Дела земные - Уткур Хашимович Хашимов 5 стр.


Вначале я думал, что его так назвали, потому что он шестидесятый ребенок у бабушки Хабибы. Оказывается, я ошибался. Когда он родился, дедушке Ирману исполнилось шестьдесят лет. В честь этого и нарекли ребенка Алтмышваем.

— Во всем свете не сыщешь парня, как мой Алтмышвай, — не устает повторять дедушка Ирман. — Аллах создал его единственным в своем роде, форма, в которой он отливал его, больше не существует, сломалась она. — Дедушка Ирман сам получал удовольствие от своего рассказа. Доставал из кармана табакерку, ссыпал на ладонь чуть больше обычной порции наса и бросал под язык. — Вот сейчас он сражается на море, Азоб называется то море. — Дедушка Ирман всегда говорил именно — Азоб, а по-узбекски это означает «страдание». Только потом я понял, что это Азов. — И море это такое — чуть ветер поднимется, волны — как горы. Но мой Алтмышвай ничего не боится. Задает жару фашистам. Только командир у них какой-то непутевый. Написал нам, что Алтмышвай погиб смертью храбрых… — Тут дедушка замолкает. В глазах его под густыми белыми бровями сверкают слезы. Никто не поймет, смеется он или плачет. — Нет, — говорит он дрожащим голосом, — завтра или послезавтра мой сын вернется. И вся грудь его будет в орденах. И тогда мы напишем письмо этому командиру. Я буду диктовать, а Алтмышвай будет писать. Ты, скажу, парень непутевый, командир. Вот, скажу, вернулся же мой Алтмышвай героем, живой и здоровый…

Дедушка Ирман опять замолкает. Теперь надолго. Молчат мальчишки, молчат девчонки. Дедушка Ирман выплевывает табак. Вытирает губы тыльной стороной ладони, находит взглядом корову.

— Вот приедет Алтмышвай, продадим корову, женим его, устроим пир на весь мир, — говорит он, с надеждой в голосе. Затем снова начинает дробно выстукивать пальцами по палке и тихонько петь.

«Поет птица на дереве, а я гляжу вокруг, и душа моя тоже поет».

Пока дедушка Ирман напевает себе под нос, я вспоминаю, как мы с матерью ходили домой к дедушке Ирману и видели там фотографию Алтмышвая. Вообще-то дом дедушки Ирмана — это наше ребячье царство. Как только поспевают ягоды тутовника, дети всего кишлака приходят во двор к дедушке Ирману. Забор у него низенький, если едешь верхом на ослике, все видно как на ладони. Только войдешь к ним во двор, как тут же навстречу уже спешит бабушка Хабиба, на голове у нее огромный марлевый платок, широкие концы которого она перебрасывает крест-накрест на груди.

— Ах, голубчики мои, чтоб дом ваш ломился от пшеницы, чтоб вас стало еще больше, проходите, — говорит она ласковым голосом.

Ребята, не теряя времени, вскарабкиваются на тутовник. Тутовник похож на хозяина. Крона его разрослась густо, но не вверх, а вширь, стелется над землей, занимая почти полдвора. Залезть на него нетрудно, но бабушка Хабиба боится, что дети могут сорваться и сломать себе шеи.

— Эй, чтоб вас больше стало, осторожнее! — кудахчет она как встревоженная наседка. — Упадете еще. Сейчас позову вам дедушку.

Через некоторое время из низенькой комнаты на террасу выходит, опираясь на палку, дедушка Ирман.

— Ну-у, чернявые мои, пришли, прискакали! — говорит он, не скрывая радости. — А ну, старуха, неси брезент.

Бабушка Хабиба выносит латаный-перелатанный и широкий, как парус, кусок брезента.

По крайней мере, тридцать мальчишек, щебеча, как ласточки, схватив по краям, натягивают его. Дедушка Ирман, кряхтя, взбирается на дерево и садится на самую толстую его ветвь. Бабушка Хабиба протягивает ему шест.

— Бисмилля, — говорит дедушка Ирман и бьет шестом по веткам тутовника.

Ягоды обильным дождем падают на натянутый брезент. Ягоды большие, величиной с кокон шелкопряда, сочные, сладкие. Ребятишки опускают брезент на землю и с визгом, криком налетают на ягоды. Сверху раздается тонкий голос дедушки Ирмана:

— Не торопитесь, голубчики, сейчас натрясу еще, хватит вам всем досыта.

Мы набиваем животы ягодами, а на террасе стоят три пузатых кувшина, каждый ростом с меня. Бабушка Хабиба готовит из ягод тутовника варенье — шинни, наполняет им кувшины. Приходи зимой в любое время — наешься варенья.

