Дырявая баржа стояла против высокого берега с его липами и круглой беседкой, где встречались молодой врач Михаил Васильевич и его будущая супруга молоденькая Цецилия Ивановна и откуда теперь, заметив движение на барже, открывали по ней огонь.
Заключенные укрывались за дровами, но были раненые, а кое-кто, изнемогая от голода, пытался связаться со своими на судах, бросался в Великую реку и тонул.
На двенадцатые сутки они увидели не близко, но и не далеко красный флаг и решили сняться с якоря.
По ним дали залп, и — нет худа без добра — канат перерезало пулями, баржа медленно двинулась вниз по течению к занимаемой красными слободе.
Костя тоже снимал людей с баржи и доставлял на берег.
Освобожденные обнимали Костю. Губернские партийцы и беспартийные, немцы и мадьяры хлопали по плечу и пожимали руку, обе руки.
Сколько раз потом слушал Костя слова признательности, сказанные не только по-русски, по-немецки или по-венгерски, но и на многих других языках земного шара.
Фрунзе увлек Костю на Восточный фронт.
По Каме плыла горящая нефть, и остовы пылавших пароходов освещали ночное сражение. Рукопашная ходила по огню, но не прекращалась и в темноте.
Костя нащупывал круглую кокарду старого мира, а старый мир тянулся белыми пальцами к пятиконечной Костиной звезде.
Потом из сугробов торчали крылья аэропланов, а Костю Константинова, члена РКП, перебросили с Востока на Юго-Запад.
Наступила и кончилась еще одна зима.
Над Юго-Западом вился тополиный пух.
Возвращавшуюся с огорода Машеньку нагнала в ярах красная кавалерия.
Командир заглянул девушке в зеркала глаз, отражавшие сшитые из буржуйских портьер былинные шлемы, и пропел, необычно выделяя «О»:
Ты пОстОй, красавица, пОст-Ой!
Строгая Машенька ускорила шаг. Она не разговаривала с посторонними и вообще торопилась. Она и сегодня надеялась послушать «Риголетто» из фойе, а если капельдинер сжалится над барышней-огородницей, то с далеких кресел, но Сахарная столица была на осадном положении.
Очередной интервент, покидая ее, взорвал мосты, соединявшие Юго-Запад с Северо-Востоком.
Рваная пулей Костина бурка принеслась сюда, и перед ним и его бойцами открылось в летучей толчее пушинок нагромождение зданий, собор в центре, колокольня мужской обители — справа, луковки обители женской — слева.
— Товарищ Константин, — сказал трубач, — насчет монашек будут указания?
Хохот покатился по рядам конников. Краснозвездные шеломы откидывались к потным крупам и склонялись к взмыленным шеям тоже смеющихся коней.
«А и верно, — подумал Костя, — хорошо б заскочить, поглядеть на «Шхуну Павел». Да куда там — дал шпоры своему неарабу и на аллюре в три креста, козырнув девушке с сапкой, повел конников вдоль мазанок и небоскребов, запачканных печками-времянками трех военных зим.
Старый мир вновь отступал. Последняя его кухня скатывалась с крутой улицы, и, уцепясь за кухню, перебирал ботинками на пуговках господин советник. В пальто с обезьяньей шалью, он не замечал ни жары, ни расплескивавшейся на пальто жидкой кашицы.
Толпы отступавших легионеров, отдельные всадники и стайки пеших, фуры и фаэтоны — все смешалось по дорогам на запад, а сам Фош ломал маршальскую голову, не зная, как распутать невообразимую путаницу.
Красная Армия устремилась на запад. Броневичок среди конников на шоссе предлагал червонным казачкам взять их на буксир, и червонные казачки благодарили, обгоняя броневичок по мягкой обочине.
Отмахиваясь от тополиной ваты, беглым шагом торопилась пехота. Среди нее поспешала трехдюймовочка с ведерком, и все позвякивало и погромыхивало, и гул наступления, скатясь с обрывистых берегов Тетерева, достиг Сены и Темзы, и шоссейные и грунтовые дороги тогда успокоились. И вот одни телеграфные столбы гудят, повествуя о возвращаемых родных просторах.
8
В школах еще не топят. Тетя Аня и в нетопленной трудовой школе позволяет себе лишь накинуть шерстяной платок.
— Дети, сидите прямо!
Из пяти комнат тетя Аня сохранила две. В дальней помещается она с мужем-профессором, а в ближней, проходной, — за ширмой племянник Павлик.
