилюку даже весело стало.

– Здоров же ты брат! – сказал он богатырю.

– Что мне делается! – ответил тот, широко и добро улыбаясь, – а тетки-то нету. Вы за кружевом, верно?

Александр Николаевич нашел, что ему подсказано хорошее incognito…

– Да, за кружевом.

– Нету ее. В город ушла плетеное продавать. Нынче в городе базар, – четверток на дворе… Да вы – ничего, пройдите. Коли заказать надо, так и Катерина Николаевна принять может… жилица у нас… – пояснил он, – и, что готового есть, покажет. Я вам мальчонку дам, он проводит…

Двор кружевницы, однако, был затворен. На калитке висел замок. Мальчонка перевалился через плетень и предложил Чилюку последовать его примеру. Чилюк исполнил это гимнастическое упражнение с ловкостью, заслужившей полное одобрение черномазого вожатого.

– Добре сигаешь, барин… – сказал он. – Ты посиди часок на крылечке, а я за Катериной побегу… на огородах она…

Федосьина усадебка была из самых исправных в Теплой слободе, а Теплая слобода – из самых исправных великорусских пригородов. Во дворе чувствовалось то, что крестьяне называют полной чашей. Чилюк видел и понимал это относительное невзыскательное довольство, но, с отвычки от русской деревни, ему все-таки казалось, что кругом и бедно, и грязно…

«Впрочем, я и не в таких мурьях живал, – не без самодовольства подумал он. – Дивны дела Твои, Господи!.. Вот уж не подумал бы я месяц тому назад, что переплываю океан затем, чтобы сидеть теперь между плетней, смотреть на сорный двор с курами и этим бравым петухом… ишь орет… какой красный черт! – в ожидании таинственной сестрицы, не то барышни, не то мужички, которая – еще Бог знает кем окажется и как примет мое появление…»

Загремел замок. Скрипнула калитка. Во двор вошла высокая девушка. У Чилюка задрожало сердце, и судорога подошла к горлу.

– Здравствуйте. Вам кружево в? Не осудите на жданье… клубнику брала… сходит она у нас… – говорила девушка высоким звонким голосом, приближаясь к Чилюку и на ходу вытирая руки о передник.

Александр Николаевич встал ей навстречу.

– Вы Катя Чилюк? – спросил он несколько сдержанным голосом и, не дожидаясь ответа, продолжал, – а я Александр Чилюк… ваш брат. из-за границы.

Катя выпустила из рук передник; на лице ее отразилось больше смущения, чем радости… Она застенчиво сказала:

– Братец Саша!

Она, видимо, не знала, как поступить при такой неожиданной встрече. Александр Николаевич обнял ее и поцеловал. Он с любопытством всматривался в нее, напрасно стараясь найти в чертах стоявшей пред ним крестьянки черты Кати, так памятной и дорогой его воображению.

– Не смотрите, братец, – конфузливо смеясь, сказала Катя, – я с огорода, чучелом… ведь нынче будни… Войдите в хату. Я самовар вам поставлю и приберусь, пока вскипит.

В хате было чисто и просторно, – сразу видать, что жилье семьи с достатком и не слишком людной. Пол не дальше как в последний праздник мытый, печь свежевыбеленная, бревенчатые стены не черные, а только бурые: значит, есть смотрение за домом; ни паутины, ни тараканов. Катя исчезла за перегородку, разделявшую хату пополам от печи до двери, и после недолгих сборов вышла к брату принаряженною, в кумаче и бусах.

– Теперь хоть на человека похожа… – сказала она.

Александр Николаевич похвалил ее красоту и наряд, вгляделся в нее и подивился. Совсем не видно «барышни» в Кате, – словно она и родилась в этой избе, и век здесь прожила, а не два только года. Красавица – да! но красавица дикая, деревенская, – «с румянцем сизым на щеках», как пел некогда Фет, – большая, статная и с таким могучим мускульным развитием молодого здорового тела, что при каждом движении платье трещит и врозь лезет на груди и в плечах. Лицо – под золотистым загаром, слегка огрубевшее от ветра и солнца. Силы и здоровья здесь больше, чем красоты, или, вернее сказать, в них-то здесь и красота.

Разговор между братом и сестрой не клеился. Оба искали удобного случая, чтобы заговорить, как и почему они после долгой разлуки встретились при таких необыкновенных обстоятельствах, и Чилюку хотелось, чтобы начала речь об этом Катя, а Кате – чтобы начал Чилюк.

