Мы взяли по тарелке супу, по тарелочке винегрета и по сто пятьдесят граммов хлеба. Суп был из костей, с картошкой и крупой, вкусный и вполне питательный. Винегрет — из красной свеклы, нарезанной дольками картошки, морковки, с лучком, заправленный подсолнечным маслом, тепленький, подогретый. Хлеб — хороший, действительно из ржаной муки, хороший хлеб. Поели ого как! Задержались немного, подумали — и взяли еще по порции пшенной каши с молоком. Наелись до отвала и — где наша не пропадала! — купили бутылочку ситро, которое выпили с наслаждением…
Пообедав, пришли домой. Юзиного отца не было — ушел в деревню купить по сходной цене картошки, а мой был дома и ждал нас — принес из своей меньшевистской столовки несколько таблеток сахарина. Юзя вскипятила на лучинках чайничек, и мы сели втроем пить чай.
Юзя стеснялась положить в стакан целую таблетку, хотя и любила сладенькое, отец же, как всегда, галантно угощал ее. А я положил себе в стакан сразу две таблетки, распивал его сахарин и спорил с ним куда удачнее, чем когда-либо раньше. Что значит чувствовать в такой торжественный день свою силу и быть в хорошем настроении.
Отец, конечно, петушился, но прежнего задора в нем как не бывало…
Юзя в спор не вмешивалась и лишь молча слушала.
Ей тогда было все равно: большевики, меньшевики…
* * *
Дни в это время года короткие. Пока то да се, уже темнеет. Но сегодня день тянулся для меня невыносимо долго, я не мог дождаться вечера.
Наконец Юзя пошла мыть чашки, и я стал собираться на демонстрацию. Спрашиваю папулю:
— Идешь?
— Потом, — говорит. — Подойду к открытию, а на демонстрации ходить — не мои годы. — И поглядывает на Юзю: не скажет ли она, что он еще хоть куда. Она не догадалась, ничего не сказала.
Вышел я — погода отличная, подморозило, летает? легкий снежок. По главным улицам со всех концов города на Остробрамскую хлынули рабочие колонны с красными флагами. Играют оркестры.
Вот идет союз портных.
Подхожу к Вячеславу Кобаку.
— Ну, — обращаюсь к нему, — здорово, портняжий депутат! Поздравляю!
Он, как всегда, веселый, разрумянившийся, красивый. Не парень, а картинка! Говорит: немцы пытались было разогнать их, но скоро отвязались. Во-первых, дали им дружный отпор, а во-вторых, они сами увидели, что сегодня весь рабочий Вильно вышел на улицу.
Вместе с Кобаком, в колонне портных, я вернулся на Остробрамскую, и там, как раз напротив низеньких окон нашей «квартиры» в подвале, мы остановились и основательно застряли, дальше не пройти — так многолюдно… Все запружено!
Но порядок отменный. Стоят, разговаривают, курят, ждут открытия Совета. На балкон вот-вот должны выйти ораторы — отвечать на приветствия. Оркестры играют попеременно.
У самых дверей в зал встречаю Туркевича.
— Поздравляю, братец, поздравляю! — говорит, а сам добродушно смеется от радостного возбуждения. Он уже был в зале, куда-то сбегал, теперь возвращается обратно — он ведь тоже депутат. Говорит, заседание сейчас откроется, депутаты все в сборе.
Вместе с ним я вошел в зал. Светло, прибрано, многолюдно…
— Раковский украшал, — говорит мне Туркевич. — Вот он расхаживает, наш хозяин.
А товарищ Раковский (сторож клуба на Вороньей) в самом деле похаживает, задрав голову, смотрит, все ли в порядке, и сам любуется своей работой.
— Хорошо? — спрашивает он меня.
Я не знаю, что «хорошо»: дела наши хороши или зал хорошо убран. Но переспрашивать не собираюсь.
— Хорошо, очень хорошо, дядя Раковский! Очень!
Он доволен, улыбается. Снова задирает голову и обводит взглядом весь зал.
А зал залит электричеством, затянут кумачом. Масса плакатов с лозунгами. Лозунг: «Вся власть — Советам!» — повторен на всех местных языках, даже на немецком. Возле рампы два больших, в натуральную величину, портрета: с одной стороны Карл Маркс, с другой — Фридрих Энгельс.
