Цирк «Гладиатор» - Борис Александрович Порфирьев 13 стр.


Они шли по анфиладе комнат, лавируя в толпе, поглядывая на картины и на цветы в одинаковых горшочках, расставленные вдоль стен.

Нина шепнула Верзилину:

— Вот всегда так — ищет, в кого бы влюбиться. Создаёт себе кумиров… Однако увлечение вами — это, по–моему, единственное его увлечение, принявшее хронический характер…

— Мною? — спросил Верзилин, да так громко, что Коверзнев приостановился, поинтересовался:

— Что?

— Нет, нет, ничего. Рассказывайте, — торопливо сказал Верзилин.

— Так вот, в Индии с ним интересное происшествие было. В Калькутте. Решил он визит нанести радже. Фрак надел, цилиндр — знай наших. Раджа на ковре сидит, ноги калачиком. Телохранители рядом, опахалами его обмахивают… Встречают русского гостя с восточной вежливостью, показывают на специальный трон. Штука древняя — тончайшей резной работы… Гость поклонился и сел на трон, да довольно резко. Трон и разлетелся!.. Бац!.. Он встаёт, потирает ушибленные места… А раджа, как истый джентльмен, не замечает случившегося и спрашивает: «А как здоровье вашего императора его величества Николая Второго?» Ха–ха–ха!

— Тише, — одёрнула его Нина, — на нас смотрят. И потом — ты вечно забываешь об осторожности.

Коверзнев надулся, стал скучным, недовольным тоном познакомил их с художником.

Это был высокий красивый мужчина с рыжими усами. Что–то общее было у него с Коверзневым, — видимо порывистость, горячность.

Он поцеловал ладонь Нине, дёрнул за руки мужчин, отбежал к стене и, тыча тростью в розовые, голубые и жёлтые этюды, заговорил торопливо:

— Это верблюды… верблюды… отдыхают… на фоне… на фоне белой стены… Это гостиница в Александрии… ещё Александр Македонский основал… не гостиницу, а Александрию… Это же верблюд… на котором я ездил… Вы видите? Видите? Это же краски горят… переливают… Это же Египет… экватор… А вот на этом этюде сфинкс… и пирамида Хефрена в Гизе… Там около сотни пирамид… И все близ Мемфиса… Три самые высокие — Хеопса, Хефрена и Менхереса… Бонапарт тут был… в 1798 году…

От отскочил в сторону, взмахнул тростью (дама в шляпе величиной с таз шарахнулась от него) и заговорил ещё быстрее:

— Это же находка. Великолепная находка для художника… Я неделю ехал на верблюде… чтобы увидеть этот памятник…. Это же самое сердце Абиссинии… Я оружие отдал абиссинцам — пусть гонят итальяшек… Всё оружие… А они мне дали за это… осла… Я по горам на нём карабкался… Туман закрывал эту гору с памятником… Я приготовил три картона и два дня ждал с кистью в руке, чтобы написать его, и вот он, наконец, показался на пять минут… и снова скрылся… Вы видите, это же гранит…. гранит полированный… поёт красками… поёт…

— А почему тускло? — осторожно спросила Нина.

— Да как вы не понимаете? Тропическое солнце обесцвечивает, всё обесцвечивает, поглощает все цвета… Это же экватор…

В зале появился распорядитель, в смокинге, в скрипящих ботинках, зашептал что–то художнику. Тот извинился перед Ниной, сказал, что должен идти.

Пожимая руку Верзилину, разглядывая его, пообещал:

— А ваш портрет напишу… напишу… Вы мне и раньше импонировали своей силой… Видел я вас… видел… в цирке… В красном трико и с жетонами — очень хорошо получится…

Когда фалды его фрака взметнулись в дверях, Нина сказала Коверзневу с упрёком:

— У тебя всегда так: восхищаешься, а непонятно — чем? Король–то голый.

— Голый? Голый? — искренне возмутился Коверзнев. — А ты посмотри, какое настроение!.. Это же романтика!..

— Романтика биографии, а не картины. Ни одна из картин не окончена; это же всё этюды… на картоне. Недоноски.

— Ну и что? Ну и что — недоноски? Выкидыш — это преступление для художника, а другое дело — недоносок… И с женщинами так бывает: нервная, хрупкая натура не может доносить плод, а для грубой, здоровой — хоть бы что… Мы забываем о том, что Врубель не претворил в жизнь ни одного из своих громадных замыслов. А Серов, Серов? Что? Что?

— Глупости, — сердито сказала Нина. — Серов тут ни при чём. И Врубель тоже.

