— Вы знаете нашего соседа? — спросила Лина, и у нее в глазах появилась голубизна. — Он так чувствует музыку. — И добавила застенчиво: — К тому же он солдат.
У Андрея опустились руки. Он бросил Сахарный институт и тотчас же был призван в армию.
Он даже не упомянул о своем артиллерийском прошлом и угодил в какую-то очень уж скоростную пехотную школу.
Десять лет назад Андрея увлекала «дикая, как он писал бабушке, прелесть военной жизни». Он любовался луной над пушками, необыкновенным казался ему ночлег в солдатской пекарне на полке для остывания хлебов.
Сейчас он не восторгался и не впадал в отчаяние, он только выполнял долг русского прапорщика, на которого взваливалась вся тяжесть мировой войны.
Весной 1915 года Андрей стоял в Карпатах на позиции недостаточно глубокой и с малым числом блиндированных сооружений.
Снарядов не хватало, и дневной расход был установлен в армии Андрея меньше, чем по два выстрела на гаубицу.
Весенним вечером Андрея вызвали к командиру. Командир не желал прапорщику зла, но как фельдфебель на сверхсрочной поручает попавшемуся ему в лапы интеллигенту пристрелить больную лошадь и содрать шкуру, так и этот служака — серебряный ежик избрал сахарного студента для дела, которое ему самому было неприятно.
— Вы, прапорщик, и ваш взвод приведете в исполнение приговор над осужденным нижним чином.
Вспыхнув, Андрей отказался.
— Э, батенька, — сказал командир, — это попахивает военно-полевым судом.
Суд, однако, не состоялся.
На другой день немцы перешли в наступление.
Генерал фон Макензен сосредоточил на узком участке шестьсот легких и тяжелых орудий, каждое из которых выстрелило в то утро семьсот и двести пятьдесят раз.
Немцы ввели в бой новинку — мощные минометы, и нельзя было карпатским овчарикам выгнать белую овечку на зеленую полонинку.
К девяти утра русские окопы не существовали, проволочные заграждения превратились в лохмотья.
Через час начался штурм.
Зажав в зубах неслышный в грохоте разрывов свисток, Андрей метался среди земляных фонтанов. Он принял на себя весь орудийный и минометный огонь, весь натиск корпусов и дивизий — удар отборных войск, главным образом переброшенных сюда из спасенной русскими солдатами Франции. Андрей пытался прикрыть Карпаты собственным телом и не прикрыл.
3
Поражаемый артиллерией, отравляемый газами, оглушаемый первыми массовыми атаками танков, XX век зарывался в землю, но вновь выбирался из бетонных колодцев и, продвигаясь вперед, потрясал воюющими и нейтральными странами, их правительствами и государственным строем.
Царская Россия задыхалась в Августовских лесах и у кирок Прибалтики. Вместе с ней на перевалах в Венгрию и у костелов Галиции задыхалась цесарская Австрия…
Андрей оказался в готическом городке Центральной Европы. Пользуясь относительной свободой, он давал маленьким бюргерам уроки музыки. «До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до… Хорошо бы подслушать беседу флюгеров над мансардами и написать фугу… Си-ля-соль-фа-ми-ре-до» — и так три с половиной года.
Три с половиной года черепичная кровля перед Андреем лепилась к черепичной кровле, и, несмотря на свежевший ветер иного направления, железные фигурки геральдических человечков и животных — ржавые флюгера на ржавых шпилях — не поворачивались. «Семпер фиделис — всегда верны», — заверяли они в своем уважении к старине. Зато как заметались флюгера последней осенью австро-венгерской монархии!
Тетя Аня не позволяла читать во время еды, но газета лежала между завтракающими Павликом и дядей. Оба скосили глаза и пробежали официальные сообщения с Западного фронта от 7 ноября 1918 года: «На правом фланге французские передовые части вступили к югу от реки Мааса на высоты, господствующие над Седаном».
Удивительно, как умел дядя-профессор обнаруживать метафоры истории. Только на старости лет понял Павлик, кому он обязан логической упорядоченностью своих ранних и поздних фантазий.
Профессор вскочил:
— Анечка, ты послушай… — он вернулся с книгой о сентябрьском Седане 1870 года.
