— Мама, у меня руки замерзли, — чуть не плача, сказал я.
Мать жалостливо оглянулась на меня, но не остановилась.
— Шагай быстрее, сыночек, мы уже почти дошли.
Мешок был худой, видно, прогрызли мыши, и от нашего дома до самого дома дедушки Ирмана тянулась по снегу тоненькая ниточка угольной пыли.
Наконец мы дошли ко двору дедушки Ирмана.
— Ты подожди здесь, — сказала запыхавшаяся мать. — Я скоро. — Сказав это, она, согнувшись пополам, вошла через калитку во двор. Через некоторое время вернулась и забрала у меня ведерко.
— Бедная, она бредит! — сказала она, вернувшись. — Дедушка читает молитвы.
В этот раз мне не удалось попробовать варенья бабушки Хабибы. Мы с матерью, сразу пошли обратно. В руке у матери ведро, в ведре пустой мешок.
Видно, отец приметил-таки черный след на снегу, во всяком случае, вечером он спросил у матери, кому она дала уголь. Мать виновато потупилась, но все же сказала правду.
— Бабушка Хабиба простудилась. У них топить нечем, вот я и решила отнести им немного.
Отец не стал ругать мать.
— Плохо, — сказал он тихо. — Надо сообщить доктору.
Мать отрицательно покачала головой.
— Мне кажется, это ни к чему. И тепло им теперь. Может, завтра ей полегчает.
Но бабушке Хабибе не стало лучше. На третий день отец ушел на работу, но вернулся с полпути домой.
Мать, которая поила чаем младшенького, сидевшего у нее на коленях, обеспокоенно спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Бабушка Хабиба умерла, — тихо произнес отец.
— Ах! Ах, бедная! — из глаз матери брызнули слезы. — Вчера она говорила, что ей уже легче. — Мать посадила моего младшего брата на тюфяк, вскочила с места. — Бедная, бедная!
— Смерть посылает бог, — сказал отец глухим голосом. Плечи его дрожали.
Отец, за ним мать с братишкой, затем и я побежали к дому дедушки Ирмана. Тетушка Зеби и усатый дядя Исраил расчищали от снега двор. Соседка с веснушками на лице и Келинойи плакали навзрыд, повторяя единственное: «Ах, мама, мамочка».
Дедушка Ирман тоскливо смотрел на каждого входящего. Он бил себя по груди, покрытой седыми волосами, которые виднелись в распахнутом вороте, и все повторял еще более тонким, чем обычно, голосом.
— Умерла, так и не дождавшись единственного сына. Так и ушла, не насладившись ликом Алтмышвая!
Нет. Он не плакал. Только стонал. Его била дрожь, сотрясала все его тело. Он где-то потерял свою тюбетейку и стоял с непокрытой головой. На его голове, на белой бороде, на приоткрытой груди холодно сверкали снежинки.
Бригадир Хайдар Ветер, который только и знал что приказывал людям, весь сникший, плакал, сидя под тутовником:
— Ах, мама! Не было тебе счастья на свете, мама!
Когда вынесли специальные носилки с телом покойной, накрытым паранджой, поднялся невообразимый плач, женщины рыдали в голос, били себя в грудь. Мать с криком бросилась на гроб.
— Ах, мама! Так ты и ушла, не увидев своего единственного сына!
Мужчины подняли на плечи носилки и пошли, мать кинулась вперед, но, сделав пять-шесть шагов, поскользнулась и упала.
— Мама! Мама! — Я склонился над нею и заплакал.
Она не видела и не слышала меня.
— Ах, какое горе! — простонала она.
На всех поминках бабушки Хабибы: на третий день, в день стирки одежды усопшей, на седьмой — мать хлопотала больше всех, успевала столько, что можно было подумать, что у нее шесть ног и восемь рук.
Дедушка Ирман продал корову на двадцатый день после смерти бабушки Хабибы. Из разговоров отца с матерью я понял, что Хайдар Ветер пытался отговорить дедушку Ирмана от этой затеи, но тот настоял на своем. «Что хорошего видела на этом свете моя старуха? — сказал он. — Пусть хоть дух ее увидит то, чего не видела она. А когда вернется Алтмышвай, мы купим другую корову». Его корову за бесценок купил Далавай.
После смерти бабушки Хабибы мать стала каждую неделю стирать и гладить одежду дедушки Ирмана. Каждый четверг она готовила сладкую кашу-халвайтар, сдобрив ее вместо сахара соком сахарной свеклы. Ежедневно она относила касу еды, которую готовила дома, дедушке Ирману. И все повторяла одну и ту же фразу:
— Трудно теперь дедушке, ах, сынок, как же ему трудно.
