Вернулся во двор, со злостью швырнул ботинки на землю и расплакался. Наверное, никогда раньше не плакал я так горько, и мама перепугалась.
— Что случилось? — спросила она, подойдя ко мне.
— Обманули!
— Кто, почему?
— Обманули! Обманули! — не в силах найти другие слова, повторял я сквозь слезы, топая ногами. — Обманули!
Своими пахнувшими свежим молоком руками мама погладила мой лоб.
— Не плачь, сынок. Порой случается и такое. Только сам так никогда не делай, хорошо?
Учился я в четвертом классе, и был у меня дружок, с которым сидели мы за одной партой. Отец его вернулся с войны героем, и друга моего тоже звали Кахрамон. Может, оттого, что отец Кахрамона был героем, учителя любили его больше других.
В нашем школьном дворе росло много орешин. На большой перемене мы тайком от учителей сбивали орехи. Только с орешины, росшей над застекленной теплицей, никто не осмеливался сбивать: все знали — если разобьем стекло теплицы, никому не поздоровится. Однажды на большой перемене Кахрамон потащил меня к той орешине.
— Ты что? — попытался я отговорить его, удерживая за руку. — А вдруг стекло теплицы разобьем!
— Я и не знал, что ты такой трус! — засмеялся Кахрамон. — Ладно. Ты будешь сторожить. А я — сбивать. Увидишь учителя, свистни.
С этого дерева никто не сбивал орехов, поэтому их было на нем полным-полно. Кахрамон одним комком земли сбил сразу с десяток. Наполнил оба кармана, затем подыскал ком побольше и снова кинул. На этот раз он промазал, и послышался звон разбитого стекла. Окно теплицы разбилось вдребезги. Пока я сообразил, что к чему, Кахрамона уже и след простыл. И в тот же миг кто-то крепко схватил меня за руку. Я оглянулся и увидел нашего классного руководителя. Я перепугался.
— Что ты сделал? — гневно спросил он.
— Ничего, — ответил я срывающимся голосом.
Он потащил меня за собой. Я еще пуще перепугался, думая, что он поведет меня в учительскую. Но он привел меня в наш класс. Галдящие однокашники мигом смолкли. Классный руководитель провел меня между партами и велел стоять у доски. Я тихонько взглянул на Кахрамона. Тот сидел как ни в чем не бывало и смотрел в окно.
— Признавайся перед своими товарищами! — сказал учитель, делая акцент на каждом слове. — Что ты сейчас натворил?
— Ничего, — сказал я, не поднимая глаз.
— А кто разбил теплицу?
— Не знаю.
— Не знаешь? — Учитель рассердился не на шутку и повысил голос: — А кто, по-твоему, должен знать?
Комок застрял у меня в горле, я знал: если открою рот, то расплачусь.
— Кто?! — почти крикнул учитель, выходя из себя.
Я прикусил губу и молча покачал головой.
— Он, — сказал классный руководитель, указывая на меня пальцем, — только что разбил стекло теплицы и не хочет признаваться. — Внезапно голос его сделался тихим. — Дети, может, кто-нибудь из вас видел, как он кидал камень в орешину?
Я умоляюще смотрел на товарищей. Все молчали.
— А ты? — спросил учитель, обращаясь к Кахрамону. — Ты тоже не видел, Кахрамон?
Кахрамон медленно поднялся.
— Видел, — пробормотал он. — Это он кинул.
В глазах у меня потемнело. Я не верил своим ушам. «Видел. Это он кинул!»
— Молодец! — кивнул головой учитель. — Хоть один достойный нашелся среди нас. Садись, Кахрамон. — Он повернулся ко мне лицом и продолжал: — А ты — лгун! А оттого, что лгун, еще и трус. Скажешь отцу, чтобы заменил стекло в теплице. И побыстрее.
Слезы потекли у меня из глаз, хотелось крикнуть на весь класс, на всю школу: «Это не я, это он, он кинул камень, он разбил стекло! Не верите, так посмотрите, что у него в карманах!» Но я не мог вымолвить ни слова. И кинулся вон из класса. Выбежав на улицу, я разрыдался. Придя домой, я, задыхаясь от гнева, рассказал обо всем маме. Она гладила меня по голове и тихо утешала:
— Не горюй, сынок. И так бывает. Только сам никогда так не поступай, видишь, из-за лжи друг твой стал тебе врагом.