— «Вечер. На одной из господствующих над Седаном высот, как черная линия на бледном небе, зловещий кортеж победителей — прусский король, кронпринц, Бисмарк, Мольтке. За ними в оперных плащах — громадные на громадных лошадях — гуннообразные чины конвоя.
Долину, занятую немецкими войсками, оглашает свирепое у р а победы.
Вид города Седана ужасен. Семьдесят тысяч французов стеснены на малом пространстве. Раненым не хватает общественных зданий и церквей, убитым — могил…
Ветераны Африки, Крыма, Италии внушают жалость.
Стрелки разбивают ружья о стены домов. Канониры заколачивают пушки и бросают их в Маас. Туда же летят сабли, пистолеты и ордена уланов и кирасир. Знамена линейных полков, зуавов, морской пехоты сожжены, закопаны, разодраны на лоскутья и разделены между солдатами, потоплены, отданы на хранение горожанам, унесены в Бельгию.
Согласно условиям капитуляции французы обязаны очистить город Седан и под присмотром пруссаков перейти в излучину Мааса, за канал — фактически на остров, так как со всех сторон их будет окружать вода.
Немецкие офицеры генерального штаба сортируют пленных:
— Пехотинцев попрошу сюда, кавалеристов — туда.
Весь день дождь, и весь день толпы французов стоят и движутся под дождем и, случается, по колено в воде.
Потом две недели без крова и пищи, под тучами осени на равнине мокрой и топкой.
Днем интернированная армия в поисках картофелины роет грязную землю застывшими руками, ночью ложится в грязь, и десять тысяч страдающих, как и люди, лошадей соединяются в дикие эскадроны и тревожат спящих внушающей ужас галопадой.
Берега Мааса и канал в летучих облаках. Кругом вода, но как пить — в воде человеческие тела и конские трупы, и к лихорадке и ревматизму прибавляется дизентерия».
Ноябрьский Седан 1918 года менее эффектен.
Президенты Франции, Соединенных Штатов, короли итальянский и бельгийский не глядят с высот на капитулирующего противника. Сломанные древки и клинки отсутствуют. Немцы не смешивают рядов. Но реванш состоялся, и Германии предстоит ответить за театральность прусских плащей 1870 года.
«Господь тому свидетель, — читал профессор, — каждый народ, как и каждый человек, должен искупить ошибки — и час возмездия пробьет».
Тетя Аня отобрала у дяди и захлопнула книгу, на обложке которой раненый зуав обнимал улана с обломком сабли.
4
В ночь на 7 ноября 1918 года германское главное командование обращается к главнокомандующему вооруженных сил союзных армий — маршалу Фошу с просьбой начать переговоры о прекращении военных действий.
Маршал выражает согласие.
Задерживаемая массами отступающих, но продолжающих сопротивляться своих войск, останавливаемая заторами на автомобильных и железных дорогах ближнего тыла, завалами из деревьев и заминированными участками, в непосредственной близости от противника немецкая делегация с белым флагом и трубачом пересекает фронт. Встреченная французскими офицерами, она едет на французских автомобилях, а затем во французском поезде вдоль руин военного времени и оказывается в Компьенском лесу, на кривых тупиках тяжелой артиллерии, недалеко от поезда маршала Фоша.
В Компьенском лесу больше сучьев, чем листьев, и седина утренника покрывает положенные между поездами мостки. По таким поздней пятницкой осенью Павлик пробирался из докторского флигеля… Здесь по заиндевелым доскам к победителям идут побежденные.
Компьенский лес хранит следы немецкого наступления 1914 года, но вскоре в Компьенском — в самом большом лесу Франции — подымутся памятники французского реванша и вагон Фоша станет чуть ли не святыней нации.
В салон-вагоне широкий стол и стулья с обеих сторон.
Побежденные в дорожных костюмах и походной форме вытягиваются за стульями и стоя ждут — такова участь побежденных…
Наконец-то вот они, победители.
Увлекаемый ветром победы, маленький маршал Фош нелюбезен:
— Что вас привело сюда, мосье! У меня нет предложений — это маршал говорит. «Мне нравится продолжать войну» — это маршал думает.