Однажды отец принес новую весть. Дедушка Ирман решил устроить поминки сорокового дня. Его хотели отговорить и от этой затеи, но дедушка Ирман решительно отверг все советы.
— Поминки сорокового дня — самые главные, в этот день душа усопшей покидает этот бренный мир и переходит в потустороннее царство. Пусть же возрадуется дух моей старухи, — сказал он.
На третий или четвертый день после тех поминок я стал свидетелем странного случая. Был воскресный день, и отец, и братья находились дома. Вдруг во дворе раз-другой тявкнула моя собачка и замолчала. Неожиданно распахнулась дверь. На пороге появился дедушка Ирман в своей обычной долгополой рубашке-яктаке. Вероятно, шел снег, ибо тюбетейка его, обмотанная по краям платком, и плечи были в снегу. Самое удивительное — он был без своей палки, на которую обычно опирался при ходьбе. Когда он переступил порог, я увидел, что он босой. Огромные его ноги были в ссадинах, разодраны в кровь, одна штанина подвернута, на ногах до самой лодыжки налип грязноватый снег. Все мы оцепенели от растерянности.
— Алтмышвай вернулся, — сказал дедушка Ирман, странно улыбаясь. — Вернулся-таки! И старуха моя вернулась. Они вдвоем пошли на кладбище читать молитву усопшим.
На лице матери мелькнула растерянная улыбка, но в ту же минуту она сменилась ужасом. Мать взглянула на отца.
— Вернулся, — снова странно улыбнулся дедушка Ирман. Затем прижал левую руку к груди, а правой стал делать движения, словно перебирал струны дутара.
«Поет птица на дереве, а я гляжу вокруг, и душа моя тоже поет».
Вдруг он замолк. Заметив меня, тихо засмеялся.
— Ах, и вы здесь, чернявенький! Брат ваш Алтмышвай вернулся. Вернулся… — Затем он захохотал во весь голос.
Я никогда не слышал, чтоб он так смеялся. Притопывая израненными ногами, он снова запел:
«Поет птица на дереве, а я гляжу вокруг, и душа, моя тоже поет».
Мы, словно загипнотизированные, не дыша смотрели на него. Дедушка Ирман плясал долго. Грязь и снег, налипшие на его ноги, стаяли, разбрызгались по циновке. Наплясавшись, он сел на корточки и, смотря в угол, где обычно стоит наша обувь, прочитал молитву, провел руками по лицу.
— Аминь! Чтобы и на этом, и на том свете не знали войны. Аллаху акбар!
Назавтра его увезли в больницу. Сопровождали старика отец и Хайдар Ветер. Как рассказал отец, дедушка Ирман у входа в больницу сел на землю, спросил, в какой стороне кыбла. Затем, воздев руки к небу, забормотал:
— Аминь! Чтобы и на этом и на том свете не знали войны! Аллаху акбар!
МОЯ ТЕТУШКА АЧА
Мать и дня не могла прожить без людей. Соседские молодухи, старушки из других махаллей часто собирались у нас и вели оживленные беседы. Я всегда удивлялся: и откуда, они находят столько слов?
Почтальонша-татарка, каждое утро приносящая нам газеты, не сразу уходит из нашего дома. Непременно повидает мать.
— Здравствуйте, здоровы ли? — спрашивает она со своим татарским акцентом и тут же принимается изливать ей свои горести. — Ушел, сволиш! К любовнице ушел.
Мать всякий раз успокаивает ее.
— Потерпите, доченька, потерпите. Муж у вас совсем не плохой.
— На развод подам! Добьюсь, чтоб алименты платил!
— Не говорите так, милая, не делайте ребенка своего сиротой при живом отце.
— Э, будь что будет! В суд на него, паразита, подам!
Мать говорит ей с уверенностью в голосе:
— Не торопитесь, милая. Муж вас все равно любит. Чует мое сердце. Не сегодня завтра все у вас наладится.
Вслед за почтальоншей заходит соседка — хромая старушка.
— Верно говорят, свой есть свой, а чужой есть чужой, — говорит она, чуть не плача. — Сколько раз говорила я Рахматулле своему, женись на дядиной дочери. Так нет, не послушался. А что из этого вышло? Уперся: мол, убейте меня лучше, а все равно на ней не женюсь, на кляче этой… Да, как только женятся, так мать сразу и не нужна. Сын мой не успел жениться, так сразу и переменился…
— Не обижайтесь на него, дорогая, — ласково утешает ее мать. — Невестка ваша очень хорошая женщина, недавно встретилась с ней на улице. Она вас так нахваливала, так нахваливала…
— Вай, да нарочно это она, чтоб у нее язык отсох. Не знаете вы, какой у нее колючий язык!
