— Почему арестант? — спросил Казанцев.
— Молчи, гад, — прохрипел Кошкин и снова ткнул его стволом в плечо. — Дезертир ты, сука! Иди не оглядывайся!
«Вот теперь понятно, — подумал Казанцев. — Они меня там хватились. Но какой же я дезертир, даже смешно подумать…»
Без ремня под шинель поддувало, было холодно, и он пошел быстрее, но услышал, что Кошкин отстает, тот шел с винтовкой наперевес и еще тащил его карабин. Казанцев повернулся к нему, сказал:
— Вы бы вполне могли разрядить эту пушку и отдать мне. Сразу будет легче.
— Пошел, — сказал Кошкин и выругался.
Казанцев терпеть не мог ругательств, он прямо закипал, когда при нем начинали материться, и, хотя в армии этим занимались многие, он все равно к этому не привык и всегда возмущался, и я заметил, между прочим, что перед ним постепенно стали стесняться материться. Но сейчас он ничего не сказал Кошкину, он подумал: «Если мы будем так идти, то замерзнем или свалимся где-нибудь. Тут километров семь, не меньше. Надо бы что-то придумать, только я не знаю что…» Он посмотрел вдоль улицы: трамвайные пути были занесены снегом, на проезжей части отпечатались редкие следы колес машины, на проводах, покрытых инеем, бесполезно висели таблички, показывающие остановки и дорожные знаки, и медленно брели люди. Их было совсем немного, несколько человек тянуло за собой детские саночки, на которых стояло ведро с водой, или лежал совсем небольшой груз — эти саночки и были главным транспортом, и скрип их полозьев в тишине морозной улицы слышен был далеко.
18
Кошкин приехал в город на машине, но он забыл договориться с шофером, чтобы поехать с ним в обратный рейс, да он и не думал сейчас об этом, он смотрел в спину Казанцева и боялся, что, если тот побежит, ему придется выстрелить, а стрелять он тоже боялся, потому что не получил такого приказа. Когда он вошел в свою комнату и увидел дочь, а рядом с ней Казанцева, он чуть было не сделал такую глупость, но сумел победить это желание и был благодарен себе, что победил. Ему было велено доставить парня, и все. Главное, что он нашел его, а с дочерью потом, с дочерью он еще успеет. Он отрывал от себя последнее, чтобы она продержалась, он всегда отдавал ей все, что у него было, а она… Он еще успеет, он еще поговорит с ней по-своему. Не будь у него приказа, он бы с ними обоими поговорил. Когда он застал жену с бригадиром, его потом долго таскали в милицию, так он избил их обоих, но тогда судья и все поняли, что он не очень-то уж виноват, и все-таки его чуть не упекли, дали условный срок, потом долго мыкался без работы, считалось — у него есть судимость. А сейчас военное время, сейчас никто церемониться не будет. Он бы мог их обоих проучить. Но с этим парнем и так все кончено. «Смерть паникерам и дизертирам!» Об этом все знают, тут уж ясно. А она… Нет, об этом сейчас не надо думать. Вот он выполнит приказ, отойдет, тогда сможет все обдумать. Эх ты, Оля, Оленька! Бабы дуры. Все бабы дуры-дурехи. Разве он не учил ее? Ничему их не научишь. Нашла тоже парня — ледащий и рыжий. Да и время. Ничего не поймешь на этом свете. А какая девчонка! И мать ее была красивой. Первая на весь Клин, куда там питерским… Ох и тяжелая у меня жизнь, пожрать по-людски за всю жизнь и то было некогда.
Они шли бесконечной улицей, один впереди, другой позади с винтовкой наперевес, иногда на них оглядывались люди, и Казанцев ловил на себе злой и угрюмый взгляд. Он знал, что, когда в этом городе вели человека под конвоем, он ни у кого не мог вызвать жалости, в нем видели только врага — шпиона или ракетчика, которых здесь одно время ловили множество, переодетых и в красноармейскую и в милицейскую форму, и все знали, виновниками какой огромной беды они были. Когда Казанцев увидел слепой от злобы взгляд старой женщины, он не выдержал и снова повернулся к Кошкину:
— Пожалуйста, — сказал он, — может, мы пойдем рядом, я ведь все равно никуда не убегу. Ну подумайте сами, куда же это я побегу?
Кошкин угрожающе приподнял винтовку.
— Шагай, — неприступно сказал он.