Он, как и Бонапарт, не отличается ростом. Счастлив в обороне… реже в наступлении… Ничего не поделаешь — позиционная война… продвинулась на два метра… Сегодня захватили, завтра отдали домик паромщика… А у того — тоже маленького — бросок через альпийские ледники («Солдаты, Ганнибал некогда прошел этой же дорогой со слонами»), и открывается Италия…
А у того форсированный марш («Император разбил врага ногами своих армий»), и австрийцы — 40 знамен — сдаются в Ульме… А у того Иена и Ауэрштедт («Похоже на сон — сам бог бросает прусские крепости в лоно победителей»), и Берлин охвачен нравственным маразмом.
Английский адмирал играет то моноклем, то роговыми очками, и только эта игра выдает адмиральское волнение.
И снова мостки между поездами, седые утром, золотистые после полудня, уходящие вечером в сумерки неизвестности, и снова маршальский салон-вагон.
Глава немецкой делегации бросает последний козырь.
О, эта логика немецкой речи — суть в конце, а конца не дождешься!
Синтаксис перевода легче:
— Союзники повторяют ошибку старого германского правительства. Весной 1918 года Германия считала себя победительницей большевизма, а оказалась побежденной…
Англичане холодны:
— У кого попутный ветер, тот доплывет.
Маршал настораживается. Мосье бош в какой-то мере прав. Деморализация противника граничит с бунтом. Придется оставить канальям часть пулеметов. Должны же немцы стрелять по бунтовщикам, и как можно скорей стрелять…
Переписка всех условий перемирия заняла бы много времени. Готовят последнюю страницу и расписываются на ней; маленький маршал, жалея, что генеральное сражение не состоялось, английский адмирал — боясь поставить кляксу, немцы — сдерживая слезы, и напрасно — пятна от слез придают международному документу особую значительность.
Глава немецкой делегации еще по дороге через германские и французские траншеи заготовил и теперь произносит историческую фразу:
— Семидесятимиллионный народ может страдать, но погибнуть не может.
— Вот и отлично! — примирительно говорит Фош. «Вы же получили пулеметы» — это мысли Фоша.
И таков его бумажный Седан.
5
Светало все позже. Дождь пытался смыть грязь с Европы, снег — присыпать ее кровь.
Облепив паровозы, заняв угольные ящики, ступеньки и крыши вагонов, из плена возвращались русские. Их счесывал встречный состав. Они находили смерть в тоннелях и в переплетах мостовых ферм.
В истертых вельветовых куртках, в байковых халатах, в бязевых кальсонах, в деревянных апостольских колодках на ногах, босые, катились они на восток. Их бросало в озноб хрустальное утро и грел сыпняк. Придорожные канавы принимали их последний вздох.
Андрею относительно везло — он не жевал сосновых иголок, не пробовал борща из падали, хотя тоже не всегда ехал, а чаще шел, пробираясь домой, к бабушке Агафье Емельяновне, к сестре Варе, к Машутке-Машеньке, к своему роялю: Варенька писала — выплата подходит к концу… Вот когда Андрей примется за фугу.
Чехи приглашали его защищать чешские свободы и сербы — свои свободы, но Андрей не остался.
Поляки предлагали освобождать Львув от русин и русины Львив — от поляков, но Андрей отказал и русинам и полякам.
Лукавые мадонны, как циркачки в обручах из бумажных роз, улыбались ему на границах галицийских станций, но Андрей, не молясь и не насмехаясь, продолжал путь.
В Браилове он играл на свадьбе пикантный танец «Трэ мутард» — «Крепкая горчица», и его, свадебного тапера, до отвала накормили печеным и жареным.
В окрестностях Сахарной столицы проходил фронт.
Бывший генерал находился в состоянии войны с бывшим военным чиновником. Оба призывали уцелевших прапорщиков. Один порол уклонявшихся от призыва, другой вешал.
Андрей отсиживался в сосновом бору у смолокуров, пока не наступила зима и бывший военный чиновник не заставил бывшего генерала бежать.
Взяв город и крепость, военный чиновник, то есть человек полуштатский, принимал парад.
Как и полагалось триумфатору, он был бледен, и бледность его лица подчеркивал черный с красным верхом головной убор.
Заваливая ряды, проходила пехота, за ней — конница: сотня на буланых, сотня на соловых, сотня на чем бог послал.
Покинув лесной шалаш, Андрей вступил в забывшую о сахаре Сахарную столицу.
Ловя горящими губами снежинки, он хватался за выступы и косяки. Здания валились на Андрея. Он не знал, как добрался, и не постучал, а зацарапался в дверь…
— Фрося, впусти кошку!