— Все будет хорошо, — говорит мать с какой-то внутренней убежденностью. — Вот увидите. Сноха ваша считает вас второй матерью. Чует мое сердце…
Сердце у моей матери на редкость «чующее», оно всегда предсказывает только хорошее.
Каждый раз, когда я слышу подобные разговоры, я вспоминаю случай из своего детства.
Был конец войны. То, что тогда не умещалось в моем ребяческом сознании, я понял много позже: война закончилась, но в сердцах людей остались незаживающие рубцы. У чьих-то ворот играл карнай, а у кого-то был траур, слышалось оплакивание погибшего.
Как-то мой старший брат с криком вбежал в ворота:
— Мама! Цыганка идет, цыганка!
Я остолбенел. О цыганах мы наслышались таких страшных рассказов, что при одном упоминании о них пытались спрятаться, как мыши в нору. Говорили, будто цыгане упрятывали играющих на улице детей в мешок. А если дома не было взрослых, то они душили детей и, обчистив дом, исчезали.
Вслед за старшим братом, словцо она гналась за ним, вбежала во двор смуглая-пресмуглая цыганка. Поверх длинного грязного платья на ней была безрукавка, на плече хурджун — переметная сума с бахромой, в волосах — монеты, на ногах старые красные сапожки… В ужасе я прижался к матери. Отца-то дома нет, что же мы будем делать? Лежавшая в углу двора наша маленькая собачка, яростно лая, бросилась на цыганку. Цыганка на секунду остановилась и пригрозила своей кривой палкой. Я с испугом взглянул на мать: что же она медлит, пусть поскорее прогонит незваную гостью!
А мать пристально поглядела на цыганку, и вдруг лицо ее прояснилось.
— Ой, да ведь это Ача-хола! — сказала она, обрадовавшись так, будто увидела сестру родную. — Добро пожаловать, милая.
Она хотела было подойти к цыганке, но я схватил ее за руку и потянул назад.
— Не ходите! — выдавил я сквозь слезы.
— Не бойся, дурачок, это же тетушка Ача! — Мама сбежала с айвана во двор и, обнявшись, поздоровалась с цыганкой.
А наша собачонка все продолжала лаять и носилась вокруг цыганки.
— Пойдемте, ну пойдемте же в дом, — сказала мама, направляясь к айвану.
— По мне, так лучше здесь!
Цыганка скинула хурджун на землю, поставила его под тенью миндаля и уселась на него. Разгоряченная быстрой ходьбой, она стала, обмахиваться, как веером, воротом своего длинного платья, на шее ее мелькнули бусы в два ряда. Увидев в ее ушах золотые серьги, я почему-то подумал: «Наверное, украла». И еще больше испугался. Сейчас начнется. Как говорили мои старшие братья, сейчас начнет гадать, заговорит-заговорит, а потом всех передушит.
— Ма-а-ма! — закричал я.
Цыганка даже не взглянула на меня. Широко раскинула в молитвенном жесте свои смуглые руки.
— Аминь! Дай бог, чтобы в этой семье были только свадьбы. О аллах, покарай всех врагов этого очага!
Мать тоже опустилась на колени и повторяла за ней молитву.
Вероятно, мой старший брат оповестил соседей, и через несколько минут к нам пришла Хаджи-буви и молодая женщина Хайри-апа, которая жила через три дома от нас.
— В доме твоем враг, — сказала цыганка нараспев. — Вра-аг!
Меня снова обуял страх. Но мать почему-то оставалась спокойной.
— Что здесь врагу-то делать, тетушка, — сказала она тихо. — О брате своем тревожусь я. Все думаю о нем и мучаюсь по ночам. Все возвращаются, а брата моего бедного нет и нет.
Мать часто вспоминала своего старшего брата, ушедшего на войну; отца моего не взяли на фронт из-за болезни. Через каждые два слова вспоминала мать о своем брате и плакала. И сейчас вот она заговорила прежде всего о нем. Я понял: ей хочется, чтобы цыганка погадала ей.
— Иди, сынок, поиграй, — сказала мама. Но я, словно завороженный, не мог сдвинуться с места.
Цыганка неторопливо сунула руку в хурджун, вынула какой-то грязный узелок. Хаджи-буви и Хайри-апа молча опустились на колени возле матери.
— Тетушка Ача всегда верно гадает, — сказала мать, хвалясь соседкам. — Я много раз проверяла это.