…Студенческие годы. Я полюбил девушку, прекрасную и чистую, как ангел. По ночам, когда сияла молочно-белая луна, мы долго гуляли. У нас была, «своя» аллея, «свой» анхор, «своя» скамейка. Потом… она почему-то стала меня избегать. Бывало, задумается о чем-то, прячет от меня глаза…
Я не знал, в чем провинился перед ней, и поведал о своей печали лучшему другу, с которым мы все делили пополам, ели из одной тарелки, спали под одним одеялом… Он называл мою мать мамой. А мама считала его своим пятым сыном. Я доверял ему все свои тайны, считая его более опытным и ловким во всем, что касалось женского пола.
«Брось, — успокаивал он меня. — Девушки капризны. И сами порой не знают, чего хотят. Ты на рожон не лезь, в один прекрасный день сама придет и попросит прощения…»
Теперь я стал просиживать вечера в читалке.
Приближались экзамены. Однажды я просидел в библиотеке до самого ее закрытия. Вышел на улицу, и захотелось мне пройтись по «нашей» аллее. Стоял теплый летний вечер. В небе ярко светила луна, весело подмигивали звезды, о чем-то шелестел в листве деревьев легкий ветерок. Я приблизился к «нашей» скамейке, стоявшей на берегу анхора. И остановился как вкопанный, услышав звонкий смех. Этот смех я узнал бы за версту. Внутри у меня что-то оборвалось. Да, это была она. Только на моем месте… сидел мой друг, он обнимал девушку за плечи, а та притворно отстранялась от него и смеялась так же, как смеялась когда-то в моих объятиях.
В тот день я понял, как тяжело потерять сразу и друга и любимую… Придя домой, бросился ничком на супу. Я никого не желал видеть, даже мать. Лежал долго. Вдруг я услышал у наших ворот голос моего друга:
— Ассалям алейкум, мам!
Все дрожало во мне от ярости, но я не мог сдвинуться с места. Затем тот же веселый голос раздался над самым моим ухом:
— Ие, что это а тобой?
Не помню, то ли, вскочив со своего ложа, я ударил его, то ли уже в тот момент, когда он наклонился надо мной… Помню только, что он деланно рассмеялся и тут же ушел. Мать стояла в оцепенении. Отчего-то силы покинули меня, и я снова лег. В небе плыла, бессовестно улыбаясь, предательница-луна, щедро заливала землю своим светом, словно ничего не случилось, изменницы-звезды по-предательски подмигивали, смеялся надо мной и ветерок-предатель.
Надо мной склонилась мать. Я закрыл глаза, притворившись, будто сплю. Она долго сидела возле меня молча и наконец тихо прошептала:
— Не горюй, сынок, бывает и так. Только ты…
Я не дослушал ее до конца. Не захотел слушать. «Что я?! — душа моя взбунтовалась. — Мне-то что делать? Если, что называется, один мой глаз враг другому, если предает самый близкий человек, если изменяет любимая, что мне делать? Один предает потому, что трус, другой — из-за корысти, третий — из зависти. Как же можно жить среди таких людей в таком мире? Чему и кому верить?»
Все во мне кричало, взывало к истине.
А мать сидела все так же молча и все так же гладила меня по лбу, и я чувствовал, как дрожат ее пальцы. На какой-то миг я вновь ощутил себя ребенком. Таким, каким я был, когда меня обманули с кино, когда меня оклеветал мой одноклассник и мама утешала меня… Где-то в глубине души моей внезапно вспыхнула надежда: «А мать, разве она предала тебя? Хоть раз?» Кто-то может сунуть палку в колеса другому, кто-то может оболгать. Только мать никогда не предаст. Может, именно в этом и заключена великая тайна продолжения рода человеческого?
Я взял слегка дрожащую ладонь матери и приник к ней губами.
ФОТОКАРТОЧКА
Дела земные всегда делаются в спешке. Однажды, как обычно, я завтракал на ходу. А мать, как обычно, уговаривала меня:
— Да садись ты, сынок. Посиди немного.
— Все. Я поехал.
— Погоди, сынок. — Мать посмотрела на меня не так, как обычно, а с какой-то затаенной печалью. — Поговорить надо.
Я поспешно взглянул на часы: надо еще успеть заправить машину, заехать на работу, потом в издательство…
— А что такое?
Мама продолжала смотреть на меня печальными глазами.
— Давай сфотографируемся вместе, — сказала она вдруг.
Я изумился:
— Зачем?
— А вдруг скоро помру.
Она произнесла это таким тоном, будто обронила: «Схожу к соседке». Я не удержался, рассмеялся.
— Да полно вам, мама. — С этими словами я вышел из дома.