— Я ничего не понимаю в этом деле, — сказал Верзилин, — однако целиком присоединяюсь к Нине Георгиевне… Хорошо, выкидыш — преступление, я с вами согласен. А что же тогда недоносок? Несчастье? Не можешь написать картину, так и не берись за неё. Нина права. Странно было бы недоноска–спортсмена выпустить на арену цирка. Талантливый гимнаст, не отработавший номер, — недоносок. Выпустите его — и он на первом же представлении разобьётся… А что, если бы я выпустил неподготовленного Никиту (он кивнул на парня) против Александра Мальты? Преступление? Преступление и позор!

— Я идиот! — воскликнул Коверзнев, стукнув себя по лбу. — Рассуждаю о картинах, когда сейчас решается судьба русской славы!.. Мальта, Мальта… Да его давно и след простыл… Но зато Корда приехал и может уехать победителем. Это из страны — то, в которой полно богатырей!.. Идёмте!.. — сказал он повелительно.

17

Усадив Верзилина в старое пыльное кресло, Коверзнев снял с себя бант, дёрнул за воротник бархатной куртки. Забегал по просторной комнате, спотыкаясь о складки ковра, приговаривая:

— Почему Никита? Почему Никита?

Верзилин потянулся к столу, взял из груды хлама фарфоровую курительную трубку и, разглядывая её, ответил спокойно:

— Я же объяснял — у меня до сих пор не действует раненая рука. А Никита — это талант. И помимо силы обладает некоторой техникой. Работа грузчика заставляла его находиться в постоянной форме… Конечно, есть известный риск.

— Но тут рисковать нельзя!

— Вы так горячитесь, словно отвечаете за судьбы русского спорта. По крайней мере, петербургских цирков.

— А кто же будет отвечать, если не я? — удивился Коверзнев.

— Вы правы, — вздохнул Верзилин. — Барон Вогау отвечать не собирался.

— Вот то–то, вот то–то, — заволновался Коверзнев. — Вы на собственной шкуре испытали, какими патриотами являются эти бароны Вогау. — Он приблизился к Верзилину, зашептал: — И нечего себя тешить мыслью, что августейший покровитель Атлетического общества великий князь Владимир Александрович будет отвечать за судьбы русского спорта. Человек, расстрелявший девятого января тысячи людей, не патриот своего отечества, а враг.

— А Нина правильно сказала, — усмехнулся Верзилин, — о таких вещах вслух не говорят.

— Ах, дело не в этом! Кого бы мы ни взяли… Тумпаков… Тумпаков — это типичный буржуа, разбогатевший трактирщик, владелец сада «Фарс», хозяин оперетты и ресторанов. Заботиться о наживе — это естественно для него… Знаете ли вы, что чемпионат, в котором вы участвовали, обошёлся ему за три месяца в триста тридцать рублей? А в карман он себе положил сорок тысяч! Сорок тысяч! Триста тридцать рублей и сорок тысяч рублей! Каково?.. А ваш Вогау?.. То–то! Что для них стоит продать русскую победу Мальте или Корде… Ведь даже сами борцы, не желая обострять отношений с антрепризой и гонясь за деньгами, поддаются иностранцам, забывают о чести своего отечества. Я вас за то и ценю… за то и ценю, что вы не льститесь на деньги, не боитесь угроз. Не все решаются на это… В большинстве даже сильные борцы соглашаются на любые комбинации, в результате борьба из спорта превращается в водевиль…

Коверзнев подскочил к Верзилину, выхватил из его рук трубку, взмахнул книжкой в яркой обложке.

— Слушайте, слушайте, я вам прочитаю! — он перелистал страницы. — Вот. «Не при свете лучей солнца, не под взорами тысяч собравшегося народа, не из–за лаврового венка, а при тусклом свете театральной рампы, под неусыпным контролем антрепренёра, из–за жалованья состязаются в искусстве борьбы современные атлеты. Арену Олимпийских игр заменила пыльная цирковая арена, и не удивительно ли, что интересы цирковой арены поглотили без остатка интересы спортсмена?..»

Он устало швырнул книжку на стол и набил трубку. Бросив коробку с табаком на книжку, выпустил дым:

— Пф–пф.

«Я сразу понял, что мы с ним мыслим одинаково. За это я и полюбил его», — решил Верзилин.

А Коверзнев, усевшись на резной подлокотник кресла, проговорил задумчиво:

— Я усматриваю два основных положения в организации чемпионатов. Первое: полная независимость борцов от антрепризы. И второе: все дела чемпионата оценивает только судейский стол.