Тетушка Ача не обратила на эти слова никакого внимания. Черными пальцами она развязала узелок и достала из него пригоршню камешков. Они были похожи на те маленькие камешки, которыми соседские девочки пользовались в своих играх. Только у цыганки они были разноцветные: белые, черные, серые… Разделив камешки на кучки, она закрыла глаза и начала что-то бормотать. Ее сомкнутые ресницы дрожали, и при этом казалось, что темная родинка на ее лице тоже вздрагивала. Теперь к моему страху добавился какой-то интерес, и я глядел на нее разинув рот. Все мы окаменели, словно в ожидании чуда. Словно сейчас должно произойти что-то необыкновенное.
— Жив твой брат! — внезапно проговорила цыганка. Тыльной стороной ладони она дотронулась до камешков, и они рассыпались в разные стороны. Белый камешек подкатился прямо к ногам матери.
— Вернется он! — сказала тетушка Ача, пристально глядя в глаза матери. — Он уже в пути-и!
— Да паду я жертвой ваших прекрасных слов, тетушка. — Мать вскочила с места и кинулась в дом. В нашем хозяйстве была одна блестящая ложка. Мать хвасталась, будто она серебряная. — Вот возьмите пока это. Вернется брат живым-здоровым, я вас с головы до ног одену.
Она протянула ложку тетушке Аче. Я ожидал, что цыганка поспешно спрячет ложку в хурджун. Но та не спешила. Отложила ее в сторону и обратила свой взгляд к Хаджи-буви.
— А я своего сыночка увижу ли? — спросила Хаджи-буви дрожащим голосом. — Увидеть бы мне только единственного, а потом можно и помереть, нет у меня другого желания.
На этот раз цыганка долго рылась в кармане безрукавки. Затем извлекла оттуда шестигранный камешек величиной с орех.
— Это мухра — таинственный камень, — прошептала мама.
А цыганка, будто не слышит ничего, долго вертит камешек в руке. Смуглая рука ее еле заметно вздрагивает, а глаза уставились не мигая на камешек, испещренный множеством каких-то линий. При этом цыганка шепчет что-то беспрестанно.
— Сыну твоему путь загорожен! — сказала она наконец.
В глазах Хаджи-буви, в вечно грустных ее глазах словно вспыхнул огонек.
— Да жив ли он? — она с мольбой потянулась к цыганке. — Три года уж не знаю, жив или нет. Жив он?
— Жив! Жив твой сын. Жди. Только долго будешь ждать.
Все это время Хайри-апа, сидевшая затаив дыхание, видимо, больше не в силах терпеть, воскликнула:
— А мой Аскар-ака? Когда вернется Аскар-ака? Милая тетушка, скажите! Что стало с Аскаром-ака? Получила одно письмо из госпиталя, и больше нет вестей. Умоляю, скажите…
Цыганка и на нее поглядела испытующим взглядом и, все так же неторопливо порывшись в хурджуне, вынула небольшое зеркальце.
— Держи! — сказала она, протягивая зеркальце Хайри-апа. — Гляди в него!
Хайри-апа застыла на коленях, пристально вглядываясь в зеркальце. А цыганка вынула еще одно зеркальце.
— Сколько лет? — спросила она твердо.
— Аскару-ака? — Хайри-апа внезапно вздрогнула, словно пробудившись ото сна, и взглянула на цыганку. — Двадцать два. Если… Если… — Она хотела что-то сказать, но запнулась. — Двадцать два, — повторила она поспешно. — Двадцать два исполнилось. — Она на минутку умолкла и тихо добавила: — Ушел на фронт, когда не прошло и сорока дней после нашей свадьбы…
Цыганка, покачивая головой, уставилась в зеркальце, которое держала в руке, и опять забормотала что-то. Хайри-апа напряженно смотрела в зеркальце, будто сейчас откроется какая-то истина. Наконец цыганка подолом платья вытерла зеркальце и снова спрятала его.
— Что? — прошептала Хайри-апа. — Что? Аскар-ака мой…
— Жив… — Тетушка Ача, не глядя на нее, взяла у нее из рук зеркальце. — Показался он в зеркале. Болен он.
— Когда, когда, я увижу его? — Хайри-апа схватила тетушку Ачу за руку. — Когда он вернется?
Тетушка Ача задумалась:
— Дорогу я видела в зеркале, дорогу! Вернется муж твой. Когда наступит полнолуние, не спи, гляди в небо. И увидишь его тогда!
— Дай вам бог долгой жизни, тетушка! — проникновенно сказала Хайри-апа. — Спасибо за добрые слова! Вернется муж, вот этот браслет будет вашим. — И, словно ей не верят, сняла с руки золотой браслет и показала его. — Аскар-ака мне другой подарит.