На улице профессор подымает стреляную гильзу — нельзя ли превратить ее в наконечник для карандаша? Оказывается, можно.
Иногда в полнакала рдеют волоски электрических лампочек, но, не разгоревшись, гаснут.
Дядя-профессор переделывает тетины флаконы в ночники и при их свете читает вслух и переводит Горация.
Павлик вылезает из-за ширмы и, восхищаясь блеском исторических сопоставлений, слушает похвалу мирной жизни, не нарушаемой мстительным парфянином или воинственным германцем. «На очаге, — читает дядя, — сухие дрова, растянутое вымя скота выдоено, домашние блюда ждут усталого от трудов хозяина».
Павлик подымает стреляную гильзу, и перед ним разворачивается чудо на Марне — не меньше. Он видит крапиву у историко-экономического вуза, где он учится, и выдумывает какой-нибудь империализм растений.
Он сочиняет за ширмой оригинальные трактаты и перепечатывает их на дядином «гаммонде», где три шрифта — русский, латинский и греческий.
Однажды, ближе к полуночи, загорается электричество и не гаснет.
«Давайте пить! — переводит дядя. — Безумная Клеопатра готовилась разрушить Капитолий и в сообществе с занятыми развратом погубить государство, но бешенство египетской царицы уменьшилось после того, как у нее уцелел всего один корабль… Теперь война позади, разложим подушки богов и приступим к пиру!»
— Давайте стирать! — распоряжается тетя Аня, и они втроем становятся к корыту, тетя Аня, повязав голову марлей, доктор права в фартучке Анечки, худющий Павлик в довоенной сетке некогда тучного дяди.
— Ах, Анечка!
— Ах, тетя Аня!
9
У Иродиады Митрофановны своя политика. А может, политики и нет.
— Опять вы капусту руками берете. Я же вам вилку, Михаил Васильевич, подала!
А он:
— Уеду я от вас, Иродиада Митрофановна, к вотякам.
— Никуда вы, Михаил Васильевич, не уедете.
И верно, никуда не уедет Михаил Васильевич. В деревнях тиф и холера, и Михаил Васильевич и на тифе и на холере, и по всем деревням его медицинские чудеса, а сказочник дядя Кузьма при Михаиле Васильевиче — как бы ассистент — правит в кузнице больничные иглы для шприцев.
Вызвали Михаила Васильевича в губздрав.
Иродиада Митрофановна и говорит:
— Достали бы вы, Михаил Васильевич, дрожжей в губернии, или, поглядите, махорка, может, попадется — я тут продам, чем мы хуже людей, ей-богу, на лебеде пропадаем!
В губздраве Михаил Васильевич заполнил анкету, и от этой восьмистраничной анкеты как бы распахнулись лебединые крылья Михаила Васильевича.
«Перечислите подробно, какие медикаменты, препараты, патентованные и перевязочные средства нужны вашей больнице.
Укажите необходимое количество носильного, постельного и столового белья, а также байковых и пикейных одеял.
Подчеркните нужное, указав число уполовников (чумичек), разливательных ложек, подносов, мисок, стаканов и подстаканников к ним, поильников и подкладных суден.
Определите расход мыла, спирта, сулемы и т. п. посуточно, понедельно и поквартально.
Требуются ли больнице титаны-кипятильники, автоклавы, зубоврачебные кресла, душевые установки, горное солнце и другая аппаратура, операционное и рентгеновское оборудование».
И так шестьдесят вопросов…
Губздрав обогревался кипятком из чайников тончайшей жести, но Михаил Васильевич на все ответил и все проставил, перечислил и подчеркнул, а в последнем параграфе, где спрашивалось: «Что необходимо лично вам?» — написал: «Собрание сочинений Спенсера».
Не предвидя космодромов и электронного мозга, но в отличном настроении он грелся у губздравовского чайника, и великолепное состояние его духа нарушала только мысль о поручении Иродиады Митрофановны.
Он открылся губернскому коллеге — человеку практичному, хотя и насмешнику.
Розовый и лысый коллега хлопнул Михаила Васильевича по коленке (рефлекс сохранился, и нога подскочила):
— Спички везите, миленький, спичечки…
И привез Михаил Васильевич на все свои достатки спичек, а в Пятницком спичек-серенок пруд пруди.