Положив ногу на ногу, Верзилин сказал с улыбкой:

— Вы забыли первое и главное: основным принципом чемпионата должно быть состязательное начало.

Коверзнев вскочил с кресла, ударил себя в лоб:

— Какой я идиот! Чего не смог сформулировать!

— И ещё одно, — сказал Верзилин. — Беспристрастным и объективным должен быть не только судейский стол. Но и пресса.

— Ефим Николаевич! Мы думаем с вами в унисон. Вот смотрите, — Коверзнев сунул в руки Верзилина газету. — Читайте! Читайте! Вот что пишут за деньги! Как вам это нравится? А мой материал не прошёл!.. Но ничего, я ещё найду место, найду такой журнал, где напечатают всё, что надо. Это же реклама! За неё громадные деньги уплачены. Да и имя Сципиона Чинизелли кое–что для газет значит. Как же, чемпионат проходит у него — ничего не поделаешь. Все памятуют о том, что его жена была любовницей великого князя Владимира Александровича. Попробуйте–ка поссориться с командующим гвардейскими войсками Петербургского военного округа… Попробуйте… Вот и печатают, что Чинизелли выгодно.

Верзилин прочитал, усмехнулся.

— Ну что? Ну что? — торопливо проговорил Коверзнев, — Пишут, что на вокзале закатывается в ресторан и заказывает десять обедов… Ведь смотря какие обеды…

— У меня Никита за троих ест, — снова усмехнулся Верзилин.

— Вот я и говорю, вот я и говорю!.. Выходит из вокзала и садится на первого попавшегося извозчика… Да ведь смотря какой экипаж выбрать… я не сомневаюсь, что для человека вашей комплекции можно выбрать такой экипаж, что он распадётся сразу же, как только вы в него сядете с маху… Перед выступлением усаживается за стол на арене и съедает поросёнка и выпивает четверть водки… Да, здорово! Но где спорт? Где сила и ловкость? Рвёт цепи? Так они перекалённые. Разгибает подковы? Так они маленькие… Знаем мы всё это. Вон Генри Томсон штангу поднимал, в шарах которой по человеку сидело… А она возьми да и сломайся — деревянная оказалась; а шары из веток сплетены, подкрашены под железо. А вместо мужчин мальчики с приклеенными бородами сидели… Я спрашиваю, где сила? Обман, один обман… Да, он побеждает всех, кто выходит против него. Но ведь это любители! Любители, а не профессионалы! Подумаешь, одного вызывает. Вон Иван Шемякин в Москве у Альберта Саламонского по десять человек в вечер вызывает и обещает награду тому, кто устоит против него больше минуты. Больше минуты! Совсем другое дело…

— Не один Шемякин, — пожал плечами Верзилин. — Пятлясинский, Спуль, да и другие тоже по десять человек вызывают.

— Вот я и говорю. Наша страна богата богатырями… Потому–то и обидно… Тут всё тонко подстроено. Иначе бы он не приехал в Петербург… Поддубный ушёл с арены; в деревню вернулся, крестьянствует. А Заикин с миллионерами Поташниковыми связался (они ему самолёт купили) — летает над Одессой. Вятского богатыря Гришу Салтыкова — отравили… Вахтуров борется за границей. Вот и некому проучить этого хвастуна. Ведь он из Турции едет непобеждённым. Нынче весной его Збышко — Цыганевич в Бухаресте уложил. После этого он в Турцию уехал, потом к нам, на юг… Переезжает из города в город — наводит на всех ужас. Вес колоссальный. Носит пятнадцать жилеток, какой–то мохнатый сюртук, засаленный складной цилиндр, огромные кожаные ботинки без застёжек, с ушками; в руках — железную палку… Рекламу себе создаёт с первой минуты, как появляется в городе — на вокзале… Едет в гостиницу. А там уже о нём наслышаны — говорят: номеров нет. Он не слушает, выбирает лучший номер, идёт в буфет — заказывает опять всего самого лучшего и снова не расплачивается. Если вызывают полицию — всё ломает, поэтому все предпочитают от него откупиться, просят переехать в другую гостиницу. А там тоже предлагают деньги — поезжайте в другую. Он и ездит из гостиницы в гостиницу — везде получает деньги… В городе какой–нибудь вшивенький чемпионат. Корда идёт туда. Вызывает всех борцов. До полицейского часа успевает положить нескольких. И так ездит из города в город. Ясно, что ему сопутствует реклама… Вот его Чинизелли и пригласил к себе… И уже приручил своими деньгами и властью. В бенефис будет бороться.

Коверзнев замолчал.

Верзилин поднялся, прошёлся по мягкому ковру, рассматривая тусклые картины в широких рамах.