Настроение у всех приподнятое. Шумные разговоры, дружеские встречи, товарищеские приветствия, радостные возгласы… Сейчас открытие. Я забираюсь на хоры.
* * *
После заседания фракций выяснилось, что в Совет избрано более двухсот депутатов, в числе их девяносто шесть коммунистов и несколько сочувствующих им. Из других партий больше голосов собрал Бунд. Потом шли социал-демократы Литвы, эсеры, социал-демократы-интернационалисты, литовские народники, паалей-ционисты.
Сразу же разгорается бой за места в президиуме. Совершенно неожиданно для меня, комфракция не соглашается допустить в президиум представителей других партии, кроме Бунда и социал-демократов-интернационалистов…
Признаюсь, позиция комфракции показалась мне сначала в какой-то степени вызывающей, попранием прав других партий, — настолько я был тогда наивным и слабо разбирался в политике.
Бунд и остальные партии отстаивали принцип пропорционального представительства. После долгих и очень горячих споров представитель комфракции категорически заявил:
"Или большинство в президиуме нам, или мы вообще не входим в президиум!
И тут, на глазах у меня и у всех, Бунд испугался и согласился на условия комфракции. Мне стало ясно, что он боится и немцев и польской буржуазии, поэтому не хочет брать на себя ответственность за работу Совета.
И я подумал: «Ну, раз вы трусите, пусть же большинство будет за теми, кто не боится», — и успокоился. И был рад, когда в президиум прошли аж пять коммунистов. Из других партий в него были выбраны три бундовца и один социал- демократ-интернационалист. Пять на четыре. Председателем и секретарем Совета выбрали тоже коммунистов — из членов президиума. Председателем — старого литовского революционера, политкаторжанина Антоновича. Секретарем Юлиуса Шимилевича. Антоновича я видел и слышал тогда первый раз, к тому же с хоров, далеко от сцены, где он сидел за столом президиума. Позже мне довелось встречаться с ним близко, даже разговаривать два или три раза. Высокий, стройный, с мягкими, осторожными, но проворными и решительными движениями. Лицо тонкое взгляд быстрый, колючий. Во всем его облике было что-то от старого, видавшего виды волка и от гордого, сильного орла… Говорил он звучным голосом, в котором только на самых высоких нотах иногда чувствовалась сдержанная резкость — след больших испытаний, пережитых сильным человеком… Рядом с ним, с Антоновичем, по одну сторону сидел за столом президиума молодой ястребок — секретарь Совета Юлиус Шимилевич, со своей всегда приветливой, беззаботной улыбкой, а рядом с ними, к моей радости и гордости, член президиума Совета от комфракции товарищ Бонифаций Вержбицкий, дядя Бонифаций, сапожник с Вороньей улицы… Он был в своем чистом, праздничном костюме, коричневом в полоску, но сам и сегодня выглядел, как всегда, задумчивым… И мне хотелось крикнуть ему с хоров через весь зал, через головы депутатов, среди которых где-то была голова и моего отца, крикнуть весело и радостно:
— Ну, улыбнись же, улыбнись, дядя Бонифаций!
X«ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТУ!»
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов!..
Горячими рукоплесканиями встретила рабочая масса — и на депутатских местах и на хорах — избрание президиума. Ну, теперь всё… Президиум занял свои места. Председатель Антонович ведет заседание.
Начинаются приветствия…
Их много: от Виленского комитета компартии, от Коммунистической парти Польши, от ЦК РКП (б), от немецких солдатенратов, от ЦК Бунда, от крестьян, и еще, и еще, и еще…
Все приветствия праздничные, торжественные. Но не все идеологически равноценные…
Долго и шумно аплодируют все в зале представителям немецких солдатенратов, одному и другому, спартаковцу и независимому. И первый и второй торжественно заявляют от имени немецких солдатских масс, что Германия будет достойной последовательницей революционной России…
Ну как тут не радоваться, не рукоплескать до жара в ладонях, если перед глазами дивное диво: кажется, те самые немцы, которые целых три с половиной года душили нас, в той самой военной форме, которая приучила нас к инстинктивной тревоге и долгих три с половиной года на каждом шагу держала нас в страхе, — пришли сюда как свои, близкие и говорят такие необычные вещи!..