Они вышли к Неве. От широкого пространства льда, серого и вздыбленного торосами, потянуло едкой морозной тягой, обжигая кожу лица, пришлось приподнять воротник, чтобы как-то защититься от нее, и спрятать руки в рукава шинели. Впереди был мост. Там, хватаясь за оледенелые решетки, согнувшись, как от тяжелой ноши, продвигалось несколько человек. Этот мост надо было пройти, он был как длинный пологий холм, по которому тянулась ничем не защищенная дорога. Такую дорогу лучше всего проходить, сбившись в кучу, тогда один обороняет другого от сквозного дыхания мороза.
Казанцев понимал, что даже и тут Кошкин не уступит. «Надо только не медлить», — подумал он и, ускорив шаг, пошел к чугунным перилам. Он прошел совсем немного, как услышал знакомый снарядный вой и почти одновременно глухой толчок под ногами, успел инстинктивно крикнуть Кошкину: «Ложись!» — и сам плюхнулся на ледяной тротуар. Впереди, совсем близко, осколок взбил фонтанчик снежного крошева, и тут же опять ударил разрыв. Казанцев прижался к тротуару, слыша шелест мерзлых комьев. Когда он затих, Казанцев приподнял голову, огляделся. Надо — туда, к домам, где гранитные глыбы цоколя.
Кошкин был совсем близко, лежал, зарывшись головой в сугроб, винтовкой прикрыв голову, эта винтовка вздрагивала, значит, Кошкин жив. Казанцев подполз к нему, ткнул в плечо. Кошкин еще так полежал, потом приподнял забитое снегом лицо, вытерся рукавицей и зевнул, потом еще раз и еще. Это был страх необстрелянного. Так он мог долго лежать и зевать, ничего при этом не видя, не понимая. Казанцев в отчаянье дернул его за винтовку и вскочил. Кошкин лежал. Тогда он пнул его ногой в зад, чтоб тот хоть немного пришел в себя.
— Подъем! — кричал Казанцев.
Наконец Кошкин что-то понял и тоже вскочил. Казанцев толкнул его и побежал в сторону домов, тогда побежал и Кошкин, они едва успели заскочить за угол и упасть за тяжелую гранитную глыбу, как опять грохнул разрыв, потом еще один, и все слилось в один гул, казалось, камни домов ворочаются, рушатся где-то над головой и под животом.
Потом все стихло, и Кошкин опять зевал, при этом у него трясся подбородок и что-то хрустело во рту.
— Снега съешьте, — сказал Казанцев. — Снега…
Но тот не понимал. Казанцев, набрав в рукавицу снег, изловчившись, когда Кошкин открыл рот, забил его туда. Кошкин сглотнул, подавился и сердито посмотрел на Казанцева. И в это время послышался шум машины. Нет, Казанцев не мог ошибиться, где-то тарахтела машина, она, наверное, шла на большой скорости. Он выглянул из-за угла: вдоль набережной мчался, обогнув еще дымящуюся воронку, в сторону моста фургон. Можно было успеть выскочить, преградить ему путь, остановить и на этой машине хотя бы проскочить мост, а может быть, и проехать дальше. Казанцев поднялся, но не успел выбежать на дорогу, опять с тем же воем полетели снаряды, и на крыше дома что-то загрохотало, упало вниз, бряцая металлом. Он нырнул за угол, там, где был Кошкин, навалился на него, прижался к стене. Теперь обстрел продолжался долго. Раза два до них долетали брызги воды — наверное, снаряды попадали в Неву. Потом стало тихо, но они лежали, не доверяя этой тишине.
— Вот это дал жару, — наконец сказал Казанцев.
Кошкин больше не зевал, он сидел, стряхивая с себя снег, и тяжело дышал. Казанцев протянул ему руку:
— Поднимайтесь.
Тот ухватился за руку, другой опираясь о стенку, поднялся и тут же чуть не повалился опять.
— Ногу подвернули? — испугался Казанцев.
— Да нет, онемела. Ничего, разойдусь.