Нетерпеливая Агафья Емельяновна открыла сама и всплеснула руками:
— Ну. Кто же ездит в такое время!
Сестра Варенька раздела и уложила брата.
Фрося сожгла его ватник.
Рубашки на Андрее не оказалось, и папа-географ снял очки, чтобы не видеть неумолимую поступь истории.
Большие Машенькины глаза стали еще больше: впервые в них отразился страшный мир, который нельзя объяснить.
6
Андрея преследовали вещи: шкаф — тот самый, в котором он, вынув полки, в детстве спрятался от бабушки; морской бинокль — Андрей наглядел в него Лину; рояль, взятый напрокат у господина Стрелитца — свидетель восторгов и уныний; наконец, подаренный Андрею по пути из плена, перелитый из ложки оловянный перстень с изображением вши, якобы спасительный талисман, но Андрея от сыпного тифа перстень не спас.
— Андрюша, ты слышишь меня? — спрашивала Варенька.
Андрей не слышал Вареньки. Он бредил неповторимой, своей музыкой.
— Ты видишь меня, Андрюша?
Но он не видел Вареньки. Он созерцал распад времен и форм, и ничто не продолжало его, Андрея, ни в пространстве, ни во времени.
Всю жизнь он учился и не доучился, и как рано — некролог.
«Оставил нас недюжинный русский человек, вечный искатель, мучительный талант без направления. Он думал о многом — и не додумал главного. Он решал все — и не решил ничего. Он декламировал и спасался бегством, как Чацкий. Как Обломов, читал о Черной Африке — и не дочитал. Отказывая себе в чайной колбасе, вместе с вечными студентами собирался купить падшей женщине швейную машинку, но не купил. Он едва не запустил булыжником в городового. И все подумывал, все раздумывал о великой, о своей музыке. А там Лина, институт, Макензен… Впрочем, великие сонаты написаны давным-давно».
Жестоко осунувшийся Андрей будто глядел на свой шкаф. Чего только в шкафу не было: тетради для арифметики, лоции, записки путешественников, теория контрапункта…
Шкаф освободили от кунсткамеры и сколотили из его досок гроб.
Господин Стрелитц — «Главное депо музыкальных инструментов и нот» — прислал веленевое письмо:
«Имею честь сообщить, что после уплаты последнего взноса за прокат пользуемый Вами рояль перешел в Вашу собственность, так как общая сумма взносов равняется его стоимости.
С почтением и т. д. и т. п.».
7
А на площадях перед Зимним и Кремлем, у стен киевского Арсенала и ворот бухарского Арка утверждался новый мир, и над всем звучал Ленинский набат.
Старый мир яростно сопротивлялся.
Во Франции он готовился оправдать убийцу Жореса, в Германии расправился с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург.
В новой России он прерывал революционных ораторов шумом на скамьях справа и выстрелами из толпы.
Перед ним — на шоссе опускали шлагбаумы, он пробирался проселками.
Он исчезал в Костроме, чтобы появиться в Казани.
Он подымал мятежи и захватывал артсклады, собирал армии и получал винтовки из-за семи морей.
Ворвавшись в ночной Дом Советов, выводил в хмурые дворы и расстреливал комиссаров, вывозил их в пустыню и расстреливал в пустыне.
Захватив почтово-телеграфную контору, рассылал победные реляции, но узнавал превратность уличных боев.
В губернском городе, куда Цецилия Ивановна так недавно привозила Павлика держать экзамены, восставший старый мир владел Дворянскими и Преображенскими улицами Архангельской стороны, и каменная звонница на кудрявой мураве превращалась в пулеметное гнездо, а баржа посреди Великой реки — в поставленную на якорь тюрьму.
Новый мир сохранял за собой Ямские и фабричные улицы Московской стороны, и пятницкий подпасок, воспитанник Семена Семеновича по ремесленному училищу, слесарь с губернской мануфактуры, красногвардеец Костюшка Константинов держал оборону в слободе за Малой рекой при впадении ее в Великую.
Старый мир арестовал и бросил на дровяную баржу не только партийных и советских работников, но и германских и австрийских военнопленных.
Они провинились перед старым миром: чересчур долго ждали с наполненными газом цилиндрами, а ветер дул им в лицо, они защищали гнилую крепость ржавым оружием, они не знали, что защищать, а могли приобрести родину.