Поезд на рассвете - Евгений Евстафьевич Куренной 12 стр.


В окне появлялась мать: стучала по стеклу, махала Юрке — звала завтракать. Она уже больше месяца не работала, безотлучно была дома, и Юрка немного успокоился, внушил себе, что все обойдется благополучно: минует  э т о, и мать перестанет болеть, а у него появится брат или сестренка. От матери он знал, что  э т о  наступит в декабре, и даже хотел, чтобы  о н о  произошло как можно скорее, но все равно боялся декабря, т о г о  дня. После уроков он спешил к матери, не чая застать ее дома, опасаясь неведомой беды.

В середине второй декабрьской недели, перед началом занятий, между сменами, Юрку на школьном комитете приняли в комсомол. Юрка думал — не дождется конца уроков. Едва высидел шесть часов. С последним звонком — хвать портфель, пальто и шапку на себя — и полутемными улицами, скользя, спотыкаясь, подался домой. Скорей рассказать матери, как проходил комитет, о чем спрашивали, как он отвечал, — и услыхать ее похвалу. Кто же еще так за него порадуется, как мать?.. Прибежал и… наткнулся у ворот на длинный ЗИМ — «скорую помощь». В машине сидел только шофер. Калитка была распахнута, дверь веранды — тоже настежь.

Мать Юрка застал уже в прихожей, у вешалки с одеждой. Перед порогом, безучастно и молчаливо, стояли две женщины в пальто поверх белых халатов. Собраться матери помогала соседка; ни отчима, ни Ирины Ивановны дома не было.

— Ой, Юрик! — обрадовалась мать; она смущенно и неловко — потому, наверное, что здесь были чужие, — одной рукой прижала его к себе. — Как хорошо, что ты пришел, господи. Еще минутка — и меня бы увезли… я бы тебя и не увидела. Успел, как хорошо… Ну… до свидания, сынок. За меня не волнуйся. Я скоренько вернусь. Теперь уже все… закончится, и мы будем хорошо жить. Вот увидишь.

Мать набросила на голову теплый платок, соседка взяла ее под руку, Юрка пристроился с другой стороны, и они пошли к машине.

— Будь тут молодцом, — приостановилась мать у калитки. — Старайся в школе. Хорошенько учи уроки… Слушайся Ирину Ивановну.

— Ладно, — пообещал Юрка.

— Она тебя не должна дать в обиду. Все-таки душа у нее добрая… А потом посмотрим, как нам дальше жить… До свидания, сына.

— До свидания, мам…

Соседка тоже села в машину — сопроводить мать в родильный дом и забрать оттуда ее одежду.

Глухо бухнула дверца ЗИМа…

Это было в среду… Да, он навсегда запомнил: мать увезли в среду. Назавтра, утром, они с Ириной Ивановной собрали передачу и подъехали автобусом к тому роддому на горе, за высокой железной оградой, — трехэтажному, с большими окнами и широким парадным крыльцом. В коридоре, перед приемным покоем, дежурная нянечка взяла у них передачу, но сразу предупредила, что больная к ним не выйдет, если хотят — пусть подождут от нее записку. Они подождали. Записка, на половинке листа, содержала всего три строчки:

«Спасибо, что пришли. Не беспокойтесь, ничего страшного нет. Врачи говорят — все будет нормально. Крепко целую».

— Она просит подойти к окну… Второй этаж, со двора, третье слева, — сухо отбарабанила нянечка.

По асфальту, очищенному от снега, они обошли здание и увидели в окне мать. Лицо у нее было бледное, изможденное — спала ли ночью хоть немного? — но она улыбалась и ободряюще им кивала, стараясь каждым знаком, каждым жестом убедить их, что все будет хорошо, ведь врачи в этом не сомневаются, и она им верит.

В субботу вечером мать умерла…

Ей сделали операцию — кесарево сечение, но — опоздали. Ребенок — это была девочка, — который только что бился в ней, уже не дышал… Операция, как потом, соболезнуя, объясняли врачи, прошла «не совсем удачно». Юрка понял это так: что-то, видать, недоучли, что-то сделали неумело, халатно, что-то попросту проглядели. Матери становилось все хуже, ее повторно взяли из палаты в операционную, приняли экстренные меры, перелили ей много крови, но это уже не помогло…

Хоронили ее в понедельник — тоже день, который из памяти не выжечь огнем… Но сначала наступило воскресенье.