Но Казанцев больше не слушал его, он смотрел в другую сторону, туда, к Неве. Там, накренившись боком на гранит набережной, с оторванным колесом, стоял разбитый фургон, его борт белел свежим деревом, расщепленный на много частей, крыша кабины смята. Вблизи лежал шофер в разодранном полушубке, снег под ним был красным, и даже на таком расстоянии было понятно, что шофер мертв. А из фургона вывалились на лед тротуара, на снег сугробов буханки хлеба, они лоснились черной коркой, они были всюду, эти буханки, и запах от них — сладкой полынной горечи — был так крепок, что убивал все другие. Казанцев не смог подавить набежавшей слюны, он сглотнул, но она набежала опять, и он пошел на буханки, медленно покачиваясь, боясь самого себя, и, пока он шел, откуда-то из домов, из подъездов, из подворотен выходили люди и шли к разбитому фургону, куда манил их этот непобедимый запах и где было столько буханок, что если их разделить на пайки, которую получал каждый в день, то их хватило бы на очень много, может быть, на батальон, а может быть, и на полк. Они распухали на глазах, словно каждую из них посадили на лопату и сунули на огонь, и она поползла, расширясь порами, все выше и шире, и теперь уж это была не каждая буханка в отдельности, а холмы, горы хлеба, рыхлого, мягкого, с хрустящей душистой коркой.
Казанцев отделил глазами одну из буханок и остановился рядом с ней, нужно было нагнуться, поднять ее, и тогда уж можно есть, жевать, упруго работая челюстями, долго и обстоятельно, а то они ослабли, эти челюсти, у них слишком давно не было настоящей работы. Но он не мог нагнуться. Рядом с ним остановились люди, и у каждого под ногами тоже была буханка, но никто не мог нагнуться, а только завороженно смотрели на нее, и людей становилось все больше, и они прижимались друг к другу, образуя полукольцо, тяжело дышали, как после долгой погони, прерывисто, с хрипами, и молчали.
Казанцев напряг все силы, поднял голову и огляделся. Он увидел рядом с собой Кошкина с обезумевшими, застывшими глазами, с набрякшими жилами под подбородком, а рядом с ним женщину, щеки ее провалились, и она до отчаянной боли закусила губу, и потом другую женщину, прижавшую ко рту два белых кулака, и еще много лиц, искривленных, исковерканных желанием, которое наткнулось на невидимую преграду и замерло. И он понял, содрогнувшись, что достаточно хоть одному упасть и впиться зубами в хлеб, как лопнет преграда, все кинутся на землю и будут рвать эти буханки на части, но никто не решался даже наклониться и поднять хлеб, а только стояли неподвижно, прижимаясь один к другому. Кто-то в заднем ряду охнул, и было слышно, как он упал, но никто не оглянулся, потому что нельзя было оторвать взгляда от хлеба.
— Сдайте немного назад, товарищи, — прозвучал над толпой голос. — Сейчас машина подойдет…
Казанцев не видел, кто это сказал, но голос был спокойный и добрый, и от него сразу стало легче.
— Пойдем, — сказал он Кошкину.
Но тот не мог сдвинуться с места. Тогда Казанцев взял Кошкина за плечи, повернул и вывел из толпы, и, как только они вышли из нее, Кошкин всхлипнул странно, на высокой ноте — так скулит собака, когда ей отдавишь лапу, — и, всхлипнув, вздрогнул всем телом, словно что-то внутри его разрядилось.
Они пошли к мосту. Кошкин очень ослаб, и Казанцев это видел. Перед мостом, там, где сбит был снарядом чугунный фонарь, он остановился и сказал:
— Ну, хватит дурака валять, давайте сюда.
И почти силой вырвал из рук Кошкина винтовку, содрал с его плеч карабин и, встав с наветренной стороны, приказал:
— Прижимайтесь ко мне, пошли.
Так они и пошли, притулившись друг к другу, съежившись, захлебываясь от жгучего мороза, который неистово звенел теперь вокруг, обрушиваясь с боков, сверху и снизу. Посредине моста зияла развороченная яма, и внизу был черный лед недавно застывшей проруби, которую пробил снаряд; зацепившись за перила, висели детские саночки, а дальше опять весь мост был пуст, и они шли, и шли, и шли по нему. Потом сразу стало легче дышать, Казанцев с трудом разодрал слипающиеся от инея веки и увидел, что они уже за домами. Кошкин был рядом, он все еще прижимался к нему, дышал с хрипом. Надо было найти какое-то убежище и там отдохнуть, может быть погреться, а то теперь ясно — им не хватит сил дойти до казармы.