Выступает посланец бундовского ЦК и в своем горячем приветствии торжественно заявляет: Бунд решительно поддерживает Советскую власть! И все в зале дружно рукоплещут…
— Но, — говорит посланец и запрокидывает назад лысую голову, запрокидывает упрямо, но, кажется, не очень смело, — нужно созвать учредительное собрание!.. — И на скамьях бундовцев и на соседних с ними рукоплещут, зато на других скамьях уже не рукоплещут… Напротив, то здесь, то там смеются, разговаривают сосед с соседом, кто-то насмешливо машет рукой в сторону бундовцев, кто-то в такт кивает головой…
Выступает волосатый эсер, молодой человек в серой русской шинельке нараспашку, с вороной гривой аж до лопаток — кажется, по фамилии Грибозвон, — и, подкрепляя каждое слово театральными жестами, кричит на белорусском языке, что они, эсеры, приветствуя вот тут Совет, они тем самым, значит, от вооруженной борьбы с советской властью, здесь, совершенно официально, таким образом, вот этим самым, значит, отказываются, но все же, но все же…
И пошел сыпать, как из мешка, этими «но все же» и «значит». На эсеровских скамьях рукоплещут, аж глаза на лоб. Заявляют о своей силе таким способом. Да и на соседних скамьях кое-кто помогает им. А на скамьях коммунистов молчат, упорно, подозрительно.
Но пока что все идет гладко.
Окончились приветствия Совету, и коммунисты огласили список приветственных телеграмм, которые в свою очередь должен направить Совет. На первом месте в этом списке телеграммы ЦИК и СНК РСФСР, как руководящим органам русской революции, и Красной Армии — выразительнице боевой мощи пролетариата.
И тогда от фракции эсеров выступил эсер с явно литовским акцентом, чуть-чуть подстриженный и чуть-чуть посолиднее своего волосатого коллеги-белоруса. Он меньше напирал на «значит» и «но все же», однако сказал такое, что для меня было уж вовсе неожиданно: эсеры категорически протестуют против отправки приветственных телеграмм ЦИК и СНК РСФСР и Красной Армии… И вдруг как завопит: «Красная Армия — русская оккупационная армия!..»
На скамьях комфракции и среди рабочих на хорах буря возмущения. Эсер же нисколечко не смутился. В зале крики, шум, а он все не унимается, все что-то лопочет упрямо, объясняет причины, подсчитывая свои эсеровские обиды на РСФСР, и пытается что-то доказать относительно независимости Литвы.
За ним выступили бундовец и паалей-ционист, затем социал-демократ-интернационалист. Они тоже были либо против посылки телеграмм в Советскую Россию, либо соглашались послать, но со своими поправками.
Социал-демократ-интернационалист внес от имени своей фракции такую поправочку к тексту телеграммы: «Русская революция должна создать единый революционный фронт всей демократической России…» Слово в слово то же самое, о чем каждый день пел мой отец.
Пока я искал глазами в партере отцовскую голову, чтобы поглядеть, как он там теперь ею вертит, началось голосование. За поправку голосовали все, кроме коммунистов. Несколько человек воздержались. И самым незначительным большинством голосов телеграмма была принята с поправкой.
Тогда слово взял председатель Совета Антонович и гневным и печальным голосом сказал:
— Под влиянием соглашательских партий виленские пролетарии совершили только что огромную политическую ошибку, которую поймут лишь впоследствии… — И заявил, что комфракция отправит телеграмму без поправки.
Половина зала поддержала его рукоплесканиями. Половина зала молчала — кто виновато, а кто, думаю, злорадствуя…
Тяжело стало в зале. Ну, ненадолго.
* * *
Комфракция предлагает Совету объявить себя властью. В зале огромное возбуждение. Рабочие радостно улыбаются, переглядываются. Все взволнованы…
А лидеры Бунда всполошились. Они против этого предложения. Они не хотят обострять отношения с немцами и польской буржуазией. Но ведь и не хотят потерять влияние на массы. Поэтому они просят объявить перерыв, чтобы провести заседание фракции.
Объявляется перерыв.