Прошло всего две недели… Я просыпаюсь по ночам и думаю: какими же мы бываем черствыми! Разве ж не было у меня времени сфотографироваться? Для всего всегда находилось время. И для работы, и для книг, и для отдыха… Ты что, кинозвезда? Или какая историческая личность? Вон лежит целая пачка фотографий. Самых разных. И где только и с кем только не снимался! Только… Нет у тебя фотографии, где ты снят вместе с матерью!
КНИГА
Сегодня вышла моя новая книга.
Всякий раз, когда у меня выходит книга, самый первый экземпляр я дарю матери с посвящением: «Моему первому учителю — матери!»
В глазах матери, как только она видит книгу, вспыхивает радость, она произносит длинную молитву, целует меня в лоб и каждый раз повторяет одни и те же слова:
— Ты моя опора, сынок…
А затем, словно боясь, что кто-то отнимет у нее книгу, прячет ее под подушку. И я чувствую, что мать больше меня радуется вышедшей книге.
Как-то раз, не вспомню сейчас зачем, я зашел к жившему на краю кишлака нонвою — мастеру, выпекающему лепешки вручную. Гляжу, во дворе на сури — широком деревянном помосте — лежит моя книга. Страницы истрепаны, пожелтели от солнца. Мне стало любопытно, и я взял ее в руки. Увидел свое посвящение: «Моему первому учителю — матери!»
Я пришел домой хмурый и буркнул матери:
— Я ведь не для того дарил вам книгу, чтоб ее читала вся махалля!
Мать виновато улыбнулась.
— Мавлю так просила, не могла отказать. Обещала, как только прочитает, вернуть.
— До Мавлюды она побывала уже не в одних руках, — сказал я сердито.
— Успокойся, сыночек. Я принесу ее.
И правда, в тот же день принесла обратно… Каждый раз, когда у меня выходила книга, мама повторяла одно и то же:
— Ты моя опора, сынок…
Теперь я знаю, что не я был опорой для матери, а она для меня. И опора эта вдруг рухнула.
Сегодня вышла, моя новая книжка. И я посвятил матери не только первый экземпляр, а все шестьдесят тысяч. Только…
ШЕЙХ НАШЕЙ МАХАЛЛИ
Вероятно, когда-то у него было имя. Но только в махалле никто не знает, как его зовут. Все называют его Шейхом.
Говорят, еще во время войны забрела в нашу махаллю одна вдова с мальчишкой лет пяти-шести. Сердобольные люди отвели ей небольшую каморку, прилегавшую к чайхане. Ребенок есть ребенок. Весной он забирался на крышу каморки и пускал бумажного змея. Воздушный змей все выше поднимался в небо, а мальчик все разматывал нитку, пятясь назад, и упал с крыши. На истошные крики несчастной матери сбежались посетители чайханы. Мальчик разбил голову, из нее сочилась кровь. Хаджи-буви тут же смазала рану пеплом кошмы и сажей, к счастью, мальчик поправился. Только стал немножко придурковатым. С тех пор никто не видел, чтобы он плакал. Все время улыбался. При этом кончик языка всегда высовывал изо рта. Может, поэтому иногда в уголках его полных губ скапливалась белая пена, похожая на мыльную пену парикмахеров. После войны мать его умерла, и Шейх остался один. Потом снесли старую чайхану, и от каморки Шейха тоже ничего не осталось. Но его не бросили. Для него все двери были открыты. И у нас он часто жил. Любил подолгу беседовать с моей матерью, а я диву давался, о чем это мать может разговаривать с этим полоумным.
Ни одна свадьба, ни одни поминки не обходились без Шейха. У него были свои обязанности: в первую очередь кипятить самовар.
Зимой и летом мужчины и женщины, собравшиеся на свадьбу ли, на поминки ли, нуждались в помощи Шейха.
— Шейх, четыре чайника! Один зеленый и три черных!
— Шишаш…
Шейх говорил странно: вместо «ж» у него получалось «дз», не мог произнести «с», у него выходило «ш».
— Шейх, быстро! Уважаемые гости прибыли!
А Шейх не торопится. Свое дело знает.
— Не нудзно шпешить. Мне-то что до того, что они увадзаемые, — говорил он с улыбкой.
И никто не сердился. Все знают: в течение скольких лет ни на одной свадьбе не лопнул ни один чайник, ни один гость не остался без чая.
Пьет он только пиво. Немного, всего две бутылки. Хозяева празднества всегда оставляют для Шейха его долю. Перед тем как гости расходятся, Шейх пьет пиво прямо из горлышка и тут же начинает танцевать. Танцует до исступления, так что на губах выступает пена.
