О хлебе, любви и винтовке - Витаутас Петкявичюс


О хлебе, любви и винтовке

Часть перваяМАЛЬЧИШЕСКАЯ

Комсомолец должен быть скромным и самокритичным… 

Люблю слушать, как люди рассказывают о себе, никогда не услышишь ничего плохого.

Из разговоров

ДУБ

1

Дождь.

По узкой дороге, стиснутой заросшими кюветами, бредут двое, стараются не смотреть друг на друга.

«Метр восемьдесят восемь сантиметров тщеславия и упрямства», — думает о своем спутнике капитан Намаюнас.

«Еще поглядим — дождь ли от капель или капли от дождя…» — хмуро размышляет лейтенант Гайгалас.

— Так, та-а-ак, — как бы про себя говорит один, поглядывая по сторонам.

— Фью-фью-у-у! — независимо свистит второй, то и дело смахивая с лица потеки воды.

Кто кого?

За ними плетутся заляпанные грязью верховые лошади.

— Так, та-а-ак…

— Фью-фью-у!..

Дорога упирается в мощенную булыжником улицу. Сначала под ногами похрустывает песок с проселка, но вот пошла чистая, омытая дождем мостовая. Цокают подковы. Улица пустынна, словно вымерла.

— Дольше нельзя откладывать, — возвращается к прерванному разговору старший.

— Вам думать, вам решать, товарищ начальник.

— А ты? Ты сам не думаешь?..

— Я? — В голосе звучит ирония.

— Да, ты.

— Жду приказаний.

— Альгис бы так не ответил.

— Что вы мне все время тычете этим Альгисом?

— Заслужил, значит.

Лейтенант кусает губы, стискивает кулаки, однако голос его звучит по-прежнему ровно, сдержанно:

— Воля ваша. — Он даже улыбается, хотя прекрасно понимает, что начальник не видит ни улыбки, ни сжатых кулаков.

— Так, та-а-ак…

Офицеры не спеша идут к двухэтажному каменному зданию. Часовой открывает ворота, пропускает их в небольшой, огороженный приземистыми службами двор с ветвистым дубом посередине.

— Этому дубу давно под топор пора, — нарушает молчание лейтенант.

— А что?.. Мешает?

— Конечно, свет заслоняет. Да и вообще на кой он тут сдался? В кабинете — как в похоронной конторе. Целый день по столу тени бегают.

— Нервы, товарищ лейтенант, нервы.

— Шаулисы по случаю какого-то своего праздника посадили, а мы бережем.

— Они еще и школу по тому же случаю открыли, товарищ лейтенант, — усмехается капитан, соскребывая веником грязь с сапог.

Лейтенант снова покусывает губы.

— Все равно фашисты. Какая разница?

— Никакой, мой милый, абсолютно никакой, а посему припаяем этому дубу, как враждебному элементу…

Лейтенант бледнеет, но все же силится улыбаться.

— Рискованно шутите, товарищ капитан.

— Привык по проволоке ходить, — отвечает тот и добавляет: — И все-таки операцию я тебе, Арунас, не доверю. Не могу. Боюсь. Имечко у тебя — ого! — только в поднебесье парить, а вот крылышки слабоваты…

— Уж какой есть, — вспыхивает лейтенант и принимается энергично скрести веником сапоги. — Во всяком случае, биографию не подделывал.

— Она — единственное твое достоинство. Береги ее, как зеницу ока. Свою тебе обелять не нужно, но и чужие чернить не следует.

— Товарищ капитан…

— Между прочим, твою биографию и портить пока нечем: слишком тоща.

— Товарищ Намаюнас!..

— Помолчи-ка, а то снова ляпну что-нибудь — в рапорт вставишь. — И, не взглянув на лейтенанта, капитан прошел мимо, потопал в коридоре, обивая грязь с сапог, отпер кабинет и скрылся за дверью. Некоторое время, не раздеваясь, шагал по комнате, затем нетерпеливо стукнул кулаком в стену. Вошел дневальный.

— Позови лейтенанта Гайгаласа.

Арунас уже успел переодеться. Он козырнул и подчеркнуто бесстрастно, по-военному доложил:

— Явился по вашему приказанию.

Капитан долго смотрел на него, — румяные щеки, открытое лицо, гладко зачесанные волосы, голубые детские глаза, подтянутая фигура, безупречно отглаженная форма, — и внезапно спросил:

— А не лучше ли тебе, Арунас, написать рапорт?.. О переводе в другой уезд?

— Так ведь не я виноват, — запальчиво начал было лейтенант, но, уловив непреклонный взгляд начальника, обиделся: — К тому же мне и здесь хорошо, товарищ капитан.

— Тогда я напишу. Боюсь только, что после этого тебе никакой дядя уже не поможет.