– Да… – решился наконец перейти к делу Александр Николаевич, – много воды утекло… перемен в нашей семье и не сосчитать… О себе я уже не говорю: моя история старая. Но ты вот. признаюсь, никак я не ожидал тебя встретить здесь.

– Братец! – перебила его Катя и на минуту глянула совсем прежнею Катей; черные глубокие глаза ее широко открылись и заискрились; лицо стало откровенным и доверчивым, – вы не судите меня строго… право же, мочи моей не стало, братец… я ведь долго терпела…

– Я не про то говорю, Катя, – сказал Александр Николаевич, – я очень хорошо понимаю, что положение твое могло быть невыносимым, что надо было уйти. Меня удивляет, зачем ты сюда ушла?

Катя не ответила, она сидела у обеденного стола, потупившись, и молча перебирала складки фартука.

– Послушай, – заговорил брат после короткого молчания, – ты извини меня… я, может быть, мешаюсь не в свое дело. Ведь мы свои только по имени, по крови… я тебя оставил малюткой, без меня ты выросла, имеешь право считать меня чужим. Но у меня об одной лишь тебе – маленькой девочке – осталась хорошая память от всего нашего дома. Я тебе очень за это благодарен, право. Ты мне как бы связью с родиною была. Так ты меня другом своим считай, а не бойся. Если тебе неприятно, ты можешь не отвечать; но поверь: я спрашиваю тебя только потому, что хочу тебе хорошего и желал бы устроить твою жизнь как тебе будет угодно и как только могу я лучше, поэтому ты будь со мною откровенна.

Катя подняла свои доверчивые глаза.

– Да я не скрываюсь, братец… – сказала она, – я потому вам ничего не ответила, что, боюсь, не сумею вам объяснить… Ведь я дурочка не дурочка, а около того… Меня маменька аспидной доской – ребром да углом – по голове много била… Сама про себя я много думаю и, что скажут мне, соображаю как следует. а вот говорить – смерть моя… Тоже памяти нет. Верите ли? чему меня учили, все я забыла. Писать стану, – буквы путаю… Ну. да вот видите!

Она подняла руку ко лбу, на котором мелкими каплями выступала легкая испарина; лицо ее несколько побледнело, – большого напряжения стоила ей долгая, складно обдуманная речь. Александр Николаевич наблюдал ее с удивлением и жалостью.

– Гм… вот что… – задумчиво протянул он. – Это для меня новость, об этом отец мне не говорил… Говорил, что у тебя не было способностей, – и только…

– Особенного ничего и нет; мне даже и доктор один сказал, что я в своем уме весь век доживу; а вот именно, что способностей у меня никаких…

– Ну хорошо. После об этом. Вернемся к старому. Вот вижу я тебя в этой избе, в этом наряде; руки у тебя рабочие… Заметно, что ты не даром здесь живешь и от труда не бегаешь. Не подумай, что я тебя укоряю этим. Я сам прошел рабочую школу, какой – прямо скажу – тебе не испытать. Не то что русскому мужику, – русскому каторжнику легче, чем нашему брату, вольному рабочему, пока он проложит себе дорогу и выйдет из грязи в князи, как вышел я. Следовательно, говорить с тобою как товарищ я имею право. Хорошо. Ручной труд я уважаю столько же, как и умственный. Но в России люди нашего класса берутся за него только в крайней необходимости, чтоб уйти от него при первой возможности, как и я вот теперь постарался уйти. А тебе не было неизбежной надобности выбирать его, да еще в такой форме: у нас есть родные; наверно, ты имеешь знакомых, даже друзей; тебе было бы легко найти себе какое-нибудь место – гувернанткой, компаньонкой, чтицей, продавщицей в магазин, наконец… А ты ни к кому не обратилась, – ушла сюда, к Федосье. Отчего?

– Да все оттого же, братец.

– Способностей нет?

– Да.

Александр Николаевич пожал плечами.