Бундовцы-рабочие наступают на своих лидеров. Во всех других партиях, кроме коммунистов, тоже горячие споры между лидерами и рабочими-массовиками. Шумно в зале, шумно на хорах, шумно в коридоре. Схожу вниз и вижу на широкой лестнице — товарищ Шешкас яростно спорит с моим отцом. Спорят так, что вот-вот полезут в драку. И незаметно пробираются к выходу.
Я за ними.
На улице демонстрация прошла. Депутаты Совета, которых специально выбрали во время заседания, уже выступили с балкона. Приветственные крики и музыка оркестров смолкли. Но у входа в зал и по всей Остробрамской еще полно рабочих. Никто не хочет уходить. Заседание в зале как бы переносится на улицу.
Шешкас наседает. Отец упрямо отбивается. Рабочие, чтобы помочь Шешкасу, набрасываются на отца:
— Какой же ты депутат? Кто тебя выбирал, такого?
Про себя думаю: хоть бы его не избили. Рассорятся — бог с ними. Но бить не дам. И жду, пока они не повернут обратно.
Сверху бесшумно сыплется то невидимый, то сверкающий в свете электричества, мягкий, пушистый снежок.
Перерыв кончается. Пора идти в зал.
После перерыва Бунд заявляет: он согласен голосовать за провозглашение Совета властью! Быстро проходит голосование. К коммунистам и бундовцам присоединяются отдельные голоса из других фракций. Подавляющее большинство! Совет провозглашает себя властью! На минуту все затихает, замирает… Весь зал встает, и весь — многоголосо, торжественно, и радостно, и драматично — сливается в огромном хоре:
— Вставай, проклятьем заклейменный!..
XIАРЕСТ
Das isl cine alte Geschichte…
Это старая история…
На следующий день, 16 декабря, в понедельник, по распоряжению Совета в городе была проведена всеобщая забастовка-манифестация. Рабочие прекратили работу и вышли на улицу, чтобы показать: Совет — реальная власть в городе и все они выполняют его волю.
Никогда еще старый Вильно не видел такой многолюдной манифестации. Пятнадцать тысяч участников. Это было что-то грандиозное! По улицам шли и шли колонны за колоннами, город зардел от флагов. Наконец-то он почувствовал силу и организованность пролетариата. Немецкие солдаты и даже офицеры по-военному отдавали честь знаменам демонстрантов. Испещренным революционными лозунгами, чаще всего — «Вся власть Советам! и «Да здравствует социалистическая революция!».
Кроме знамен, манифестанты несли плакаты с различными требованиями: «Требуем 8-часового рабочего дня!», «Требуем рабочего контроля!». У путейцев было написано: «Железнодорожное имущество останется на месте!», «Угнать паровозы и вагоны не дадим!».
Демонстрация прошла в образцовом порядке. Ни немцы, ни поляки не решились чинить каких-либо препятствий.
И общее настроение в городе склонялось в этот день к тому, что немцы, конечно, скоро уйдут, а это выросла новая сила, которая и берет власть в свои руки.
Никто даже не вспомнил ни о тарибе, ни о какой-то там белорусской раде. А польская буржуазия словно стушевалась, вылиняла перед могуществом рабочей силы; военных же поляков как ветром сдуло.
Общая уверенность окрепла, когда в разгар демонстрации по всему городу был расклеен и распространен среди рабочих Манифест Временного Революционного Рабоче-Крестьянского Правительства Литовской Социалистической Советской Республики.
Правда, еще никто не знал толком, что произошло, многие спрашивали друг друга:
— Читал? Провозглашена республика!
— Выходит, Вильна — столица?
— А правительство уже приехало?
Благоприятствовала и погода, как вчера. Снегу намело мало, но уже подморозило; небо весь день было чистое, ясное.
* * *
Домой я вернулся в радостном, приподнятом настроении. У меня было такое чувство, что ну вот все кончилось, все несчастья и все трудное осталось в прошлом, отошло, отодвинулось, улеглось и начинается новая, светлая жизнь, легкая сердцу и желанная душе…
Но когда я открыл дверь и переступил порог своей квартиры, оно, это прошлое, бросилось мне в глаза, словно омерзительный призрак…
Польский легионер в мундире с витыми погонал и белыми нашивками восседал у стола на табурете, расставив ноги в шпорах и небрежно откинув на бок длинную, в блестящих железных ножнах саблю.