— А что, Москва самый большой город?
— Да.
— И больше его нету?
— Может, и есть. Чтобы любить Москву, ты должен любить Ташкент. А чтобы любить Ташкент, люби свой родной Домбрабад, ладно?
— Ладно. А почему?
— Вырастешь, узнаешь. — Мама гладит мой лоб. И почему-то вздыхает.
У меня совсем прошел сон.
— Мама, — пристаю снова. — А что больше: река или море?
— Море.
— А река?
— Река тоже большая.
— Больше нашего Конкуса?
— Больше.
— А Ходжа говорит, что в Чирчике есть река…
Мама смеется:
— Спи, сынок.
Какой уж там сон! Я думаю о реках.
— А летом, — вспоминаю я, — Вали чуть не утонул в Конкусе. Его брат мой старший вытащил из воды!
— Все равно, — говорит мама задумчивым голосом. — Люби Конкус.
— Почему?
— Потому что Конкус — это наш анхор. Мы из него воду пьем.
— Если буду любить, то и другие реки полюблю, да?
Мама снова смеется:
— Конечно.
— И собачку мою любить, да?
— Люби, сынок.
— Мама, а Адхам сумасшедший?
— Это почему же?
— Вчера он швырнул льдом в кошку. И она стала хромать.
— Нельзя обижать животных, сынок. Хватит, пора спать.
— Ладно… Когда вырасту, в Москву поеду?
— Поедешь, сынок, обязательно поедешь.
Мама потихоньку начинает дремать. А я продолжаю мечтать в полутьме, уставившись в потолок. И в мечтах своих то оказываюсь в больших городах, то плыву по рекам. Тихо поскрипывает колыбель. Братишка заплакал. Мама тут же просыпается. Принимается тихонько качать колыбель и петь песню. Мама поет колыбельную братишке, но быстрее убаюкивает меня…
Правда подобна воздуху. Вы дышите воздухом, но не замечаете его. Только теперь я понял: в тех двух легендах, которые так часто рассказывала мне в детстве мать, заложена, оказывается, простая, как жизнь, и глубокая, как жизнь, правда.
ВЯЗАНЫЕ НОСКИ
Каждый год, когда езжу отдыхать, привожу матери вязаные носки. На Кавказе их полным-полно. Называют их то «джуба», то «джураби». Мать радуется от души, будто я привез ей бог весть какую драгоценность, и читает длинную молитву. Хвалится соседкам, какой у нее внимательный и заботливый сын. Ноги у нее больные. В холодную погоду опухают, болят.
Когда соседи спрашивают ее о здоровье, она успокаивает и их, и себя.
— Э, старею, милые.
Но здесь виновата не только старость. Другие этого не знают, а я знаю. Отлично знаю.
В детстве я переболел многими болезнями: корью, коклюшем, малярией… Поэтому на кухне у нас всегда висела на гвоздях всякая всячина: от вороньих перьев до цветов с этаким странным названием — петушиный гребень. Особенно часто у меня болело горло. Как только промочу ноги, так начинается ангина. До сих пор не могу понять, какая связь между ногами и горлом.
Не помню, сколько мне тогда было лет. Помню только, что был очень маленьким и стояла зима. Мы с братьями отчаянно катались на ногах по блестящим ледяным дорожкам. Я весь взмок. Захотелось пить, и я съел снег. А вечером у меня поднялась температура, открылся кашель. Пробовали полоскать горло квасцами, не помогло, дали выпить отвар сушеного урюка, бесполезно… Началось удушье. Боли особой я не чувствовал, но дышал с трудом. Смутно помню, что терял сознание. В ушах до сих пор стоят причитания матери:
— Ой, что же делать! Ой, сыночек мой умирает!
Она поспешно завернула меня в одеяло и понесла куда-то. Валил снег, но на лицо мне не попадал. Я ощущал на лице горячее дыхание матери, она шла спотыкаясь, тяжело дыша.
Она внесла меня в какой-то тускло освещенный дом. У меня снова потемнело в глазах. А мама все причитала:
— Умирает! Сыночек мой умирает!
— Не отчаивайтесь, Пошша, бог дал болезнь, даст и лекарство.
Я смутно догадался, что это был голос Хаджи-буви.
Хаджи-буви положила, меня навзничь, головой к себе на колени. Сунула мне в рот палец, обмотанный марлей. Сердце у меня чуть не выскочило из груди, я забился, заплакал, но вырваться из рук Хаджи-буви не смог. Я так и не понял, что она сделала с моим горлом, но мне вдруг сразу полегчало. Открываю глаза, а Хаджи-буви улыбается.