— Вы, товарищ начальник, не в духе сегодня.

— Ты прав. Только настроение оставим. Будем говорить официально: один ты на задание не пойдешь. Я не имею права рисковать операцией, пошлю с тобой еще кого-нибудь, напарника.

— Ваша воля.

— Разумеется. Но и к мнению других я прислушиваюсь. Кого ты выбираешь?

— Мне все равно.

— И это ответ чекиста?

— Подчиненного.

— «Кто не умеет подчиняться, тот не научится приказывать»?

— Слыхал. Суворов. «Наука побеждать». Страницу забыл.

Капитан криво улыбнулся. Отломил от спичечной коробки щепочку, поковырял в зубах, почмокал и, глядя исподлобья смеющимися глазами, вдруг тоненьким мальчишеским голосом произнес:

— А у меня папаня десять кирпичей поднимает!..

Лейтенант вскипел. В его глазах блеснула ненависть, а губы тем временем произносили бесстрастные слова:

— Разрешите идти?

— А что, если Бичюса?

Лейтенант замотал головой:

— Не согласен.

— А говорил — все равно.

— Вы же знаете, что ему нельзя.

— Это почему? — Капитан поднял брови и пожал плечами.

— Он отчислен из отряда.

— Я такого приказа не подписывал.

— На этот раз вам остается только выполнить его.

Капитан прошелся по комнате, позвенел в кармане мелочью, прислушался к скрипу проезжавшей под окнами телеги и тихо спросил:

— За что ты ненавидишь его?

Уловив слабую струнку капитана, Гайгалас улыбнулся:

— С чего вы взяли? Мы с Альгисом Бичюсом давнишние приятели. Я охотно посидел бы с ним в ресторане, но на операцию — увольте. В этом смысле теперь между нами все кончено.

— А если будет соответствующая бумажка, так ты и с последним негодяем в окоп ляжешь? Не вороти нос, отвечай: да или нет?

— Товарищ начальник, к чему эти сентенции?

— Рано друзей хоронишь. Смотри, товарища на базаре не купишь.

— Больше никаких указаний не будет? Как комсорг я…

— Погоди, не торопись, я еще не подписал твоего назначения.

— Да, но управление…

— Погоди, сказано! Он — освобожденный, ты — неутвержденный, словом, оба на равных. И запомни: всем этим ведает партия, а не твой папаша. Ясно? А теперь: кру-гом… арш! И пошли ко мне Бичюса.

2

Ветер швыряет мелкий дождь, словно цедит его сквозь старое, прохудившееся сито.

На душе у Альгиса скребут кошки. Хотелось как можно дольше оттянуть отъезд из отряда. Он все передумал по нескольку раз, и теперь им овладела неодолимая апатия. Бичюс смотрел в окно на молодой ветвистый дуб посреди двора и все гадал, сколько ему лет. Даже поспорил из-за этого с товарищами.

— Вот лопухи! — раздался голос Скельтиса. — Сруби́те — и узнаете…

Настроение — хуже некуда. Чтобы не оставаться наедине с невеселыми мыслями, парни стараются не молчать. Вскоре разговор снова пошел о дубе.

Этот дуб они видели и в солнечный день, и в трескучий мороз, и в неистовую грозу, но никогда еще не спорили из-за него. Сегодня — необычный день. Все сидят мрачные и сосредоточенные. Одинокое дерево под дождем напоминает им о беде товарища.

— И с человеком так бывает: только после смерти узнаю́т о нем всю правду, а тут… — Не найдя, чем закончить мысль, Бичюс умолк.

Товарищи ждали продолжения. Но первым заговорил Скельтис:

— То-то, что после смерти… — В голосе его прозвучала горечь.

Все смотрели на Альгиса, но тот молчал, наблюдая, как струйки текущей по стеклу воды причудливо изменяют форму дерева.

«У каждого свое разуменье и своя мера, — вспоминает он слова отца, — потому и правд в мире столько, сколько людей на свете».

Дождь поднимал над землей белесую пелену брызг.

— Такой дождина только поздней осенью да ранней весной бывает: третий день льет без продыху, — снова заговорил Бичюс и мысленно обругал себя за то что болтает вздор. Однако молчать он тоже не мог. Чувствовал, что подступает страх перед надвигающейся пустотой, и не знал, как побороть его. А может, и не хотел. Подойдя к календарю, сделанному из школьной тетрадки, взял болтающийся тут же на веревочке карандашный огрызок, зачеркнул еще один день службы и возвратился к окну. — Ползет, ползет капля по стеклу, набирается росту, глотает другие, жиреет, набухает, словно ей никогда не придется на землю пролиться, — сказал он вполголоса. Друзья молчали, по старой привычке ожидая, куда на этот раз уведет их мыслью комсорг из прокуренного, пропахшего кирзовыми сапогами помещения. Ждал и сам Бичюс, но вдохновенье сегодня не спешило. Пришлось закруглиться: — Вот так и между людьми случается.

