Наследство - Блинов Андрей Дмитриевич 11 стр.


Однажды Никифор как бы невзначай обронил: «Знаешь, Митя, как только тут у вас порушили мельницу и ушла большая вода, птица по берегам ополовинилась…» Он видел, как в Дмитрии все напряглось. Не докурив, он зло бросил папироску. Но вот снова сделался спокойным и деловито взялся за топор. Прошло, наверно, не меньше получаса, как он с размаху воткнул топор в бревно, спросил осторожно: «Откуда знаешь?» «Что знаю?» — удивился дядя Никифор. «Да насчет водоплавающих». — «А-а, подсчитал, как ты раньше. Иду, а они взлетают, иду, а они — фиють… Беру на заметку: казарок столько-то, крякв, свиязей, шилохвостей». «Ну и что?» — Глаза Дмитрия вспыхнули любопытством. «А что? Мало взлетов. Вполовину, говорю. Это примерно… Неточно считал. Отвлекался, о другом думал…» Дмитрий опять долго молчал, потом сказал тихо, запоясываясь ремнем: «Порвал я со своей наукой. Кому она нужна в эту пору? Вот избу построили — дело. Стану переучиваться».

Поворчал дядя Никифор, помолчал Дмитрий. Рассталась недовольные друг другом.

Вскоре мать заметила: Дмитрий заскучал, стал подолгу засиживаться на дворе, держа на солнце разбинтованную ногу. Взгляд отсутствующий и тоскливый пугал мать, которая все еще надеялась, что приживется сын в деревне, раз о доме забеспокоился. Уж не для нее же одной такие хоромы! Как бы узнать, о чем он думает. Спросить? Не так спросишь — обидишь зря…

Вот и сейчас, сидит у стола, а вроде нет его в избе. Заговорит о чем-то, что для нее и непонятно и неважно, а потом опять замолчит, будто исчезнет. Она месит, месит тесто, валяет пшеничники, ватрушки наливает, пироги гнет, оглянется: сидит ли? Сидит и в окно смотрит. Что ему в окне-то кажется? Или беда какая нашла? А когда сын заговорит с ней, губы у нее сами по себе складываются в улыбку. Слышался ей в его голосе то голос мужа Степана, то сына Архипа, то Любки… Только голос Мити она не спутает ни с чьим другим — это живой голос.

— Мам, я на речку пройдусь? — слышит она Митю. Он встает, берет палку из угла.

— Иди, — говорит она, — а к завтраку возвертайся. Смотри не припоздай!

— Ладно, мам…

«Мам» (так они все звали ее)… И сейчас Архип и Любка так же зовут ее, когда до нее доходят их голоса. Ласковые у нее дети… Вот и Митя…

Она оглянулась: за Дмитрием захлопнулась дверь. И тотчас чей-то голос, она еще не разобрала чей, стал пробиваться к ней издалека. Она ждала его, и сморщенные губы ее сами собой складывались в улыбку.

Огородами Дмитрий прошел к реке. Справа, в пойме, уже косили. После стольких лет он впервые вновь увидел с высокого берега журавлиный клин косарей на зеленом поле излучины. Люди казались такими же маленькими, как журавли в бледно-голубой выси ранней осенью. Луга под уклон скатывались к реке, казалось, журавли садились на болото. В детстве ему нравился покос. Вжикали по траве косы. Там и тут посвистывала сталь под точильными брусками. Звенели отбивочные наковальни. На лугу кое-где оставались маленькие оазисы нескошенной травы — это сбереженные от непоправимого взмаха косы птичьи гнезда. В минуты отдыха мужики и бабы бегали к «своим» гнездам, и настроение у них было как от доброй находки.

Не там ли, в лугах, на покосе, родилась у Мити Кедрова первая любовь к пернатым существам? Не оттого ли родилась она, что люди так бережны были к птичьим гнездам?

…Дмитрий шел вниз по течению реки, где зимой сорок первого немецкие части прорвались на север, к Тихвину. Здесь когда-то мальчишкой он рыбачил в большом мельничном пруду. Далеко в луга отходили языки заливов, заросшие осокой. По берегам и на воде гнездились утки. Особенно любили эти места красношейные поганки, вопреки своему названию красивые маленькие птицы, похожие на уток, с рыжими перьями на голове и черным воротником. С каким визгливым криком носились они над водой, где покачивались на слабой волне их гнезда. Птицы подпускали Митю совсем близко, и он подолгу наблюдал за ними. Удивлялся несказанно их искусству строить гнездо на воде. Оно не тонуло, и отложенные в него яйца были хотя и мокрые, но всегда теплые: в гнезде гнила трава и согревала их.