— Ну как, лучше? — спросила она, гладя меня по голове.
Затем надо мной склонилась мать. Она все еще всхлипывала, волосы ее были растрепаны, лицо серое.
Через некоторое время я сел и протянул ноги к сандалу. Хаджи-буви заставила меня выпить какую-то горькую жидкость. Затем посмотрела на мать и воскликнула:
— Ой, вай, Пошша-а-а! Что же вы наделали, пропадете ведь!
Мама недоумевающе смотрела то на меня, то на Хаджи-буви.
— Без ног ведь останетесь! — сказала Хаджи-буви, качая головой. — Как же вы пришли в таком виде?
Только тут я увидел калоши мамы, которые стояли у порога. Они были полны снега.
— Вы же пришли считай что босиком, — продолжала возмущаться Хаджи-буви. — Надо немедленно смазать ноги мазью, есть у меня такая, из вороньих мозгов, иначе хромать вам всю жизнь.
Мать посмотрела наконец на свои ноги. Они были красные, точно ошпаренные кипятком.
— Но они не замерзли, — сказала она тихо. — Наоборот, горят. В снегу разогрелись.
Хаджи-буви попробовала растереть ей одну ногу.
— Чувствуете?
— Что? — спросила мама, глядя на меня, а не на ногу.
— Боль чувствуете?
Мама молча покачала, головой и заплакала.
…На другой день она слегла. Болела долго. Лекарство Хаджи-буви не очень помогало. В конце концов мать поправилась, но в холодную погоду ноги у нее опухали и болели.
Каждый год, когда я езжу отдыхать, привожу маме вязаные носки. А она, словно стала обладательницей чего-то драгоценного, читает долгую молитву, тут же показывает обнову соседям, хвалится, какой у нее любящий сын. И перед моими глазами сразу встает та страшная ночь, когда валил снег, и вспоминаются красные, как сырое мясо, ноги матери, и я молча ухожу из дома.
САМЫЙ ТЯЖКИЙ ГРЕХ
О том, что наступила осень, можно догадаться, взглянув на руки кишлачной детворы. Мы взбираемся на орешину, но орехи еще не совсем созрели, они еще в молочной зеленой кожуре. А очистить орех от такой кожуры дело нелегкое. Находишь битый кирпич и трешь об него орех. В конце концов показывается желтая скорлупа. Но и руки уже успели стать такими коричневыми, словно их вымазали хной. И тогда можешь хоть тысячу раз пытаться отмыть их, привлекая на помощь глину и грязь, — ничего не выйдет. У молочного ореха есть одно достоинство: он бывает тяжелым. Если хорошенько обточить его с обоих концов и смазать жиром, то он превращается в гладкий шарик-биту, и его можно запускать в игру. Чем он меньше, тем лучше. Он с треском угождает в большие орехи, а в него самого попасть трудно. В этой игре выигрывает тот, кто большее число раз попадает орехом в орех соперника. Победитель забирает выигранные орехи себе. Игра игрой, однако у ореха есть еще одно достоинство: он утоляет голод. Съешь штуки четыре — и полдня ходишь сытым.
…Я часто думаю: хорошо, что в тяжелые послевоенные годы, когда еще жили голодно, были у нас ягоды и фрукты. Как-никак это помогало людям держаться на ногах. Ранней весной готовили сумалак, кашицу из пшеничного солода и муки, затем созревал исмалак — туркестанский шпинат, затем, глядишь, тутовник. И урюк… Позднее — яблоки, виноград, осенью орехи. И еда, и игра.
Однажды я, Ходжа, Той и Вали целый день играли в шарик-биту. Своей маленькой битой я выиграл целую тюбетейку орехов. В игре участвовал наш джурабаши, он проиграл полный карман орехов.
Вечером я пришел домой радостный, с полной тюбетейкой орехов. Слышу, из кухни доносится монотонный звук, — это мама готовит в деревянной ступе хлебное толокно.
Почему-то мама часто готовила толокно. Причину этого я понял позже. Не потому, что хлеба было много, а, наоборот, потому, что его не хватало. Толокно очень сытное. Стоит съесть две ложки, запить яблочным чаем, и ты наелся.
Я зашел в кухню и протянул маме тюбетейку с орехами.
— Где взял? — спросила мама, пристально глядя мне в глаза.
— Выиграл. Возьмите, добавьте в толокно.
Я знал, что вкус у толокна с орехами совсем другой. К нему примешивается вкус масла.
Мама взяла орехи и похлопала меня по плечу.
— Иди, потерпи немножко, я сейчас все сделаю.