А все вокруг хлопают в ладоши и кричат:
— Давай, Шейх!
— Молодец, Шейх!
Шейх, ободренный выкриками, смелеет и вовсю топает ногами.
Иногда молодые шутники окружают Шейха.
— Ну… а твою свадьбу когда сыграем, Шейх?
Шейх высовывает язык и улыбается.
— Давай и тебя женим, а? Найдем тебе подходящую женщину.
— Мне не женщину, а девушку! — опять высовывает язык и улыбается Шейх.
— Ишь чего захотел! Девушка-красавица как увидит тебя, так ее тут же удар хватит, и попадет она в больницу!
Шейх не обижается. А может, он вообще не знает, что такое обида. Знай себе улыбается.
Мы устраивали поминки — прошло двадцать дней со дня смерти матери. Чуть забрезжил рассвет, к нам явился Шейх. Походка у него вразвалочку. Пришел в одной рубашке.
— Вот и Шейх пожаловал! — сказал кто-то. — Ну-ка присмотри за самоваром.
Но Шейх не направился к самовару, стоявшему в углу двора. Ни на кого не глядя, поднялся по ступенькам на веранду и прошел в комнату матери.
— Эй, Шейх, ты куда? — сказал кто-то, преграждая ему путь. — Ведь там сидят старики.
— Пусти! — крикнул Шейх, выпучив глаза. Затем вошел в комнату матери и внезапно кинулся на пол.
— Мама! — прохрипел он. — Ма-а-ама!
Схватив пятерней рубашку за ворот, сдернул ее с себя и разорвал в клочья, могучие загорелые плечи его вздрагивали, в уголках дрожащих губ выступила пена.
— Мама! Мама!
При каждом слове «мама» он бился головой об пол и молотил по нему кулаками. На лбу у него выступила шишка.
— Мама! Куда же вы ушли, мама!
Все оцепенели, увидев, как горько плачет Шейх, который раньше никогда не плакал. Кто-то хотел поднять его с пола, но он оттолкнул его.
— Оставьте его одного! — шепнул кто-то. — Пусть поплачет.
Через несколько минут он встал пошатываясь. Ни на кого не глядя, вышел из комнаты, спустился во двор и ушел.
ТОЙ
Прошлой весной, когда я поливал цветы перед нашими воротами, подъехал новенький «Москвич». Из машины вышел какой-то парень могучего телосложения. Я не узнал его.
— Бог в помощь, большое у вас хозяйство! — пробасил незнакомец.
И тут я вскрикнул от удивления:
— Ой, никак Той?
Да, это был Той. Как же он вымахал, какие же у него длинные руки, ноги! Совсем еще недавно был сопливым пацаном.
— Приехал повидаться с мамой Пошшой! — сказал он с ласковой улыбкой, которая так не вязалась со всем его обликом. Шагая широко, он вошел во двор и столкнулся лицом к лицу с матерью.
Странно, но она узнала его сразу.
— Ой, да это же наш Той, как хорошо, сын, что ты к нам пожаловал!
Тою пришлось низко нагнуться, чтобы мама поцеловала его.
— Машину купил, — сказал он, улыбнувшись снова. — Хочу, чтобы вы благословили покупку. И покатать вас хочу.
Той усадил маму на переднее сиденье и с полчаса катал.
Мне не понравилось, что мама, словно дитя малое, катается на чужой машине.
— Надо же, какой здоровый стал, — радостно сказала мама. — В столовой, оказывается, работает, шеф-повар. Дай бог ему счастья!
Той стал часто захаживать к нам.
И всякий раз, когда я видел его, вспоминалось детство. Той был самым щуплым и тихим среди нас, мальчишек. За нашим домом лежал довольно большой пустырь. Ребята из окрестных мест приходили сюда пасти скотину. Было шумно и весело. Той приходил издалека — аж из самого Бешкургана — и приводил с собой такую же тихую, как и он сам, безрогую коровенку.
У каждого сезона свои игры: ранней весной — «чижик», бумажные змеи, летом — футбол, поздней осенью — лянга… Только двое ребят не участвовали в наших играх. Это Ходжа, у которого были какие-то особенные глаза, они смотрели на мир так задумчиво и грустно. И Той. Ходжа сам не хотел играть, а у Тоя была причина: надо же кому-то пасти скот. То и дело чья-нибудь бродяга корова или чья-нибудь шкодливая коза норовили забраться в посевы. И тогда наш джурабаши, у которого на верхней губе уже проступал темный пушок и ломался голос, приказывал: