— Слушай, Коверзнев, — сказала недовольно Нина, — перестань обличать — надоело.
Тот надулся и до самого цирка не проронил ни слова. На углу Итальянской и Караванной они расстались.
В трамвае сидели молча — Коверзнев продолжал дуться, Никита рассматривал город, Верзилин думал о Нине.
Вдруг трамвай неожиданно остановился — Верзилин стукнулся затылком о стекло, повернулся. Путь преграждала толпа. Конные полицейские теснили её к пыльному забору. Это всё, что успел разглядеть Верзилин в первое мгновение. Со звоном разлетелось стекло, булыжник брякнулся на пол. Коверзнев выскочил на волю, замахал руками, закричал на полицейского. Тот, сдерживая лошадь, повернулся, пригрозил:
— Не лезь не в своё дело, господин хороший!
— Женщину! Женщину с ребёнком топтать! Хам! Убийца!
Полицейский оскалился, сбоку полоснул Коверзнева нагайкой — по щеке, в кровь.
Одним прыжком Верзилин очутился рядом, с силой схватил под уздцы лошадь, дёрнул на себя. Полицейский неуклюже повернулся — оказалось, его сшиб Никита. Большеглазая, растрёпанная женщина, прижимая одной рукой бледного, рахитичного ребёнка, неслушающимися пальцами рвала на себе ворот; наконец это ей удалось. Она выдернула нательный крест на тесёмочке, заголосила, подступая к лежащему полицейскому.
— Смотри, смотри, кого бьёшь. А ещё хрестьянин! Я одна, одна — с четверыми, а кормилец — в машину угодил… Убили кровопийцы!.. На заводе!.. Где бог? Где бог? — Крестик болтался беспомощно, скользнул в разрез, рядом с отвисшей грудью.
Кто–то столкнул Верзилина наземь; он увидел над своей головой занесённые копыта; чудом (а потом он узнал — по Никитиной воле) конь прянул в сторону. Мастеровой в фуражке с лаковым козырьком взмахнул рукой — швырнул ржавый болт в голову конника. Верзилин поднялся, подхватил женщину с ребёнком, толкнул на дорогу, к трамваю. Успел увидеть, как Никита выломил из забора тяжёлую доску и не наотмашь, а словно пикой, снизу, ткнул полицейского в подбородок. Прогрохотал выстрел. Раздался крик:
— Ничего! Придёт снова пятый год! Вспомните!
Ещё одного полицейского стянули с коня, отобрали у него револьвер.
Мужчина в чёрной кепке–блине вскочил на развилку низенького бородавчатого тополя, уцепился рукой за ветку.
— Товарищи! — звонко прозвучал над толпой его голос. — Когда все вместе — мы стали сила! Видите? Нам не страшны даже полицейские. Держитесь друг друга! Никаких уступок! Так жить нельзя! Шестьдесят копеек в день! А работаем по двенадцать часов! Хозяину выгодно. Ему нет дела до того, что мы голодаем и живём по вонючим углам! О машине он и то больше заботится! Машина денег стоит! А нас можно вышвырнуть — новые найдутся! Не позволим! Добьёмся, чтобы наших товарищей оставили на заводе и не заносили в «чёрные списки»! Недолго буржуям осталось властвовать! Придёт ещё пятый год!
Он спрыгнул с дерева, скрылся в толпе.
— Скачут, ироды! — крикнул кто–то.
Верзилин увидел: с Порохового шоссе, переходя на галоп, скакали полицейские.
— Эх, аллюр три креста! — крикнул молодой парень с чёрными усиками.
Другой, в фуражке с лаковым козырьком (Верзилин приметил: тот, что швырнул болт), дёрнул Коверзнева за рукав, кивнул Верзилину и Никите:
— Пошли! А то вы люди заметные, нездешние.
Толпа поредела.
Они пробежали мимо заводских ворот с тусклыми буквами по металлической сетке, мимо грязных лавочек, в которых продают квашеную капусту, осклизлые грибы, ржавую селёдку да мочёную пресную бруснику. Парень свернул к забору, нырнул в пролом; Никита бежал последним, не пролез, стал выламывать доски. Подскочил мужчина в кепке–блине — оратор, похлопал Никиту по спине, сказал:
— Силён, парень. Молодец, — и подмигнул их провожатому: — На ту сторону их, Ванюша. А то больно легко их запомнить… Спасибо, товарищи, от выборжцев за помощь.
Он пожал им руки, сказал Каверзневу: «Ничего, до свадьбы заживёт» — и скрылся за огромным покосившимся сараем. А они торопливо зашагали наискосок, через заросли крапивы и репейника. В пожелтевшей жёсткой траве ржавели части машин, гнили какие–то брёвна; всё было покрыто каменноугольной пылью. Мастеровой остановился у канала, вода в котором была покрыта чёрной плёнкой, и, держась за тёмные подгнившие сваи, спустился на покачнувшееся под его тяжестью полотно дверей. Оттолкнулся, пристал к другому берегу, послал плот обратно. Поочерёдно перебрались все. Шли вдоль чёрного канала; пахло зловонно; под ногами скрипел уголь.
— Ну вот и всё, братцы, — сказал парень. — Тикайте вон туда, в поле. В версте — кольцо трамвайное… Назад возвращайтесь не по Литейному, а по Охтенскому… Да щеку–то прикройте, чтоб не видно. Будьте здоровы, спасибо вам.
Шли по песку, тяжело проваливаясь. Тропка вывела к трясине. Помылись.
Соскребая со щеки засохшую кровь, Коверзнев говорил взволнованно:
— Слышали? Придёт пятый год! Трещит по всем швам этот прогнивший строй. Второй такой революции он не выдержит.
Склонившись, протирая его щеку носовым платком, Верзилин поддержал:
— Как ни затягивай петлю — народ не задавишь.
— Волнуются все, — сказал Никита. — У нас в губернии сплошь ингуши поселены для порядку.
— Вот–вот! — воскликнул Коверзнев, — А Леван рассказывает: был на гастролях в Тифлисе, так там казаки…
— Вот видишь! — взволнованно сказал Никита. — Казаки… Ингуши… А ведь каких стражников ни ставь — думать людям не запретишь. Глотку заткнуть — это ещё туда–сюда. А думать… Сейчас каждый думает, что и как… А у нас ещё ссыльных много, они всё объясняют: почему пароходчик Булычёв — миллионщик… Или, опять же, Александров… У него заводы по всей Каме, да и в Сибири. Спирт гонит… А я вот возил у него спирт — чуть с голоду не сдох, пришлось всё бросить, в грузчики податься. А он себе в Париже поживает… Сам ни разу ни на одном заводе не бывал…
«Ох ты какой у меня!» — с гордостью подумал Верзилин.
Так, в разговорах, они вышли на остановку, спокойно сели в трамвай; чтоб не привлекать внимания, заговорили о цирке.
В «Светлану» приехали в девять — было время успокоиться, прийти в себя. В буфете съели по порции яичницы, запили минеральной водой. Сидя за столом, весело, многозначительно переглядывались. Когда мимо прошёл жандармский ротмистр с дамой под руку, Коверзнев подмигнул в его сторону, обвёл всех торжествующим взглядом.
— Чтоб ни одного слова о случившемся, — шепнул Верзилин.
Коверзнев сделал пьяное лицо, пропел:
Эх, брошу я карты, заброшу бильярды,
Стану я горькую водочку пить…
— Ишь, как разукрасили господина арбитра, — сказал кто–то с восхищением, когда они поднимались из–за столика.
Коверзнев схватился за Никитин локоть, начал заплетаться ногами, пылить.
Играл духовой оркестр. Пахло распустившимся табаком. Тускло светили сквозь листву лампы.
Никита схватил Верзилина за руку: на скамейке против цирка сидел Иван Татауров.
— Ефим Николаевич! — воскликнул тот, дыша в лицо Верзилину винным перегаром. — Я к вам столько раз приходил, а хозяйка всё говорит: нету…
— Ну, здравствуй, здравствуй. Как живёшь? — обрадовался встрече Верзилин, совсем забывший об обиде, нанесённой ему этим человеком.
— Плохо, — махнул рукой Татауров.
— А что так?
— Да всё жалею — от вас ушёл, — Татауров ревниво посмотрел на Левана и Никиту. — Всё хочу назад к вам проситься.
— Э‑э, брат, ничего не выйдет — у меня вот Никита сейчас. Мы с ним готовимся.
— Как ваша рука? — покосился Татауров на знакомый саквояж с галькой. — Не боретесь?
— Нет, не борюсь. А ты? У Петра Крылова?
Татауров махнул рукой:
— У него.
Садясь рядом с ним, расчувствовавшийся Верзилин попросил:
— Ну, расскажи о себе. Как жил, где боролся?
— Дюперрен нас тогда бросил, сбежал; после Котельнича хватились. А в Вологде нас и не ждали. Это он всё врал. Сатана взял всё в свои руки, договорился. Стали бороться. Сатана мне не даёт, из гостиницы не выпускает. Говорит — буду «маской». Все переборолись, сборы стали падать, Сатана из чулка сделал мне маску. Я прихожу, говорю: вызываю любого борца. Сатана говорит: запишитесь в кассе, поставим имя в афише, через день будете бороться. Я — настаиваю. Публика шумит — требует разрешить. Купец один вскакивает, сто рублей ставит за меня… Я кладу одного за другим троих — они поддаются, так Сатана велел… Требую ещё, не удаётся — полицейский час… На другой день афиши — «чёрная маска»… Я. каждый день всех побеждаю. Все сами ложатся под меня… Сатана объявил: если «маска» победит Бамбулу, даёт награду — тысячу рублей. И говорит, сам будет бороться с победителем… На нашу борьбу с Бамбулой пришла вся Вологда. Чего только делалось — я такого не видел… Я положил по договорённости Бамбулу, потому что Сатана хотел бороться со мной и снять с меня маску… Все вскакивали с мест как сумасшедшие… На барьере сидели урядники с винтовками — для острастки… Публика сбесилась… Мне выдали тысячу. Я пошёл за кулисы — Сатана ко мне: отдавай. Я не отдаю. Хотел сбежать, думал, на всю жизнь обеспеченным буду… Он меня ударил. Собрались все подъялдыки — избили меня. Деньги отобрали… Зайцем уехал в Череповец, вот в таком же саду стал выступать — рвал колоду карт, вбивал в доски гвозди, гнул железо, работал с гирями… Узнал — в Тихвине чемпионат, поехал туда. Борцы плохие — все сорок второй размер воротнички носят. Думал, всех положу. Но тренировок не было, плохо питался — все положили меня… Денег нет. Один наездник посоветовал — я дал телеграмму в Пензу, директору Афанасьеву; он ответил — приезжай. Приехал, а его там арестовали, он бежал — увёз описанных лошадей и деньги. Я остался без копейки, и все, кто у него играли, — без копейки. Полиция отдала труппе инвентарь, и мы дали представление всем товариществом. Сто семнадцать рублей собрали. Я получил четыре пятьдесят. Товарищество дало десять представлений, но пошли дожди, а шапито было дырявое — сборов не стало. Мы стали давать телеграммы в разные города. Продали шапито, ковёр, семь униформ и семь балетных костюмов за сто рублей. Разделили деньги и разъехались. Я приехал в Петербург, пошёл к вам — просить, чтобы опять тренировали меня. А вас нет. Долго я искал работы. Нигде не мог найти. Потом сюда приехал чемпионат Петра Крылова. Я пошёл к нему. Взяли. Платят сорок рублей в месяц. Десять плачу за квартиру. Даже выпить не на что.
Верзилину было жалко Ивана, но Никите он был сейчас нужнее:
— Эх, Ваня, Ваня… Ничем тебе сейчас не могу помочь.
— Да я знаю. Я не буду на вашей шее сидеть. Я только прошу — потренируйте.
Коверзнев ткнул Татаурова в бок, воскликнул:
— Ох ты, Иван Татуированный! Тренировку — обещаем. Чем больше спаррингпартнёров будет у Никиты–тем лучше. Как, Ефим Николаевич?
— Что ж, пусть поборется. Только ведь ты не выдержишь, Ваня, а? Режим — это не по тебе. Потому и проиграл борцам, которые воротнички сорок второго размера носят. — Верзилин похлопал его по красной шее, притянул к себе. — У тебя–то какой размер воротничка?
— Да ладно уж, — сказал Татауров, стеснительно отстраняясь. — Пойдёмте. Сегодня интересно будет. Джентльмен комедию станет ломать.
Верзилину никогда не приходилось бороться с Крыловым, но понаслышке он знал, что его зовут «джентльменом» за пристрастие к этому слову.
Борьба была неинтересной, а Пётр Крылов вдобавок ко всему не явился на свою решающую схватку с сильным борцом Черновым. Публика начала бесноваться, кричать. Напуганный арбитр предлагал поставить любую пару чемпионата. Но его никто не хотел и слушать, все кричали:
— Никого не надо! Давай Крылова! Деньги плачены!
Недовольные, злые, зрители начали подниматься с мест. И в это время на арену ворвался растрёпанный Крылов. Жилетка его была не застёгнута, волочились малиновые подтяжки, на шее мотался чудом державшийся на одной запонке воротничок.
— Часы стали, джентльмены, подвели меня! — выкрикивал он. — Вот, видите, — одиннадцать!
Он подскочил к судейскому столику, рванул рубашку, открыв татуированную, как у Ивана Татаурова, грудь, начал расстёгивать брюки.
Арбитр придержал его за руку. В шуме не было слышно его слов, но и так было ясно, что он сказал борцу о времени. Крылов снова стал совать часы под нос арбитру, бил себя в грудь — клялся. Арбитр разводил руками. Тогда Крылов стал подскакивать по очереди к каждому из судей. Ничего не помогло.
Крылов сбежал с ковра, разбрасывая ногами опилки, перескочил через барьер, начал совать свои часы под нос зрителям, выкрикивая:
— Честное благородное слово, джентльмены! Видите — одиннадцать.
Вернувшись на арену, он снова стал бить себя в грудь и даже заплакал.
Разводя руками, арбитр объяснил галдящей публике, что через пять минут полицейский час — ничего сделать нельзя. Борьба переносится на завтра.
Крылов в сердцах хватил своими золотыми часами об стол.
— Да‑а, здорово играет, — сказал Коверзнев. — Почему не пожертвовать часами — они двадцать пять рублей стоят, а завтрашний сбор в десять раз больше даст.
Верзилин покосился на Никиту. Нет, ничего ему не дала сегодняшняя борьба. Напрасно сходили. Как гиревик, Крылов–, мастер, а борец…
20
Свой день они начинали зарядкой, которая у иного отняла бы все силы. Борцы по очереди становились в мост и, упираясь в ковёр ступнями и затылком, поднимали две пудовые гири. Потом обтирались тряпкой, намоченной в солёной воде, и растирались холщовым полотенцем.
Татауров помимо этого ещё бил себя по шее бутылкой. И если остальные каждое утро мерили бицепсы, то он мерил и шею.
Позавтракав и отдохнув, они отправлялись на прогулку — иногда на Крестовский остров, иногда — дальше. Чаще всего доходили до Лахты. Там, на взморье, за дачей графа Стембока — Фермора сама природа разостлала для них борцовский ковёр — мягкий, упругий торфяник, покрытый нежной травкой.
Четверо огромных мужчин с тяжёлыми саквояжами в руках, возглавляемые худощавым Коверзневым, облачённым в бархатную куртку и шляпу из морской мочалки, вызывали пересуды не только в Чухонской слободе, но и в Новой Деревне, в Бобылках, в Лахте.
Верзилин вспомнил свои прошлогодние прогулки, тоску которых не скрашивало и присутствие Татаурова. Теперь было всё иначе. Скучающий Леван, застенчивый Никита и несловоохотливый Иван смеялись над остротами Коверзнева, как мальчишки. Самая тяжёлая тренировка не вызывала утомления. Чувство бодрости ни на минуту не покидало борцов. Им просто некогда было думать об усталости. Интереснейшие истории, сообщаемые Коверзневым, следовали одна за другой.
Боролись они долго, на протяжении трёх и даже четырёх часов. К общей радости, Никита выиграл не только у Левана, но и у Татаурова. Проигрывал он одному Верзилину. Это заставляло Коверзнева настаивать на том, чтобы с Кордой боролся именно он. Но иногда раненая рука подводила Верзилина, и он терял верную победу.
Если рука начинала болеть, он уходил к морю, ложился на горячий песок и смотрел на город. Сквозь серую дымку едва просвечивали светлые дома Васильевского острова, краны гавани и заводские трубы.
Верзилин подвигал к себе книжку, написанную Коверзневым. Всякий раз, когда он её читал, его удивляло упорство, с которым этот хрупкий и внешне слабый человек отстаивал права мужественных, сильных людей на честную состязательную борьбу.
«Настоящая борьба профессионалов, проводящаяся без интриг и закулисных махинаций, должна являться школой для спортсменов–любителей. Демонстрация с широкой, доступной для народа арены сильных, могучих людей будет пробуждать в зрителях интерес к физическому развитию и спорту…»
Верзилин откладывал книжку и, устремив невидящий взор на зелёную воду, думал, как прав Коверзнев. Но чёрт бы побрал! — разве это сделаешь в обществе, где люди думают о наживе, а не о честном состязании?..
«В настоящих условиях, как бы ни были интересны чемпионаты, как бы прославленные борцы ни выступали в них, все они страдают общим недостатком: полным отсутствием спортивного интереса.
Антреприза идёт на всевозможнейшие махинации, лишь бы возбудить интерес в неискушённом зрителе, преподнося ему время от времени пикантные новинки и неожиданности. Появляются «непобедимые маски» всех цветов, выступают «вне чемпионата» «пещерные люди», ужасающие своей дикостью, и проч. и проч.
Для большей убедительности мы приведём ряд примеров и докажем безусловную справедливость наших выводов и заключений фактами.
Первое. Для того чтобы повысить сборы, антреприза часто выдаёт своих борцов за иностранцев. Лезгинский лудильщик самоваров Хасаев борется под именем французского чемпиона Рабинэ, умершего в России и «оставившего» Хасаеву свою любовницу, а вместе с ней имя, медали и дипломы, — т. е. всё, кроме происхождения и знания французского языка. Рабинэ — Хасаеву показалось мало медалей прославленного чемпиона, и он заказал ещё двести заграничных жетонов в Германии…»
Примеры следовали один за другим. Верзилин перечитывал их, думал с восхищением: «Вот чёрт, не боится никого на чистую воду вывести». Косился на Коверзнева. А тот, подставив свою грудь солнцу, говорил Никите:
— В Элладе существовал обычай: всех больных, тщедушных младенцев бросать в волны Эгейского моря… У них не было слабых людей… Как, правильно они поступали?
— Правильно, — осторожно ответил Никита.
— Нет, неправильно! — обрезал его Коверзнев, резко перевернувшись со спины на живот. — Правильна их система воспитания… И люди должны добиться того, чтобы из каждого больного ребёнка вырастить здорового духом и телом человека… И мы должны это пропагандировать!
Верзилин улыбнулся, стал листать книжку дальше. Странно было видеть своё имя рядом с именами Поддубного, Заикина, Вахтурова.
«Русское простое имя — Ефим. Крепкая, сибирской закалки фамилия — Верзилин. Ефим Верзилин. Два слова, — и возникает любезный сердцу образ могучего русского богатыря. Вот он, простой, усатый великан, сильный и добрый, горячо и нежно любящий свою мать‑Родину. Попросту, без затей, по–молодецки прославил…»
«Почему — сибирской?» — подумал Верзилин и как–то спросил об этом у Коверзнева.
Пересыпая с ладони на ладонь песок, не поднимая глаз, тот ответил:
— «Сибирская закалка» — лучше звучит. Если написать «псковская», никакого впечатления не произведёт.
«Он ещё и не такое сочинит. Один раз он заявил, что я потомок царицы Тамары…» — вспомнилось Верзилину.
А Коверзнев сказал извиняющимся тоном:
— О вас я должен был написать самые тёплые слова, а не получилось — сам понимаю… У меня всегда так: чем больше чувств, тем труднее писать… И стиль какой–то псевдонародный становится. И «простой, усатый великан» — к чему «усатый» — непонятно… Глупо… Вы извините меня — я ещё напишу о вас.