Я пошел и сел на супе возле хонтахты. На дастархане не было ничего, кроме двух пиалушек, перевернутых вверх донышками, и чайника. Через несколько минут мама принесла на блюде толокно. Съев одну ложку, я вдруг хватился своего шарика-биты. Пошарил в одном кармане — нет, в другом — тоже нет.
— Что случилось? — спросила мама, видя мою растерянность.
— А где моя бита?
— Какая бита?
— Та, которой я выиграл!
У меня сердце ушло в пятки. Что, если мама расколола мою биту вместе с другими орехами?
С толокняной кашей во рту я побежал на кухню. В углу я увидел половинку кирпича, а рядом с ним тешу, ручной инструмент типа топора. Я порылся в битой скорлупе и нашел полированную скорлупу своей победоносной биты. В отчаянии я крикнул:
— Что вы наделали?
Со стороны супы донесся мамин голос:
— Что случилось?
— Что вы наделали? — крикнул я еще раз. — Что вы сделали с моей битой?
Мама подошла ко мне.
— Вот, — сказал я, показывая скорлупу. — Вы раскололи мою биту!
Мама улыбнулась.
— Откуда ж я знала. Ты же ничего не сказал. Не огорчайся, сынок, старший брат сделает тебе другую.
Я еще пуще разозлился из-за того, что мама улыбалась.
— Не надо мне другой! Не надо! — кричал я, топая ногами. — Этой битой я выигрывал.
Мама погладила меня по голове.
— Я ведь правда не знала, сынок. Ты сам дал мне тюбетейку и не предупредил. Пойдем, попей чайку! — Она взяла меня за руки и привела к супе. Пододвинула ко мне блюдо с толокном: — Садись, поешь. Небось проголодался!
Я отодвинул от себя блюдо.
— Не буду!
Мама опять пододвинула блюдо ко мне.
— Ешь, сынок, вкусно.
— Не хочу! Не хочу! Не буду! — Я с размаху ударил по блюду рукой, и оно упало сначала на супу, а затем на землю.
Внезапно в маминых глазах вспыхнул гнев. Она занесла ладонь над моим ухом. От страха я закрыл глаза. Нет, она не ударила меня. Только прошептала, дрожащими губами:
— Ведь это хлеб, глупец! Какой же ты совершил грех!
Она медленно спустилась с супы на землю. Сгребла рукой вывалившуюся кашу, но она была перепачкана землей. Затем подняла голову и поглядела на меня. В глазах ее были боль и упрек.
Через некоторое время моя старшая сестра и братья собрались за столом. Каждому досталось не больше чем пол-ложки толокна. Потом пришел отец. Мама принесла из кухни целый ляган пареной свеклы. Свекла — тоже ничего, только надоедает, если есть ее каждый день. Все-таки это не хлеб.
— А толокна сегодня нет? — спросил отец, с трудом глотая горячую свеклу.
С затаенным страхом я взглянул на маму.
— Было, — сказала она тихо.
— Не осталось, что ли?
— Ступка нечаянно перевернулась, — ответила мама виновато.
— Что? — Отец застыл с куском свеклы в руке и недовольно посмотрел на мать.
— Просыпалось, — сказала мама, опустив голову.
— Проклятье! — выругался отец тихо. — Взрослая женщина, а хуже маленькой… Гляди, как бы хлеб не ослепил тебя! — Он резко поднялся, спрыгнул с супы и быстро вышел на улицу.
Я перевел глаза на маму. Она сидела все так же, не поднимая головы, в глазах ее застыло страдание.
ПЛАЧ РЕБЕНКА
Я редко видел, чтобы мама гневалась. Но однажды она рассердилась не на шутку. Мы ехали навестить мою старшую сестру. Когда мы свернули в узенькую улочку, то услышали плач ребенка. На обочине катался по земле мальчонка лет трех и ревмя ревел, белая рубашонка и штанишки были перепачканы землей.
— Останови машину, сынок, — сказала мама, глядя в ту сторону подслеповатыми глазами.
— Что-нибудь случилось?
— Останови же, — повторила мама, улыбнувшись.
Чуточку поколебавшись, я остановил машину.
Мама, кряхтя, открыла дверцу и вышла из машины. Потерла свои затекшие ноги и, прихрамывая, пошла назад, туда, где валялся мальчонка. Я невольно последовал за ней. Упрямец все еще катался по земле и орал при этом как резаный. Только теперь я заметил молодую женщину, склонившуюся над ребенком: она сама готова была расплакаться.
— Совсем сдурел, — сказала женщина, чуть не плача. — Купи, говорит, мороженое. Купила, а он вон что вытворяет.
Мальчонка по-прежнему ревел во весь голос и издевался:
— Гаячее маёжено! Гаячее маёжено пиниси!