И каждый раз, когда дедушка Ирман заговаривает об Алтмышвае, я вспоминаю, как мы с матерью ходили к нему домой. То было время, когда ягоды тутовника уже наливались сладким соком. Дедушка Ирман тряс ягоды. Бабушка Хабиба мыла их и приносила нам на глиняном блюде. Мы с наслаждением ели их. Затем бабушка Хабиба приглашала нас пить чай.

— Тутовник обязательно надо запивать чаем, иначе жажда замучает, — заботливо объясняла она, провожая нас в комнату с низким потолком.

Как только мы входили в комнату, украшенную старинными подносами, в глаза мне сразу бросалась лепешка. Такую красивую лепешку я видел впервые. Она была большая, румяная, обсыпанная маковыми зернышками. Почему-то ее прибили гвоздем к стене. Краешек у нее был надкушен.

— Ма-ма-а! Хлеба-а! — сказал я умоляюще.

Мать быстро взглянула на меня, прикусила нижнюю губу и покачала головой. Это был признак того, что ей стыдно за меня. Я стал приставать к бабушке Хабибе, зная, что на свете нет человека добрее, чем она.

— Бабушка, хлеба, — сказал я тем же тоном, показывая на лепешку, висящую на стене. — Бабушка, хлеба-а!

Но бабушка на этот раз не была щедрой.

— Эту лепешку трогать нельзя, милый, — сказала она, погладив меня по голове. — Нельзя, верблюжонок мой. Эта лепешка принадлежит твоему брату Алтмышваю. Видишь, уходя на фронт, он надкусил ее. Вот когда он вернется, он доест ее, а кусочек даст и тебе. Вон посмотри, он улыбается тебе.

И действительно, на лепешке следы зубов Алтмышвая. А под лепешкой его портрет. Портрет почему-то пожелтевший. Только потом я понял, что он пожелтел от слез бабушки Хабибы. С портрета улыбается смуглый парень в бескозырке.

— Хочешь курт? — спросила бабушка Хабиба, снова погладив меня по голове.

Я взглянул на мать, она нахмурила, брови. И я промолчал. Когда, распрощавшись, мы вышли на улицу, мать начала упрекать меня.

— Противный мальчишка, я чуть не сгорела со стыда. Эта лепешка дожидается Алтмышвая, понятно? На Алтмышвая пришла похоронка, а они все-таки его ждут, понятно?

Что я понял, чего я не понял, не помню, но мне хотелось верить словам дедушки Ирмана. Скоро Алтмышвай-ака вернется домой героем. Дедушка Ирман продиктует ему письмо командиру. Напишет, что он, командир, непутевый человек. Вот, скажет дед, Алтмышвай вернулся героем, цел и невредим, а ты писал, что он погиб. Затем они продадут пеструю корову и закатят свадьбу.

Закончив рассказывать об Алтмышвае, дедушка Ирман каждый день повторяет нам одну и ту же притчу. Эта притча мне не нравится — я боюсь ее. Но дедушка Ирман так часто повторял ее, что я заучил ее наизусть. А наш заводила почему-то любит именно эту притчу.

— Дедушка, — просит он. — Расскажите о том крае и о другом крае.

Дедушка Ирман с удовольствием выполняет его просьбу.

— Ладно, мои непослушные, черненькие, пухленькие, садитесь ближе.

Дедушка Ирман никого из нас не знает по имени. Все мальчишки для него — черненькие, все девчонки — пухленькие. И самое удивительное — ко всем нам обращается только на «вы».

Отправив в рот новую порцию наса, он начинает притчу.

— Давным-давно это было. Мирно соседствуя, существовали два государства. — Дедушка Ирман замолкает, затем упрекает одну из девчонок. — А ну, пухленькая, вытри нос своему братишке.

«Пухленькая» утирает подолом платья нос мальчишке, который вовсе ей не брат.

— Молодец! — довольно говорит ей дедушка Ирман. — Итак, и в том краю, и в другом краю люди мирно растили хлеб, пасли скот. Но, голубчики вы мои, и в ту пору существовали нехорошие люди. Вот они и посеяли раздор между двумя государствами-соседями… «В другом краю такие огромные пастбища, за три дня на хорошем скакуне не объехать, — шептали они своему падишаху. — Вот если бы завоевать тот край, казна ваша наполнилась бы золотом». А люди с черным нутром в другом краю тоже шептали своему падишаху: «В том краю сады подобны раю. Вот бы завоевать эти земли, казна ваша наполнилась бы золотом».

Дедушка Ирман сплевывает табак и вдруг пристально смотрит на Тоя.

— Голубчик вы мой, черненький вы мой, и у вас из носу течет.