Самым страшным казалось Юрке — увидеть, как ее привезут, будут вносить в дом и, свершив последние печальные приготовления, положат в гроб. Услыхав разговор Ирины Ивановны и соседки о том, что скоро придет машина, с к о р о  п р и в е з у т  и нужно кликнуть старух обмывать тело, Юрка тихо, никому ничего не говоря, вдруг начиная сознавать, что со смертью матери до него в этом доме уже нет дела, а завтра — тем более не будет, выскользнул за ворота и направился в дальний конец улицы. Куда и зачем шел — отчета себе не давал: ему было все едино. Только бы не видеть, как ее привезут… Он брел, не выбирая дороги, не замечая, где меньше снега под ногами, а где больше, брел без цели — с одной улицы на другую, от вокзала к шахте, через пути, мимо лесосклада, террикона, мимо старых, давно заброшенных шурфов, — и вышел на городскую окраину, к заснеженным безмолвным полям. Остановился. Лишь теперь вспомнил, что где-то здесь, в этой стороне, на этой окраине и находится кладбище. Но где? Может, вон в тех посадках правее железнодорожного переезда? Или еще дальше — за темной полосой низкорослых деревьев? Где точно — Юрка не знал. Он там ни разу не был. Да и думал — никогда не придется побывать, неведомой останется для него та горестная дорога… Нет, завтра ему суждено пройти той дорогой. Завтра  т а м  похоронят мать…

На изгибе заметенного проселка, который угадывался лишь по неясному, притрушенному порошей санному следу, Юрка стоял, покуда не застыли лопатки под худеньким пальтецом и покуда ноги в тонких и тесных валенках, служивших ему третью зиму, терпели холод. Идти дальше не имело смысла. Возвращаться было тяжко… Серая хмарь затянула небо, начал срываться снег. И Юрка повернул обратно. Высокое в этом месте полотно железной дороги переходить не стал, а пошел вдоль него — полосой отчуждения, вихляющим санным следом. Будто сопровождая его, с карканьем низко кружилось воронье… Закопченный паровозными дымами горб виадука пронес Юрку над переплетениями рельсов, набиравших отсюда разгон для дальнего бега, и опустил по другую их сторону — рядом с вокзалом. Юрка отогрелся в зале ожидания, а людская суета вокруг, суматоха, детский плач, гудки паровозов, шум проходящих составов хоть немного, самую малость, но все же отвлекли его от горьких дум и того неизбежного, что ему предстояло и сегодня, и завтра… Объявили о прибытии скорого, идущего на восток. Люди в зале всколыхнулись, подхватили детишек, чемоданы, сумки, узлы и двинулись к выходу. Поднялся и Юрка — словно ему тоже надо было ехать. С того самого перрона, откуда они провожали на войну отца, Юрка наблюдал торопливую посадку в зеленые вагоны, и ему вдруг действительно захотелось уехать. Сейчас, немедленно. Сесть в теплый вагон, примоститься у окна, смотреть на белые поля, рощицы над балками, забыть обо всем — и ехать долго-долго, много дней и ночей подряд. Все равно — куда. Хоть на край земли, на неведомый Дальний Восток, лишь бы ехать, не останавливаться… Но тут же Юрка спохватился, и стыдно стало за это эгоистичное и трусливое желание. Что же это он? Куда вздумал бежать и от кого? От матери? Чтобы не видеть похорон, избавить себя от переживаний?.. Как же можно бросить мать в такой час, в ее последний  з е м н о й  день?..

Скорому дали отправление. И когда последний вагон прошел под виадуком, Юрка покинул перрон…

— Где ты пропадал?! — увидав его, в одном платье выбежала за калитку Ирина Ивановна. — Я уже где только тебя не искала, чего только не передумала… Ну разве так можно? Где ты был столько времени? Отвечай.

— Нигде, — потупился Юрка. — Просто… ходил.

— Ничего себе — «просто». Мне — ни слова, и пропал на весь день. А вы тут что хотите, то и думайте… Ой, господи! — задрожал ее голос. — Горе мне с вами, горе. Не было в этом доме ладу, счастья — никогда и не будет. И правда — хоть убегай… Ну иди… Она уже давно… дома. Крепись, Юрик… Пойдем.

На веранде Ирина Ивановна отряхнула с его плеч снег; в прихожей сняла с него и унесла в свою комнату пальто и шапку. Юрка стянул с ног валенки… и замешкался возле вешалки, не решаясь пройти дальше. В дверях гостиной стояли три незнакомые женщины. Когда Юрка вошел, они обернулись и смотрели сострадая, — жалели его. Люди были и там, в гостиной, и в комнате Ирины Ивановны — боковушке; приглушенный говор слышался в кухне. Юрка напрягся, сцепил зубы, — боялся, что не сдержится и заплачет при всех… да еще, чего доброго, при Сердюке.

— Крепись, Юра, крепись, — полушепотом повторяла Ирина Ивановна. — Ты уже взрослый… скоро будешь солдатом. Привыкай ко всему… От  э т о г о  никто не застрахован. С одним случается раньше, с другим — позже. Только и всего… Крепись.

Женщины посторонились, пропуская Юрку в гостиную. Он почувствовал, как в груди у него что-то сжалось и замерло, точно обреченный, бессильный улететь из-под выстрела перепел, а к вискам и затылку поднялся и каменно стиснул голову холод. Ничего больше не слыша, не различая перед собой лиц и внутренне все еще отчаянно противясь тому, что произошло, ступил в гостиную… и на столе, прикрытом темным, бордового цвета, ковром со стены сердюковской спальни, увидел гроб… красный, с черной каймой, край гроба… Отшатнулся, закрыл глаза… но его придержала, затем настойчиво подтолкнула сзади тяжелая рука Ирины Ивановны, и Юрка повиновался ей.

Гроб стоял наискось комнаты, изголовком в дальний от двери угол. Справа, сквозь двойные стекла окна и густые гардины, его обтекал жидкий, словно процеженный, неживой свет угасающего зимнего дня. Наверное потому, от скупости света, очень бледными, совершенно белыми показались Юрке и руки матери, сложенные на груди, и ее лицо… Сперва, за какое-то мгновение, взгляд охватил простенькую, сатиновую обивку гроба, присобранную черную ленту по кромке, бумажные цветы… а потом Юрка уже не видел ничего, кроме лица матери, все пристальней всматривался в него… И поразился: оно нисколько не изменилось, было таким же родным, как всегда, сохранило прежние дорогие черты; смерть не исказила его, не отняла красоту, не оставила на нем ни следов страдания, боли, ни печати укора живым или безысходной обиды, унесенной с собой навечно. Лицо было спокойным, добрым и не таким бледным, как показалось вначале, уголки губ словно берегли тихую, ласковую улыбку… и недавний страх — увидеть мать в гробу, увидеть смерть — помалу отступил, Юрка подошел к матери совсем близко, остановился в изголовье… Женщины заплакали. Всхлипнула, прикрыла глаза платком Ирина Ивановна. «Мам! — чуть не вырвалось у Юрки. — Как же это ты!.. Как же они тебя не спасли?..» Но он переборол себя, не издал ни звука. Постоял, сутулясь от непомерной тягости. Осторожно коснулся материна лба. Он был холоден… Погладил руки. Они тоже застыли, как настуженная земля, а пальцы взялись чужой, необратимой желтизной. И только васильки на платье, которое мать так берегла и так любила надевать по праздникам, не блекли и не вяли, были теплыми и яркими, — словно их только что принесли из летней степи.

Кто-то пододвинул стул, взял Юрку за плечи. Юрка сел. Руки его дрожали. Чтобы этого не заметили, он зажал их между коленями. Долго не поднимал головы.

Появился Сердюк. Он был пьян. Подергивался и бессмысленно водил налитыми глазами. Увидел Юрку. Вроде бы вознамерился подойти к нему, но передумал и, пошатываясь, косолапо прошлепал в спальню. Ирина Ивановна поспешила за ним, прикрыла дверь. Видать, взялась чихвостить братца: «Налакался до бесстыдства! Что скажут люди?» Но у того было оправдание: с горя… Наконец вышел Сердюк из спальни. Старался держаться прямо, не клевать носом. Постоял поодаль от гроба, тупо, безразлично уставясь в угол, — и опять куда-то скрылся…

Всю ночь — при свете маленькой настольной лампы, поставленной на табуретку в углу гостиной, — пробыл Юрка возле матери. Напротив него, по другую сторону гроба, сидели три безмолвные старухи в черном. За полночь две встали, покрестились перед покойницей и с поклонами удалились. А третья не ушла, осталась. Это была соседская старуха.

— Все, соколик… отмучилась твоя мамка на сем свете, — тихо и жалостливо протянула она. — Царство ей небесное, сердешной.