Ни одного плавучего гнезда он сегодня не обнаружил, Правда, вспугнул с гнезда крякву.

Он помнил свою тогдашнюю «мерную тропу» с километр длиной — от этого залива, в который втекал ручей, и до мельницы. Он знал, сколько тут гнездилось и каких уток. Кряква селилась ближе к протокам и заливам, в густой траве. Когда-то он видел крякву даже на дереве, в чужом гнезде. И он был рад нынешней встрече с ней. Были и чирки. А вот шилохвости не встретил ни одной. Не мог же дядя Никифор ошибиться: такую быструю, как стрела в полете, с длинной шеей, острым, как шило, хвостом любой приметит. Да и гнездится она на открытых местах. Что случилось? Тут проходила война? Ну и что? Проходила, но птицы про нее давно забыли. Память у них куда короче человечьей…

«Ушла вода! — вдруг подумал Дмитрий. — Правильно заметил дядя Никифор. Обсохли протоки. Пруд — это то же озеро… А теперь река обмелела, течение стало быстрым. Корма для птиц меньше. Грунтовые воды… Упал уровень… Леса поредели. Трава растет скудная. Поспевает быстрее. Ранний сенокос разоряет гнезда… Один пруд ушел, всего один, а как нарушились сложившиеся равновесия, ухудшились условия жизни птиц… И только ли птиц?»

Дмитрий сел на бревно у жалких остатков мельницы, вынул из нагрудного кармана гимнастерки сшитый из школьной тетради блокнот. Да, за последнее время маловато прибавилось записей. Строил дом, а птицы обходились без него… Но он-то как обходился без них? О чем он думал? Уставая, иной раз, казалось, не думал ни о чем. На душе было легко и пусто. Думал о Наде, как о чем-то потерянном, безвозвратном: появилась, ушла, оставив в сердце саднящую боль. Боль эта утихала, забывалась. Но стоило в памяти возникнуть Надиному лицу, то прикрытому белой повязкой по самые глаза, то озабоченному, когда две морщинки над переносьем сливались как бы в одну, то насмешливому, когда она говорила: «А ну, смелее, капитан!» — и стоило только появиться этому лицу в его памяти, как саднящая боль возникала вновь, усиливалась. Казалось, он потерял что-то или сделал непоправимую ошибку.

Вдруг откуда-то издалека пришла громкая и полузабытая песня, будто заговорила грустная флейта. Да что же это? «Спиридон, Спиридон, чай пить, чай пить… Витью-витью…» И чуть выждав: «Иди, кум, иди, кум, чай пить…» Певчий дрозд! Это же надо… Сколько лет не попадалась ему эта птица! И вот такое счастье.

Дмитрий бросился в лес и, слушая голос певца, долетавший издалека и сверху, все шел и шел, обходя мочажины и бурелом, оглядывая вершины деревьев. Но так и не увидел птицу, которую любил с детства. Опомнился, взглянул на часы — скоро восемь. Пироги и ватрушки у мамы уже испеклись, и он заторопился. Шел тем же берегом, лесом, лугом. Вдруг из-под его ног шарахнулся в траву утиный выводок. Затих. Взлетела над лугом острохвостая утка-мать. Вскоре он наткнулся еще на один выводок — серые проворные комочки сыпанули с берега в осоку. Дмитрий постоял над осокой. Хотел увидеть, опознать и записать в дневнике, но утка и утята действительно как в воду канули.

Что-то изменилось в его душе. Он уже чувствовал себя не посторонним, а своим человеком в этих местах. Не далее этого утра он проходил здесь, шел, как бродяга-хозяин, после долгих лет вошедший в свой дом и еще не ведающий, где что лежит.

Мать ждала его. Пироги и ватрушки, прикрытые холщовыми полотенцами на широких досках, пахли удивительно вкусно.

— Ну, мам, спасибо тебе! — сказал Дмитрий, поднимая полотенце и с шумом вдыхая крепкий запах свежего хлеба. — Это же чудо!

Мать заплакала. Путаясь в словах, заговорила:

— Тебе выдали, тебе, Митя. Такой муки не видели с каких пор… Дожили бы наши…

— Ладно, мама, ладно. Давай завтракать.

Ночью Дмитрий долго не мог уснуть, ворочался, поудобнее укладывая ногу. Боль на время утихала, но вскоре все начиналось сызнова. Лес, поля, луга и реки с их птицами, с их жизнью — разве это прошлое его, а не настоящее и будущее? Разве птицы могут без него? «Могут, могут, — тут же возразил он себе. — Миллионы лет жили».