Занесла бы Иродиада Митрофановна меч над Михаилом Васильевичем, как заносила над приютскими сквернавцами, но подставил врач повинную голову:
— Уж вы простите, Иродиада Митрофановна, чего не умею — того не умею… виноват.
И выпал меч из рук Иродиады Митрофановны:
— Светитесь вы у меня насквозь, как святой.
А он шутит:
— Кишочки видно.
10
Чудесное утро!
В Кремле — золотистая от лучей стенная карта Родины.
В солнечную дымку уходят синеватые извилины рек и голубоватые пятна морей, и между Каспием и Азовским морем легкая тень того, кто смотрит на карту.
Какая весна!
Лети, лети, скворушка, переставим горы, и хлынет тепло.
Как идет Машеньке большая шляпа, как удивительна для Павлика эта весна!
Он кончает исторический факультет и предполагает — как раньше говорили — остаться при университете, но увлечен своим необязательным сочинительством.
Сады разгорожены, и цветущие яблони вышли на улицы.
Как прозрачны дни, как чисты вечера, как внимательно смотрят звезды во двор типографии, где лежат рулоны бумаги и за окнами шелестят машины!
Не Павликова ли статья пошла в печать?
В редакции рабочие-корреспонденты из гавани, из железнодорожной колонии, из трампарка, с завода «Механический», с Чугунолитейного, с Машиностроительного, с бывшего Сухарного, с будущего Краснознаменного.
Металлист Гедзь приносит заметки вроде «Охрана труда, где ты?», но его старое сердце открыто романтике.
Еще вереницы холодных локомотивов в пустынном яру, еще обгоревший цех без кровли и на заводскую котельную наступает чертополох, но разрешите Овидию в рабочем фартуке мыслить о Золотом веке.
Совсем не Овидий этот представитель Трикотажки, не скажите, — в будущем он лауреат Государственной премии.
А вот студент-политехник — лет через сорок назовут его классиком родной литературы, пока же недавний сельский хлопчик грызет интеграл, шагает в Сахарный, теперь Индустриальный, институт — красноармейские ботинки зашнурованы проводом полевого телефона.
Вся его биография — вторжение в радость, хождение же по мукам осталось позади вместе с дядей Андреем.
Ровесник молодых, Павлик тоже здесь.
— Дорогой товарищ Гедзь, сказуемое должно быть согласовано с подлежащим в роде и числе. А где здесь сказуемое:
И от надежды благородной
Цветка на камне ореол?
— Павло, ты Павло, раз ты так здорово согласуешь всякие там слова, напиши нам об этой надежде благородной и о цветке на камне…
Павлик ведет в рабкоровском клубе занятия по грамматике, читает рефераты о рабах Рима и об Анри Барбюсе, вместе со своими слушателями посещает публичные лекции по электросварке и теории относительности, и вот — газеты от 24 июля, от 1 сентября, праздничная от 7 ноября и траурная январская со статьями Павлика, но нескоро, очень нескоро — лишь на старости лет — догадается Павлик, что его крестный отец на поприще лирического публициста не кто иной, как добрейший Гедзь.
Он опять принес заметку «Охрана труда, ты спишь»… С п и ш ь — сказуемое, т ы — подлежащее, а что же тогда о х р а н а т р у д а?
11
Автор мог бы развивать значительные темы, например: «Шатура и Волховстрой», «Костя Сквернавец и академия генерального штаба» или же такую — «Социальные корни мечты», однако начнет о регистрации разлук.
Когда дядя-профессор покинул этот мир, тетя Аня поставила на могиле тяжелый крест с терновым венком, хотя умер доктор юридических наук, как и жил, легко: прочел — «иной не откажется урвать часть делового дня, чтобы прилечь под сенью плодовых деревьев», и Гораций выпал у него из рук.
Пятницкого врача — Михаила Васильевича замучила болезнь почек. Иродиада Митрофановна ухаживала как могла: «Я принесла горячей воды, побрейтесь, Михаил Васильевич, вам будет легче».
Павлик провел с отцом последние дни. Уезжая, он впервые поцеловал Иродиаде Митрофановне руку.
Бабушки же умирают, но не сдаются. Увлекаемая новой экономической политикой, Агафья Емельяновна пыталась в губернском масштабе жарить биточки и в республиканском — мариновать огурцы. Да руки как крюки и глаза отнюдь не бирюза, и бабушка предпочла перейти в тот мир, где не так уж нужны ее котлеты и корнишоны.