И губы ее что-то зашептали, наверное — молитву… Затем она снова остановила на Юрке сострадающий взгляд:

— Чего же ты, соколик, все молчишь, не поплачешь?.. Гнобишь себя, сердце камнем придавил. Ты поплачь, оно трошки и отойдет, горе… легше тебе станет. Поплачь, соколик…

Перед утром Ирина Ивановна заставила Юрку пойти лечь поспать немного. Но уснуть он не мог, сколько ни пытался, ни заставлял себя. Лежал с открытыми глазами, а в голове стучало: сегодня ее похоронят… наступит день — и ее похоронят… Это всегда делают после полудня… И останется он один на свете. При живом отце — один, круглый сирота. Отцу он потом напишет. А может — и не нужно писать. Пускай себе живет, ничего не зная… Как же теперь жить? У кого искать помощи, защиты, соучастия в твоих делах?.. Кто завтра проводит его в школу? Кто накормит? Сердюк? Этот накормит — кусок поперек горла встанет, подавишься. И напоит — так напоит, что зальешься… Нет, Юрка сам себе заработает на хлеб. Уйдет из школы и поступит работать. Учиться можно и в вечерней, а жить — в общежитии. Многие ребята — такие же, как он, может, немного постарше — там живут. И ничего — в люди выходят… Скоро утро. Сегодня мать похоронят. Вечером ее уже не будет с ним. Даже мертвой не будет!

Юрка встал и вернулся к матери, сел у гроба. В той же позе — согбенная спина, руки на коленях — застал старуху. Рядом с нею сидела Ирина Ивановна. А в спальне храпел Сердюк… Начало светать. Сердюк поднялся, пошел на кухню, хлебнул водки, — брякнула бутылка о стакан, — и завалился опять.

— Горе мое, горе! — приглушенным возгласом проводила брата Ирина Ивановна и безнадежно покачала головой. — Ни стыда, ни совести… ни души. Что за человек? Страх берет.

— Не замай его, дочка. Не надо ругаться в такой день… Господь ему судья, — примирительно сказала старуха.

— Да я и не ругаю. Бесполезно. Его не переделаешь. Такой уродился, таким и останется.

— Все ответим перед господом за грехи свои, — подняла старуха морщинистый перст-сучок. — Никто не уйдет от кары.

Замолчали обе. Каждая думала о своем.

— Юра, перекусил бы чем-нибудь. Ты же со вчерашнего ничего не ел, — вспомнила Ирина Ивановна. — Разве так можно?

— Потом… Сейчас не хочу, — отказался Юрка.

Когда совсем рассвело, он надел шапку, вышел во двор. И поежился от стужи: день народился без солнца — смурый, неприветливый, такой же, как был накануне, только еще холоднее. Оголодав за ночь, липли к дому воробьи — шарили по снегу, искали, чем бы душу согреть. Учуял Юрку закрытый в сарае Дозор. Дернул цепь, когтями поскреб дверь, заскулил, а потом протяжно завыл.

На веранду вышел Сердюк. Прокашлялся. Выглянул во двор. Серый, опухший был отчим.

— Цыть, дурило! — прикрикнул на собаку. — Я тебе повою… лопатой по загривку.

Заодно обругал и холодную погоду. Сплюнул на снег, закурил. Не обращая внимания на Юрку, открыл калитку, обе половины ворот, и ушел в дом…

Краткими, как вздох, показались Юрке те полдня. И за все это время ему не дали побыть у гроба одному. Прямо с утра к ним пошли люди: соседи, материны сотрудницы из мастерской, сослуживцы и подруги Ирины Ивановны, знакомые Сердюка. Многих Юрка видел впервые. Он и не предполагал, что столько людей знают мать… Пришел Юркин класс — восьмой «а» — со своим руководителем Галиной Федоровной, суровой седой женщиной, фронтовичкой, у которой на войне погибли муж и сын; в школе она преподавала литературу. Галина Федоровна не сказала Юрке ни слова, только положила руку ему на плечо и стояла рядом с ним, перед гробом. Посерьезнели мальчишки. Девочки жались к стенам и плакали, пряча лица за спинами друг дружки…

Потом стало очень тихо.

— Пора, — проговорил кто-то в прихожей. — Пора выносить… Кони давно во дворе.

«Всё! — пронзило Юрку. — Сейчас понесут… и все». Юрка задержал дыхание, закусил губы… Но уже ничего не мог с собой поделать. Слезы побежали по его щекам. Он склонился над гробом, в последний раз погладил руки, волосы матери… прижался щекой к ее застылому лбу…

Гроб вынесли из дома.

У порога стояли широкие приземистые сани. Они были запряжены парой вороных. Сани закрыли ковром. Поставили на них гроб. Рядом положили крышку.

Кони пошли со двора…

На той же неделе, через два дня после похорон, Юрка освободился от сердюковской опеки. Собрал свои да материны вещи — только то, что они нажили раньше, до Сердюка, — и ушел. Ирина Ивановна уговаривала остаться у них, ну не насовсем — хотя бы до конца учебного года, однако в искренность ее слов Юрка не верил, тем более что сам-то Сердюк помалкивал. Юрка не согласился. Он ушел к школьному товарищу — на короткое время, пока устроится работать и получит общежитие.

Назад Дальше