Ночь была ясной и лунной. Свет падал косо из окна и освещал дальний угол и стену, а под ним, этим лучом, на полу было так же темно, как был темен неосвещенный потолок. От этого казалось, что изба как бы сдвинулась, а кровати его и матери стоят уже не по плоскости, не на полу, а по стенам — вверху и внизу, по границам лунного света.

«Как в лесу, — подумал Кедров, — когда свет луны попадает в шалаш через верхнее окно таким вот пучком. Он как бы разносит стены, и кажется, что ты в неизведанном еще измерении. Лес — это мое. На долгое время, — подумал он, чувствуя, что сна не будет. — Дядя Никифор умнее меня. Увидел… И зря я это… Не могут птицы без меня, и ничего с этим не поделаешь».

Дмитрий встал, осторожно спустил с кровати больную ногу и сразу же почувствовал, как она стала отекать, распирая кожу. Много ходил сегодня. Только бы не загреметь палкой, не разбудить мать… Но все же он наткнулся на табурет, замер, как бывало в лесу, когда наблюдал за какой-нибудь пугливой недоверчивой пичугой, или в боевом охранении, на войне. Мать, кажется, только этого и ждала, чтобы заговорить.

— Митя… — услышал он ее робкий, слабый, просящий голос. — И тебе сон не в сон? — Он увидел, как она приподнялась, увидел ее белое в свете луны лицо и испугался. Но сказал спокойно:

— Думы все, мам… А ты спи. Подышу чуть-чуть. Не приду — не волнуйся: в сарае залягу.

— О чем думы-то, Митя? О войне, поди, всё?

— И о войне. И так.

Мать промолчала. Дмитрий направился к двери. Но вдруг услышал за собой ее ясный и чистый голос:

— Ежели ехать куда, Митя, то поезжай. На меня не оглядывайся. Нечего оглядываться.

Сказала и затихла. Дмитрий стоял, держась за дверную скобу. Когда вновь оглянулся, лица матери уже не было видно.

— Мам, я не думаю об этом.

— Не думаешь — будешь думать… Не оглядывайся…

— Спи, мама, спи…

Он вышел, удивляясь ее прозорливости. Да, он не думал еще об этом, но слова матери будто подхлестнули его. Ехать! Но куда, куда? И ничего не приходило на ум, кроме Новограда. Чужой и далекий, а все-таки Новоград.

В дымном от луны и влажном воздухе погасли все звуки, и деревня казалась вымершей, призрачной. Другой, птичий, мир тоже вроде бы вымер или обезголосел.

…В том морозном октябре тоже были лунные ночи. Днем красное низкое солнце стыло над искрящимися снегами. Вот уж раздолье для немецких самолетов, и лунными ночами не было от них спасения. Над дорогами повисали осветительные ракеты, гудела от взрывов бомб глубоко промерзшая земля, кострами горели подожженные машины, кричали раненые, ржали обезумевшие кони, ломая оглобли.

Ночью после многих бессонных суток — погрузка была мучительно трудной — Кедров дремал в кабине ЗИСа. За ним следовал большой обоз с провиантом и боеприпасами.

С обозом с самого начала не повезло. Когда Кедров прибыл на станцию погрузки, она еще дымилась после налета «юнкерсов». Накопленных грузов кот наплакал. Едва удалось выяснить, что эшелоны, которые должны были здесь разгружаться, задержаны на Узловой. Гнать подводы и машины по бездорожью сто километров с гаком — значит лишиться половины транспорта. Выход оставался один — во что бы то ни стало подогнать сюда вагоны и разгрузить их на перегоне, где были сносные грунтовые пути. Кедров сел в кабину полуторки и помчался на Узловую.

Из множества станционных работников никто не хотел и слышать о каком-то обозе, и Кедров почувствовал себя тут так же беспомощно, как человек, впервые попавший в незнакомый лес. Ему неожиданно помог один железнодорожник — машинист, прибывший специальным поездом откуда-то с Урала. Узнав от Кедрова, в чем дело, он вознегодовал: как же так получается? Эшелон, по зеленой улице доставивший грузы для обороны Ленинграда, стоит в тупике! Для того, что ли, он не спал столько дней и ночей в тряской паровозной будке, чтобы увидеть, что все это стоит без движения? Да как же люди обойдутся без того, что он доставил? И что же он скажет, вернувшись домой? Вопросов у машиниста было так много, что не у всех хватало терпения дослушать их до конца. Только долговязый майор — комендант станции — терпеливо выслушал все вопросы и сам задал Кедрову только один: что он предлагает? «Подвинуть вагоны вперед, насколько возможно». — «Разгрузку обеспечишь?» «Обеспечу, — сказал неуверенно Кедров, подсчитывая свои силы. — По два-три вагона. Это к тому же менее рисково». «Но где взять паровоз и бригаду? Видите, что тут творится?». «Попробую я», — вызвался машинист.