— Не обращайте внимания, дедушка! — ехидно подает голос всезнайка джурабаши. — Бесполезно ему говорить, у него там неиссякаемый источник.

Той обиженно шмыгает носом. Через мгновение на кончике его носа снова появляется капля, но он не обращает внимания, слушает сказку дедушки Ирмана.

— Итак, падишах того края и падишах этого края стали собирать войско. И воины у них были как на подбор. Молодцы, как мой Алтмышвай. А родители джигитов, убеленные сединой старики и согбенные старухи, были убиты печалью. «Кому-то и на пользу война, но не нам, — возмущались они. — Неужели мы отправили своих детей в пасть смерти, только чтобы падишах обогатился?» Но кто прислушается к голосу бедных, голубчики вы мои? Устремились воины одного края к границам другого. И началась кровавая бойня. Сколько луноликих красавиц затоптали кони, сколько детей погибло в люльках, сколько матерей исходило слезами, потеряв своих детей. Девушки-невесты, молодые женщины, дети взмолились богу: «Пусть ради собственной наживы сражаются падишахи, но в чем наша вина?.. Почему ты лишаешь нас отцов, матерей, братьев, сестер?» — говорили они. Но их глас не достиг божьего слуха.

Тут дедушка Ирман замолкает. Я начинаю ненавидеть падишахов и того края, и другого, ведь это из-за них началась война. Мне хочется уничтожить всех злодеев, из-за которых матери лишаются детей, а дети теряют матерей.

— А ну, чернявенький, подтяни штанишки, — говорит, улыбаясь, дедушка Ирман. — А то уже «соловья» видно, голубчик.

Чернявенький поспешно подтягивает штаны.

— Молодец, голубчик! — весело говорит дедушка Ирман. — Дай вам бог счастья. Итак, война длилась сорок лет. Она опустошила и тот край, и другой. Клянусь вашими невинными душами, сколько рек высохло, сколько садов превратилось в пепелища. Все сгорело, земля почернела, ни одной зеленой былинки не осталось, ни одного целого дерева. Стали гибнуть и птицы, и животные. Наконец деревья, травы, реки, птицы тоже обратились с мольбой к богу: «Воюют люди, а в чем же наша вина? — вопрошали они. — Ты создал нас для людей, почему же род людской уничтожает нас?.. Если уж люди так плохи, что не могут жить мирно, то что же делать нам?..»

Крепко рассердился всевышний. И превратил оба эти края в бесплодные степи. С тех пор там нет ничего живого: ни людей, ни деревьев, ни травы, ни цветов, ни даже капли воды. С тех пор солнце обходит стороной те земли. Там и близко нет ветра. Птицы не летают. Тот край и другой стали царством вечной ночи.

Дедушка выплевывает табак, глубоко вздыхает. Он словно говорит: «Такие вот дела», — и сокрушенно качает головой.

— Проклятым пашистам не сиделось на месте, и мой Алтмышвай взял в руки меч, чтобы покарать этих людоедов. А ведь нелегко плавать небось по морю Азоб.

Он смотрит на меня и лукаво подмигивает.

— Вот у Алтмышвая есть меч. Такой меч был лишь у богатыря Алпамыша, длиной в сорок газов. Как вернется Алтмышвай, я тот меч подарю вам.

…Так и не достался мне меч Алтмышвая длиной в сорок газов, обещанный мне дедушкой Ирманом. И сам Алтмышвай, и его меч остались на войне. В тот год дедушка Ирман рассказал нам еще одну легенду. Хоть я и слышал ее лишь раз, но почему-то крепко засела она у меня в голове.

Вечером мы собрались на айване дедушки Ирмана. Во дворе крупными обильными хлопьями падал снег, передняя открытая часть айвана была завешена той самой латаной-перелатанной брезентовой палаткой, которую мы обычно подставляли под ягоды тутовника. Было довольно холодно. Мы сидели, просунув ноги под сандал. Хоть ногам и было тепло, все равно холод пробирал спину до костей. На сандал вывален хлопок из мешка, он горой высится над нами. По словам дедушки Ирмана, нам надо вылущить десять пудов курака — нераскрытых коробочек хлопчатника. Если мы до завтра не вышелушим коробочки и не сдадим хлопок в колхоз, то вызовем неудовлетворение бригадира Хайдара, прозванного Ветром. Курак на холоде заледенел, возьмешь в руки — жжет. В двух нишах в стене тускло горят керосиновые лампы. Когда пламя в них колышется, огромные тени молча работающих женщин подпрыгивают на стене, как фантастические чудовища-дивы. Только справятся с одним мешком курака, как дедушка Ирман тут же вываливает на старую скатерть содержимое нового мешка. Руки мои сводит судорогой. К тому же заледенелый курак больно колет и царапает ладони, пальцы. Покамест извлечешь твердый, как дольки ореха, хлопок, острые шипы коробочки вонзаются под ногти, они кровоточат. Дедушка Ирман время от времени жалостливо поглядывает на меня.