Очень грустно, но Фрося, мама Варя и папа-географ сделали свое дело и могут уйти. А в сущности, что сделал папа-географ? Научил Машеньку давать ясные ответы на темные вопросы — не мало ли? Впрочем, он старательно дул на энциклопедический одуванчик, принимая разлетавшиеся слабенькие парашютики за могучие семена разумного, доброго, вечного.
С Семеном Семеновичем мы еще встретимся и постоянно будем встречаться с Костей, а если не встречаться, то узнавать о его продвижении по службе.
Анна Васильевна все еще держится прямо, и это говорит о ее жизнеспособности.
Что же касается Павлика и Машеньки, то они бессмертны. И не оттого, что самонадеянный автор рассчитывает увидеть их имена в учебнике изящной словесности, просто потому, что без них тут же пришлось бы поставить точку. Автор, кроме того, заготовил оптимистическую концовку и не последует за полным, с «апатическим лицом, задумчивыми, будто сонными, глазами» литератором прошлого века, не кончит дорогой могилкой, не скажет «слезы так и текут… помяни, господи, его душеньку во царствии своем».
Автор покажет жизнь в цвету.
Машенька и Павлик, нет, Павлик и Машенька, конечно, Павлик впереди, а Машенька за ним, пройдут вдоль горячего асфальта новой дороги, и автор оставит героев в то мгновение, когда их счастливая звезда разгорится наиболее ярко.
12
Анна Васильевна преподает уже не в начальной школе, а в торгово-дипломатическом техникуме, и занимается со студентами дома. К Анне Васильевне приходит и серьезная девушка — Машенька. Павлик обратил внимание на ее глаза, но прячется за ширмой, где у спартанского ложа на стуле Павликовы трактаты и заполняющийся пометками о зачетах матрикул.
Тетя Аня давно решила — ей пора умирать, да все некогда, а тут выпали три праздничных дня подряд. Тетя Аня, не имея чем распорядиться, легла в постель, а Павлика послала к правозаступнику и заодно к врачу.
Павлик испугался.
Только он ушел, как Анну Васильевну посетили ее слушатели — два студента и Машенька.
— Вот и хорошо, я сейчас оденусь и причешусь. — Анна Васильевна послала студентов — одного туда, другого сюда — найти Павлика и, найдя, передать, что ее самочувствие превосходно и врач не нужен, Машеньке же поручила молоть и варить кофе для врача, если он все-таки придет.
Павлик метался между врачом и правозаступником.
Знакомый правозаступник выразил Павлику свои соболезнования: «Неужели Анна Васильевна так плоха? Племянник не наследник (Павлик покраснел), однако ваша тетушка может выдать вам вексель, а вы учесть вексель после… (Павлик побледнел) и получить из выморочного имущества книжные шкафы и остальное».
Едва не рыдающий Павлик бросился домой взглянуть на тетю Аню.
Ему мерещились пузырь со льдом, горчичники, склянки с мантиями рецептов, но, одетая и причесанная, тетя Аня распоряжалась гостями, то есть Машенькой…
Павлик, как всегда, проскользнул за ширму и затих, но тетя Аня коварными шагами направилась к ширме и коварно отставила ее.
У вселенной на виду Павлик читал или по мере своих сил исполнял роль читающего.
Худая его, с трехдневной щетиной шея торчала из пегой толстовки.
Машенька вспомнила холеное лицо московского актера Ивана Сергеевича, с которым девочкой гуляла по дантовскому лесу над голубоватой речкой, бархатный голос: «Хочешь быть моей Беатриче?», собственный смешной стишок.
Я и львов не боюсь,
И волков не боюсь… —
и пожалела Павлика:
— Вы готовитесь к зачетам?
— Да.
— Я вам помешала?
— Нет.
Так начались их беседы. Когда Павлик говорил «нет», Машенька говорила «да», когда же он говорил «да», Машенька говорила «нет».
Не прошло года, как Машенька окончательно сказала «нет», то есть «да», и они направились в загс.
13
Тетя Аня переселилась за ширму.
Вот так они и жили: в проходной комнате, за ширмой — тетя Аня, в дальней — Машенька и Павлик.
Вы, вероятно, заметили, что во второй части Машутка превратилась в Машеньку, в третьей Машенька станет Машей, что соответствует ее возрастающей солидности. Павлик же навсегда останется Павликом, а вечно-детское — его основным началом.