— Да где я найду такое? — Видимо, терпение у женщины лопнуло, и она рывком подняла малыша с земли. И шлепнула его пару раз.
— Ой, доченька, ведь он же ребенок, ребенок! — сказала мать, подступая к чирикающей, словно воробьиха, молодой женщине. — Иди ко мне, мой хороший, — сказала она, прижимая мальчонку к себе. — Иди, я куплю тебе горячее мороженое.
Мальчонка плакать не перестал. Но уже не топал ногами, как прежде. Холодное «маёжено», которое привело его в такую ярость, растаяло и пятном расползлось на его белой рубашонке, он с головы до ног был перепачкан дорожной грязью.
— А ты чего стоишь? — обратилась мать вдруг ко мне. — Или ты тоже дитя малое? Подкати сюда машину. Сейчас поедем далеко-далеко.
Честно признаться, мне совсем не хотелось сажать мальчишку в машину в таком виде. У меня были новые поролоновые чехлы. А теперь он все перепачкает. Но что поделаешь, подогнал я машину, а сам чувствую, что становлюсь мрачнее тучи.
Мать разъясняла сидевшей рядом с ней женщине:
— Так у вас сынок капризным вырастет, доченька. Надо научиться отвлекать его.
Мальчик перестал плакать, но все еще всхлипывал.
— Куда вы направлялись, милая? — спросила мама, чтобы как-то отвлечь молодую, неопытную мать.
Мне, честно говоря, в этот момент не было никакого дела до того, куда направлялась эта женщина со своим капризным чадом. Я с ужасом отметил, сколько грязи налипло на мои новые чехлы. Женщина, видимо, почувствовала мое состояние, смутилась и поспешила остановить машину.
— Вот мы и приехали. Спасибо. Здесь мы сядем на троллейбус. — Она взяла на руки успокоившегося мальчонку и торопливо вышла из машины. — Большое вам спасибо!
— Странная вы, — сказал я матери, не в силах скрыть досаду. — Ну зачем вы лезете не в свое дело?
— Как это не в свое дело?
— Чужой ребенок… Ну, плачет, а вам-то что? Поплачет и перестанет.
— Почему же это чужой? — неожиданно рассердилась мать. — Разве может быть чужим плачущий ребенок? И не стыдно тебе так говорить? Разве можно не сжалиться над плачущим дитем?
Я промолчал. Но все равно в душе считал, что мать не права. Но теперь я начинаю постигать одну истину: у матерей свой, не понятный нам и не укладывающийся в нашем сознании особый мир.
ИЗМЕНА
Тогда я не ходил еще в школу. В двух верстах от нашей махалли находился детский дом. Ребята постарше поговаривали о том, что там часто показывают кино. Однажды я случайно подслушал, как мои братья шушукались с соседскими ребятами:
— Сегодня, говорят, кино будет!
— Про войну!
Братья мои в кино пойдут, а я что, дома буду сидеть? Ну уж нет!
— Я тоже пойду! — заупрямился я.
— Ладно, пойдешь. Только сперва сделаешь все, что тебе скажут.
В тот день я с удвоенной энергией исполнял все, что мне поручалось. Два раза напоил козу, привязанную к орешине, охранял от назойливых птиц урюк, который разложили для просушки на супе. Даже резинку от своей рогатки отдал младшему братишке, чтобы тот штаны свои подвязал.
А вечером держал ухо востро. Наконец на улице показались соседские мальчишки. Они крикнули братьев, я побежал вслед за ними. Дружок старшего брата Дамин, увидев меня, спросил:
— А этот куда?
— В кино! — уверенно ответил я.
Дамин задумался.
— Ладно, только ботинки надень, — сказал он, глядя на мои ноги.
А все ребята были босые.
— Зачем мне ботинки?
— Мы же через забор будем лезть, понял? — рассердился Дамин. — А если за нами погонится сторож? Знаешь, как от него удирать? Там ведь полно колючек. Иди, иди, да побыстрее смотри. Мы тебя подождем.
Я пулей вбежал во двор.
Мама сидела на корточках и доила козу. Спросила, не вставая, зачем мне в такую жару понадобились ботинки.
— Нужно! Нужно! — сказал я, задыхаясь. И, не дожидаясь ответа мамы, кинулся к навесу. Порывшись в сундуке, полном всякой ветоши, еле отыскал один ботинок со стоптанным задником. Как назло, второго не было видно. Переворошил все. Долго искал и все-таки нашел. Схватил и стрелой вынесся со двора. Ни братьев, ни ребят. Я выбежал на большую улицу. Но их и след простыл.