— Погрейте руки, чернявый вы мой!

В конце концов у моей матери лопнуло терпение.

— Пусть будет проклят этот хлопок, — сказала она измученно. — Все руки в кровь исцарапала.

Дедушка Ирман неодобрительно покачал головой.

— Не говорите так, голубушка, — сказал он своим тонким голосом. — Грех так говорить. Хлопок — это райское растение, милая моя.

Он долго шарил в объемистых карманах яктака, долгополой рубашки, ворота которой не застегивал и зимой; наконец выудил табакерку, несколько раз шлепнул по ней ладонью, положил под язык табак.

— Да, хлопок — это райский цветок, — продолжал он уверенно. — Если хотите, я расскажу вам одно предание, голубчики вы мои.

И поведал нам легенду, которую раньше мне слышать не доводилось.

— В давние времена на наши края налетели полчища врагов. Люди спрятались в крепости. Враг окружил и осадил город. В конце концов и те, кто был в крепости, и те, кто был за крепостью, изнемогли от усталости. Те, кто спрятался в крепости, обессилели от голода. Собрались они и пошли за советом к аксакалу и сказали: «Чему суждено быть, того не миновать. Мы откроем ворота крепости. Дети наши погибают от голода, мы сами тоже, нет у нас ни дров, ни корма для коней». Но аксакал был мудрым человеком. — Тут дедушка Ирман торжественно расправил плечи, выпрямился. — И вот этот аксакал вынес откуда-то из худжры несколько кустов хлопчатника. «Хлопок — это цветок рая, — сказал он осажденным. — Прежде всего поднимем на ноги раненых». Очищенный хлопок стали прикладывать к ранам, они на глазах заживали. Из хлопка напряли пряжу, сшили одежду, пеленки младенцам, из семян отжали масло. Отжатые семена пошли на корм коням. Кусты хлопчатника хорошо горят и дают устойчивый жар, они пошли на обогрев. — Голос дедушки Ирмана зазвучал громче. — Смотрят, а враг-то в худшем положении. Пришлось ему снимать осаду и бежать без оглядки. — Дедушка Ирман, отвернувшись, выплюнул табак, поцокал языком. — Вот видите, каков наш хлопчатник. Это действительно райский цветок. А ну, старуха, неси шинни. Поедим его всласть!

Бабушка Хабиба проворно вскочила с места, опустила в кувшин пиалу. Затем еще и еще раз. На айване сразу запахло тутовым вареньем.

…В тот день, когда выпал первый снег, я и подумать не мог, что вижу бабушку Хабибу в последний раз. Еще не наступил новый год, а снегу навалило на удивление много, затем начались лютые морозы. В один из таких дней, после утреннего чая мать неожиданно спросила меня:

— Хочешь пойти к дедушке Ирману?

Я несказанно обрадовался. Разве можно отказаться от такого заманчивого предложения!

— Пробовать варенье? — спросил я поспешно.

Мать тихо покачала головой.

— Нет. Бабушка Хабиба заболела воспалением легких. Им нечем топить. Давай отнесем им уголь.

Я еще помнил, как трудно пришлось нам в прошлую зиму, когда нечем было топить. Поэтому, наверно, в этом году отец припас угля.

— И я понесу! — сказал я, подпрыгивая от нетерпения. — В мешке понесу.

— Вот и молодец! — сказала мать и похлопала меня по плечу. — Но ты не сможешь поднять мешок. Понесешь в ведре.

Отец был на работе, братья в школе. Сестра отправилась в город продавать козье молоко. Дома только мать, я и младший брат. Я кое-как уложил его в люльку; мать еле-еле усыпила его. Мы пошли в сарай, насыпали в мешок угля. Я держал мешок, а мать насыпала совком. Каждый раз, когда мать опорожняла совок, над мешком взвивалась угольная пыль. Через некоторое время наши лица почернели. Затем я сам наполнил небольшое ведерко. Мать взвалила на плечо мешок и пошла, согнувшись под тяжестью, оставляя на снегу глубокие следы. За ней двинулся и я. Маленькое ведерко сначала показалось мне легким. Шагов примерно через пять-десять оно стало невыносимо тяжелым. Я шел и спотыкался, скользил на снегу, чуть не падал и все время перекладывал ведерко из одной руки в другую. Вдобавок ко всему начало покалывать от мороза руки. Дужка ведра прилипала к ладони, и, когда я перекладывал ведро из одной руки в другую, казалось, что с ладони сдирается кожа.

Назад Дальше