Машинист, он назвался Андреем, всякий раз, приведя маневровый паровоз, залезал в вагон, бросал оттуда на руки бойцам ящики, приговаривая: «А ну, взяли!» Кедров, принимая груз, восхищался веселостью, с какой работал Андрей. Была в его порыве какая-то ожесточенность, как будто то, что он делал, все было ему мало, мало, мало! В черной шинели и шапке, он выделялся среди бойцов и чем-то походил на матроса. Был он вовсе не силач с виду. Чуть выше среднего роста, годов ему тридцать пять. Не раздался еще в кости, не заматерел. Светлые усы как бы смягчали резкие черты его худого, красного от всегдашнего встречного ветра лица с тонким хрящеватым носом. Кедров выбирал время познакомиться с Андреем, сказать ему добрые слова за помощь, но так и не выбрал. С последним рейсом Андрей не пришел. Паровозная бригада местного депо ничего не знала о нем, кроме того, что он был командирован с литерным.

В затрепанном блокноте Кедрова появилась одна строчка, написанная на ходу: «Машинист Андрей, человек редкой напористости, любит поговорку…» То ли было некогда дописать, то ли забылась поговорка Андрея.

Он вел обоз в Тихвин, цель была уже близка и достигнута без потерь. У Кедрова было хорошо на душе, и он не хотел противиться дреме. На выезде из леса очнулся от толчка в бок.

— Товарищ командир, немцы на поле… — Водитель почему-то говорил полушепотом, будто боялся, что немцы услышат.

Мигом отлетел сон. Дмитрий, откинув дверцу, увидел на лунном поле бегущие навстречу темные фигурки. Позади — колонна грузовиков, а там еще конный обоз, поворачивать назад нечего было и думать. Выскочив из кабины, передал по колонне команду: «Ко мне…» Приставшие к обозу бойцы скоро стеклись к его машине и залегли. Отряд сам собой попал под начало Кедрова, и он был уже готов дать команду «Огонь», когда кто-то крикнул: «Свои, матерятся!» С поля доносились тяжелый гам бегущих по снежной целине людей и громкая ругань.

«Наши? Отступают? Тихвин сдан…» — И Дмитрий дал команду «Отставить!». Как он не представлял себя раньше в роли командира, так и теперь чувствовал себя просто, будто так и надо, будто всю жизнь он ждал этого случая, чтобы подать всего-навсего две команды: одну мысленно — «Огонь!», а вторую уже голосом — «Отставить!». Они остановили отступающих. К утру в их разношерстном отряде накопилось уже сотни три человек. В обозе, упрятанном в лесу, нашлось все, чтобы накормить людей и, кого требовалось, вооружить. На дороге строили завалы, долбили мерзлую землю, пытались закопаться. Артиллерийский дивизион, догнавший обоз, оборудовал огневые позиции.

«Интересно, — подумал Дмитрий сейчас, спускаясь с крылечка, еще пахнувшего свежим деревом. — Не случись этого, пришлось ли мне боевым командиром стать?»

Ночью его вызвали в деревню к высшему командиру, очутившемуся в этом районе. Это был генерал с обмороженным лицом, усталый и растерянный. Кедров, войдя в дом, неловко козырнул, доложил о прибытии. В избе горела керосиновая лампа, освещая лица нескольких командиров.

— Это вы командуете сводным отрядом? — Генерал строго взглянул на Кедрова, как будто тот в чем-то провинился.

— Пришлось, товарищ генерал… — Дмитрий еще не понимал ни своей роли, какую он взял на себя, ни того, как он должен держаться с этим высоким, неизвестно откуда взявшимся начальством.

— Странно! — Генерал потрогал обмороженную щеку, снова взглянул на Кедрова. — Что, не было командиров? Интендант… Не умеете как следует доложить…

Генералу — потом Дмитрий узнал, что это был командир их дивизии, с которым они вместе были переброшены с Ленинградского фронта и который не смог удержать Тихвин, да и держать у него было нечем, — все же досадно, что его командиры поддались панике, а вот какой-то интендант… И тут Дмитрий впервые подумал, что действительно занялся не своим делом, но ведь он должен был сохранить обоз! А если все последующее так обернулось, разве он виноват?

— Я займусь своим делом, товарищ генерал! — сказал он опять как-то не по-военному. — Я пойду.

Где-то уже под утро по вызову Дмитрий явился в штабную избу. К нему живо повернулся генерал, сидевший за столом спиной к дверям, и спросил, как будто они давно были знакомы:

Назад Дальше