– Видите ли, братец, – с расстановкой продолжала Катя, и опять мелкие росинки выступили у нее над бровями, – я из дома давно задумала уйти: как только эта Сашка у нас проявилась… – с нескрываемой ненавистью выговорила она противное ей имя, необыкновенно живо напомнив Чилюку его грозную мать. – Вот тогда я и передумала обо всем, что вы говорите. Магазинов у нас в городе нет, так о продавщице только не думала. Стала я пытать себя, гожусь ли куда: в гувернантки ли, в учительши ль… в акушерки очень мне хотелось… Нет, – словно каменная у меня голова: ничего-то к ней не пристает, ничего-то в ней не держится. Что сегодня выучу, завтра… какое там, завтра! – через полчаса забуду. Все слова улетают, один только туман остается. Тут мне доктор этот подвернулся. Ни на что, говорит, вы не надейтесь; у вас не все дома. Вы и здравомыслящая, и все; но у вас способности к учебе отшиблены… Оно и впрямь: как не отшибить? – все тем же ровным голосом заметила она, взяла руку брата и положила ее на свою голову, – чувствуете, какой шрам?.. У меня тут даже плешка, с семитку, пожалуй, а то и больше; волосами зачесываю; хорошо, что густые – не видать… Так, говорит доктор, и знайте, что дальше не лучше, а хуже будет… насчет памяти, то есть. Ну, тогда я себя и порешила. Скажите, братец, ведь стыдно человеку без всякого дела жить на даровом хлебе?

– Стыдно, Катя…

– Да еще когда этот хлеб так дорого, таких обид стоит, что поперек горла становится… Я и пустилась своего хлеба искать. Головой не могу найти, думаю, руками найду…

– Извини, Катя, – поспешно перебил ее брат, – ты Толстого не начиталась ли?

– Нет… Какой Толстой? – спросила Катя с откровенным недоумением.

– Писатель. Он почти то же говорит, что и ты. Только он вовсе умственный труд отметает… всех зовет к ручному.

– Нет, я бы учительшей либо акушеркой больше хотела быть, чем – как теперь, – вдумчиво молвила Катя. – Хорошо, у кого в уме светло… Но как я ничего не могу, то, стало быть, и состоять мне при ручном деле. Заходила я иной раз к маме Федосье, – ведь она кормила меня, помните, братец? – нравилось мне, как она живет, кружевничает… работа хорошая, тонкая… Мама Федосья была ко мне добра… Я выплакала ей свою беду, что у папаши я жить не могу, а идти некуда. Либо я зарежу Сашку, либо дом сожгу, либо сама утоплюсь… Мама Федосья мне и говорит: «Нет, ты, Катя, не режь ее и сама не топись, а, как станет тебе невтерпеж, приди ко мне; я тебе что-нибудь присоветую…»

– Подожди, Катя, – перебил ее опять Александр Николаевич, – эта Александра Кузьминишна мне самому показалась противна… но с чего, собственно, началось у тебя такое озлобление?

Катя всплеснула руками.

– Братец! да как же иначе? Ведь она – как у нас проявилась? Когда мамашу разбил паралич и отнялись у нее ноги, – она меня ни на шаг от себя не отпускала; по хозяйству хлопотать было некому; вот и взяли в дом эту проклятую… Мамаша с места двинуться не может, а она – бесстыдная! в ее же доме… Нет, братец, вы со мной про это не говорите, а то я тут сбиваюсь… – сказала она с потемневшим лицом; но вдруг сама близко наклонилась к Александру Николаевичу:

– Братец, а ведь она мамашу удушила!

Чилюк невольно отшатнулся. Мурашки пробежали у него по спине.

– Что ты, Катя… Бог с тобою…

– Удушила, братец! Доктора говорят, будто мамаша померла от второго удара… А отчего же этот удар приключился как раз в ту ночь, когда я у мамаши в спальне не спала?.. Прокралась, подлая, в спальню, да подушкой и задушила. Вы моему слову верьте. У меня есть в сердце такое, что меня никогда не обманет. Мамаша хоть и без ног, а еще бы десять лет прожила: она была крепкая…

– Бредишь ты, Катя…

– Все вот так говорят, все! – с горечью возразила Катя, – и папаша, и даже мама Федосья, на что уже всякому моему слову верит. А я врать не умею… Вы слушайте: я в маменькиной комнате, когда покойницу на столе убирали, Сашкину подвязку нашла и спрятала… Тогда у меня и подозрения никакого не было. После – много после – папаша как-то раз говорит мне, чтоб я его простила, если он женится на Александре Кузьминишне. Тут мне в виски так и стукнуло, так все мне и просветлело, и, как мне дело представилось, так я все и выложила папаше. Он рассердился, затопал на меня ногами и прогнал с глаз долой; а в скорости прилетает ко мне сама Сашка, – лица на ней нет… И давай на меня кричать: как я смею клеветать на нее… А я вынула из ящика подвязку и спрашиваю: это – что? Она вся побелела, прыг ко мне, выхватила подвязку из рук да в карман ее… Я к ней бросилась, а она… ох, братец!