Снова отозвался Скельтис:

— Черт подери! Ты, Альгис, в окно на капли смотришь, а все умеешь так повернуть, будто о себе рассказываешь. Иной раз я подумываю: уж не убавил ли ты годков десять — пятнадцать себе?..

— Да я вроде ничего особенного не говорю. Просто привычка такая — наблюдаю, думаю, прикидываю. Глядишь, кое-что и получается порой.

— Нет, я серьезно, товарищ комсорг.

— И я не шучу. Прежде всего я уж больше не комсорг. А кроме того, так и быть признаюсь: когда ехал к вам, мне в горкоме комсомола три годка накинули, так что в старики пока не гожусь.

— Святые угодники!

— Такие дела, брат… А теперь вот как муху из борща…

— Мы-то не гоним, — отозвался Вишчюлис.

— А может, не спешить? Подождать, пока из Москвы ответ придет? — подмигнул Кашета.

— И на том спасибо, ребята.

Дневальный вскочил, вытянулся и крикнул:

— Р-разговоры!..

Все повернулись к двери. Лейтенант Гайгалас небрежно махнул рукой — сидите! — и, скрипя сапогами, подошел к Бичюсу.

— Отдыхаешь?

— Думаю.

— Ну и как?

— В голове не умещается…

— Вот беда-то. Хорошо тому, у кого голова большая… Верно, Скельтис?

Тот заморгал и, не найдясь сразу, молча вытянул руки по швам.

— Так точно, товарищ лейтенант! Обо всем думать — голова распухнет. Пускай лошадь думает… — подоспел на выручку шутник Кашета.

— Чем и отличается лошадь от тебя, — съязвил Гайгалас, а затем равнодушно бросил Бичюсу: — Зайди к начальнику.

Скельтис посмотрел вслед лейтенанту и только теперь проворчал:

— Как это «в голове не умещается»? Должно уместиться, не то силком заткнет…

3

Пол в просторном кабинете начальника отряда был затоптан, а в том месте, над которым висела большая, задернутая шторкой карта уезда, блестела лужица. Намаюнас раздраженно чиркал отсыревшими спичками.

— Сухие есть? — спросил он вошедшего Бичюса. Смяв в пепельнице папиросу, швырнул коробок в угол. — Сухие, говорю!

Альгис достал сигареты, подал спички, и оба закурили. Дым был некрепкий, лишь слегка холодил нёбо. Помолчали.

— Ну? Возмущаешься? — спросил капитан.

— Нет, видно, так нужно, — ответил Бичюс, выбросил окурок и тут же раскурил новую сигарету. Его голос уже не дрожал, как вчера. — Чего возмущаться?.. Стихийное бедствие.

Начальник снял ремень, отстегнул кобуру, вынул пистолет, дунул в ствол. Спросил с нескрываемой иронией:

— Где ты работаешь, в органах госбезопасности или в бюро по охране природы?

— В артели инвалидов.

— Не валяй дурака.

— Погода дрянная, Антон Марцелинович, выть хочется. Может, по третьей закурим? Честное слово, я все понял, сделал выводы и знаю, что возмущаться не положено.

— А сам все-таки возмущен и совсем не рад, что вырываешься отсюда живым-здоровым.

— Спасибо на добром слове. Но по мне — куда приятнее быть в аду чертом, чем отставным ангелом, которого выгнали из рая.

Начальник швырнул на диван плащ-палатку, повесил на ручку сейфа фуражку, причесался. Сняв с расчески волосы, сдунул их на подоконник. Потом подошел к Бичюсу, сграбастал его, притянул к себе и принялся вдалбливать слово за словом:

— Возмущайся! Злись! Праведная злость сил человеку прибавляет. Что угодно, но не будь равнодушным. Только вот на кого злиться? На партию, на советскую сласть? На себе подобных?

Альгис пытался высвободиться. Но капитан, не выпуская гимнастерки, оттеснил его к дивану, насильно усадил прямо на мокрый плащ и, надавливая на плечи, продолжал:

— Я всю ночь не спал. Пешком в дождь из Пуренпевяй шел — думал. Ты нашим врагом никогда не был и не будешь, это факт. Ерунда все это. Я другого боюсь. Обидят человека незаслуженно, и он, не зная, куда кинуться, либо ожесточится и озлится на всех на свете, либо станет ко всему равнодушным. Я не допущу, чтобы ты стал таким. Не позволю! Подлец, тот хотя бы ненависть в нас пробуждает, а что проку от равнодушного, который за всю жизнь никому ни хорошего, ни плохого не сделал? — Намаюнас отпустил Бичюса и закурил новую сигарету. — Презираю таких.