— Вы не помните, Валерьян Павлович, в девяносто восьмом году в Москве, в саду «Олимпия», выступал американец Сампсон?.. Про него говорили, что он тренируется «из любви к искусству», что у него для тренировок есть гири чистого серебра, что он миллионер, и это его псевдоним… В общем реклама была… Так вот, он объявил, что заплатит десять тысяч рублей тому, кто повторит его номер (тоже цепи, подковы), но через пару дней испугался и сказал, что повредил руку, и потихоньку смотался из России… Так вот то же самое будет с вашим Кордой — он испугается Никиты Сарафанникова.

Коверзнев откинул штору и уселся на подоконник, поставив ноги на стул.

— Вот чего боюсь, того боюсь, — сказал он. — У меня была надежда на вас.

— Никита несколько лет по–любительски борется… с друзьями, с грузчиками хотя бы. Не пропустил ни одного чемпионата в Вятке. Ходил, приглядывался. И не думаете ли вы, что я два месяца отдыхал? Нет, милый мой Валерьян Павлович, мы времени зря там с Никитой не теряли.

— Шут с вами! — сказал Коверзнев, соскочив с окна. — Я вам верю!

18

Трамваи остановился на кольце — на углу Эстляндской и Рижского.

Дождь лил по–прежнему. С залива дул резкий ветер.

Верзилин натянул на глаза шляпу, поднял воротник. Пошёл в темноту, придерживая одной рукой вырывающиеся полы пальто, другой прикрывая воротником горло.

Доски мостика через Екатерингофку вздрагивали под ударами ветра. Речка вздулась и грозила выйти из берегов.

На Динабургской, перед домом Коверзнева, горел фонарь. Верзилин взялся за ручку двери. Но ветер и пружина оказались сильнее его. «Шалишь, брат», — подумал Верзилин и снова вступил в единоборство с дверью. Дождь хлестал по лицу, попадал за воротник. Рывок на себя, прыжок, — и дверь захлопнулась, пропустив его на тёмную узкую лестницу со стоптанными ступеньками. Пахло щами, подгоревшим постным маслом и кошками. Осторожно придерживаясь за ломаные перила, он начал подниматься на шестой этаж.

В коридоре и кухне было пусто. В ответ на стук раздалось странное мычание. Верзилин вошёл в комнату. Коверзнев стоял к нему спиной перед окном и зажигал спичку за спичкой. Дождливый ветер, врывающийся в форточку, не давал огоньку разгореться. Коверзнев полуобернулся, и Верзилин увидел в его зубах трубку. Трубка мешала ему говорить. Он промычал что–то, по — видимому означавшее «Раздевайтесь, садитесь», — и снова отвернулся к форточке. У самого носа зажёг спичку. Верзилин разделся, сел в кресло с вылезшей пружиной и стал наблюдать. Весь ковёр подле окна был забросан спичками. Коверзнев в сердцах отшвырнул пустой коробок, достал из кармана новый. Занятие его казалось бессмысленным. Ветер врывался в форточку и гулял по комнате. Прямо за стеной дома разыгралось Балтийское море.

Наконец Коверзнев добился своего и торжествующе обернулся. Выпустив клуб дыма, сказал:

— Дал себе слово — не отходить от окна, пока не прикурю.

— Зачем? — спросил Верзилин.

— Тренируюсь. Пф–пф. Моя профессия требует умения… пф — пф… прикуривать на ветру… А это, оказывается, дело нелёгкое. Природа сегодня сошла с ума. Пф–пф… За окном Финский залив — простор, есть где разгуляться… Чего стоят одни названия островов, которые лежат под моими окнами, — Резвый, Вольный, Гладкий. Вон, смотрите, — Коверзнев поманил пальцем Верзилина и, захлопнув форточку, посторонился. — Видите, как стихия разыгралась — море! Фонари — это гавань, а дальше уже ни черта не видно. Можно только предположить, где Кронштадт и Петергоф. А туда вон смотрите — Путиловский рельсопрокатный, и только угадываешь, где могила Путиловых и Автово. Ни черта не видно — буря, а ты один на шестом этаже, под самой крышей, как врубелевский «Демон сидящий»…

— То–то я смотрю, у вас и настроение демоновское.

— Пф–пф–пф, — выпустил дым Коверзнев и кивнул головой. — Вы угадали… Всё дело в том… Нет, горит… Всё дело в том… что я понял, что был свиньёй, когда посылал вам анонимные письма.

Верзилин хотел возразить, но Коверзнев движением руки остановил его:

Назад Дальше