Катя, бледная как мертвец, опять пригнулась к брату, почти уронив голову ему на плечо.

– Она меня по щеке два раза ударила! – глухо прошептала она.

Чилюк ничего не сказал, но так ударил кулаком по столу, что доски затрещали и вздрогнула посуда на надстольных полках. Он встал и медленно прошелся по избе. Потом наклонился к сестре и поцеловал ее в голову. Катя почувствовала слезу, упавшую на ее волосы, и покраснела; взор ее засверкал благодарным восторгом и слезами…

Кое-как справившись с волнением, она продолжала:

– Я тогда обезумела… к пруду бросилась… да на самом берегу вспомнила маму Федосью: не топись, а приходи, посоветуйся… Так, в чем была, и прибежала к ней, и выплакалась… «Утро вечера мудренее», – говорит мама. Напоила меня малиной, уложила спать, а Максима, – племянник ее, кузнец – послала в нашу усадьбу сказать, чтобы не беспокоились, что барышня-де у нее отдыхает. Поутру рано, с зорькою, будит меня мама Федосья: «Вставай, Катюша, обряжай вот эту одежу, – платье мне простенькое припасла, – да пойдем-ка мы с тобой к Пафнутию в Боровск, помолимся! Авось в мозгах-то у тебя просветлеет, – увидим, как тебе дальше быть…» Целую неделю до Боровска шли, там три дня пробыли… Назрело у меня в душе – пойти к маме Федосье в жилички… Дальше – как сами видите.

Катя умолкла.

– Катя! – сказал Александр Николаевич, крепко взволнованный, – ты молодец… только этому конец положить надо. Что себя мучить? Я тебя увезу отсюда…

Катя, не глядя на брата, покачала головой.

– Ты не хочешь? значит, довольна?..

– Довольна, братец, я здесь при деле. Привыкла.

– Дело будет и в другом месте, и привыкнешь к другому месту.

– Что, братец, – как слышно? войны не будет? – не отвечая, спросила Катя.

– Нет, кажется… а что?

– Я бы в милосердные сестры пошла… А так, просто – куда мне ехать, братец? зачем?

– Я тебя устрою в Петербурге к хорошим людям…

– Что же я у них делать буду?

– Что понравится, что знаешь…

– А я же ничего не знаю… а что умею, тому здесь место, а в Петербурге ни к чему. Даром я хлеба есть не хочу… дурочкой между людей жить тоже не согласна… У меня гордость есть. Нет, братец, – вы только не обижайтесь, родной! – оставьте меня, как нашли, не ворошите… И мне придется привыкать к новым людям, и новым людям ко мне; полюбимся ли друг другу, еще бабушка надвое сказала, – а здесь уже дело верное. И я люблю, и меня любят…

В уме Александра Николаевича мелькнула быстрая мысль…

– Позволь, Катя, – остановил он ее, – я вижу, что ты честная девушка, и тебя не следовало бы об этом спрашивать, но отец намекал мне о каких-то дурных слухах…

– Я знаю, что на усадьбе про меня говорят, – спокойно сказала Катя, глядя прямо в глаза Александру Николаевичу, – что у меня любовник есть. Вы не верьте. Лгут. Никакого у меня любовника нет. Чудные! коли на меня плохо надеются, хоть мамушке бы поверовали: она у нас строгая, святая, – все знают… Вот, – она улыбнулась, застыдилась и покраснела, – замуж я, может быть, точно пойду…

– За кого же? за здешнего?

– Да… за Максима, матушкина племянника…

– Ты его любишь? Катя задумалась.

– Люблю. – не совсем смело начала она и потом гораздо решительней договорила: – Очень уж хороший он человек, мало таких на свете, и меня крепко любит.

– Совсем, значит, свяжешь себя с Теплой слободой?

– Совсем… что же? Я ведь с нею расставаться и так не собираюсь, – сказала Катя и вдруг неожиданно прибавила: – Он меня из воды вытащил… случилось тут… тонула я один раз…

– Как же случилось?

– Так… Вы не думайте, что я нарочно… просто на плоту мыла белье, да и сорвалась. Плавать я хорошо умею, да меня под плот затянуло. Другие девушки закричали. Максим подоспел, бухнул в воду и вытащил… После того мы с ним и поладили, чтобы повенчаться.

Назад Дальше