Растерянный Альгис в эту минуту был похож на убогого, у которого мальчишки отняли костыли, сломали их и забросили. Он не может ни шагу сделать и стоит озираясь, ожидая, не найдется ли среди сорванцов хоть один, кто поймет его безнадежное положение.

Когда Намаюнас проявил свое участие, Альгис сперва обрадовался, однако сдержался и помощи не принял. Думал: капитан поступает так из жалости, а милостыню принимать он еще не привык. Намаюнас понимал это и старался откровенностью растопить настороженность.

— Ты думаешь, я слепой? Не вижу, сколько всяких лишних инструкций и правил повыдумывали? Иногда самому хочется послать всех к чертям и в лес бежать…

Альгис вспомнил, как он завидовал воспитанникам детского дома: нет ни свата, ни брата, ни тетки двоюродной — некем попрекнуть их, всегда и везде они отвечают только за себя. Вспомнил и улыбнулся. Но тотчас спохватился:

— Скажите лучше — в пещеру, а то еще услышит кое-кто и подумает, что в банду собрались. Разрешите идти?

— До чего же в тебе желчи, хлопец, накопилось!

— Хорошо хоть то, что количество желчи не регулирует отдел кадров, — вырвалось у Альгиса, но он снова сдержался: — Разрешите идти?

— Ступай. Но учти: ты неправ.

По привычке Альгис поднял было руку, чтобы козырнуть, но подумал, что теперь не обязательно соблюдать ритуал — капитан больше не был его начальником, а он — подчиненным. И с безразличным видом двинулся «штатской» походкой к двери.

— Стой!! — Намаюнас гаркнул так, что Бичюс испуганно шарахнулся. — Стань, как положено! — Он подскочил к Бичюсу и принялся трясти его с такой яростью, что у парня застучали зубы. — Ты это что?! Да хочешь ли ты знать, что я о тебе думаю, молокосос? — кричал он в лицо Альгису. — Может, тебе в письменном виде сообщить, что вообще сейчас думает капитан Намаюнас?

Бичюс не защищался. Он отворачивал лицо и пытался состроить улыбку. Никогда в жизни у него не было более глупого выражения. Это окончательно взбесило Намаюнаса:

— Слюни распускать — эдак ничего путного не добьешься. Сколько есть сил — все нужно отдать, чтобы защитить честных людей. Вот это и значит — быть коммунистом.

До Альгиса толком не дошел смысл сказанного, он даже не задумался над тем, что услышал, как никогда не задумывался над смыслом молитв или ругательств.

— Проверяете? — Он опустил руки. — Думаете, если меня выгнали из отряда, так уж я сразу на другую сторону перекинусь? Нет еще таких денег, за которые я продал бы свои убеждения и память друзей!

Намаюнас побледнел, опустился на диван и, наполнив стакан водой, залпом выпил.

— Идиот, — он продолжал держать стакан у рта, искоса поглядывая на своего подчиненного. Потом машинально потянулся за пистолетом. — Идиот…

— Вон как!.. А я-то, дурак последний, чуть было не поверил вам…

— Молчать! — Намаюнас грохнул стакан об пол.

Он торопливо затягивался дымом, словно боялся, что кто-то отнимет этот замусоленный, обжигающий пальцы окурок. Докурив, вынул из стола бутылку с водкой, поискал глазами стакан, наткнулся взглядом на осколки и хлебнул из горлышка. Стекло звякало о зубы.

— На, выпей.

— Не пью.

Намаюнас утер рукавом кителя рот и усталым, осевшим голосом сказал:

— Ну хватит. Кажется, оба погорячились. Перестань строить из себя казанскую сироту, и я орать перестану. Поговорим по-мужски. Все это временно. Может, и нужна сейчас сверхбдительность, черт его знает. Но поверь: пройдет несколько лет, все войдет в норму, будет больше времени, вот тогда и поглядим каждому в душу, уже без спешки, вслушаемся в каждый голос, пригреем обиженных, перевоспитаем колеблющихся и даже врагов…

— Не нужно мне вашей жалости! Я хочу самой простой справедливости. Почему я должен ждать ее несколько лет? Почему мне никто не верит? Бить своих, чтобы чужие боялись? Кому нужна такая роскошь?

— Говори, говори, — просиял Намаюнас, — все выкладывай, только не молчи.

— А чего тут говорить? Пройдет несколько лет, и снова могут всякие подхалимы вылезти. Если сейчас, когда самая схватка идет, не смотрят человеку в душу, так потом таким гайгаласам в ноги придется кланяться.

— Давай! Руби! Выкладывай все!

Дальше