19
Казанцев зашел в первый попавшийся подъезд, пропустил вперед Кошкина, захлопнул дверь. Он огляделся, это был просторный вестибюль, от него тянулся вглубь коридор, окрашенный в зеленое. Что-то очень знакомое показалось здесь Казанцеву, хотя он наверняка знал, что не был в этом доме и не мог быть. Он прошел немного по коридору, плохо видя, — все время набегали слезы, может быть, он отморозил веки, и поэтому слезились глаза. Смутно маячила лестница, ведущая вниз, и он сразу ощутил, что оттуда тянет слабым теплом, стал спускаться. Лестница уперлась в дверь, за ней слышался негромкий женский голос, нельзя было понять, то ли там кто-то поет так странно, вполголоса, или же это молитва.
Казанцев постучался, ему ответили вежливо: «Войдите», он открыл дверь. Сначала увидел женщину: она сидела за столом в пальто, но без шапки, волосы ее были совсем белые, но она не была старая, он понял это по ее лицу, хотя глаза на нем прятались в тени надбровных дуг. Она держала перед собой книгу и ждала, что он ей скажет. И он сказал:
— Здравствуйте.
Тут же услышал нестройный хор детских голосов, ответивших ему:
— Здравствуйте.
Тогда он увидел их, этих маленьких человечков, сидящих за партами тоже в пальто, тоже без шапок, лохматоголовых, с большими глазами, они сидели, положив на черные крышки руки, попарно, их было десять или двенадцать, или около этого, и он отступил назад под этим многоглазым пытливым взглядом, внутренне ахнув.
— Извините, мы… — пробормотал он.
— Заходите, — сказала учительница и показала в угол, где стояла сделанная из большой железной бочки печка. Наверное, у них был такой замерзший вид, что учительница сразу поняла — их приманило сюда тепло.
Стараясь ступать на цыпочках, Казанцев прошел первым, присел на корточки у печки и показал рядом с собой Кошкину. Сесть им было больше не на что, только на пол.
Когда Казанцев и Кошкин уселись, учительница постучала ладошкой по столу, требуя внимания, и стала читать:
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…
Казанцев вытер рукавом слезящиеся глаза, оглядел ребят. Они сидели неподвижно, не смотрели в сторону пришедших, а только на учительницу и слушали ее. Может быть, они привыкли, что к ним сюда заходят иногда погреться, школа была близко от Финляндского вокзала, и мимо проходило много людей.
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный…
Казанцев прикрыл глаза. Школа… Боже мой, школа! Вот почему это здание сразу показалось знакомым, как только он вошел сюда. Он стал слушать тихий, напевный голос учительницы и увидел, как, воздев кверху руку, скачет Медный всадник, но он скакал почему-то не по булыжной мостовой, а по черным, лоснящимся буханкам хлеба, выбивая из них искры, и в белом свете бледнело не лицо Евгения, а совсем другое, словно высеченное из мрамора, с большими темно-зелеными глазами… «Я еще приду», — пробормотал Казанцев и вздрогнул, поняв, что засыпает.
Рядом шевельнулся Кошкин, он достал из кармана папиросы, Казанцев схватил его за руку. Ему самому захотелось курить, но здесь была школа, здесь нельзя было курить, в классе, здесь можно было только сидеть и слушать. Кошкин тяжело вздохнул и спрятал папиросы.
Но, торжеством победы полны,
Еще кипели злобно волны,
Как бы под ними тлел огонь,
Еще их пена покрывала,
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь,
прочла учительница и замолчала. На высоком ее гладком лбу выступили мелкие капли. Она устала, ей нужно было отдохнуть, и ребята понимали это, сидели молча и ждали.
Каждое утро учительница с трудом поднималась со своей кровати, обходила дома, где жили эти двенадцать — мальчики и девочки, приводила их в школу и занималась с ними. Она знала, что пока эти двенадцать ходят в школу, они не умрут. Это нельзя было объяснить, но это было так: те, кто приходил на занятия, оставались живы. И еще она знала, что ей тоже нельзя умереть: если умрет она, умрут и они, но она очень уставала, ей всегда нужно было отдохнуть в середине урока, тогда она сможет заниматься дальше, читать или решать задачи.
Она опустила книгу, прикрыла глаза, и Казанцев понял, что им лучше всего сейчас уйти, они хорошо согрелись и еще могут отдохнуть в коридоре. Он подал знак Кошкину, и они поднялись.
— Спасибо большое, — сказал Казанцев.
Учительница не шевельнулась, она сидела за столом, чуть покачивая головой, будто все еще про себя читала стихи.
— До свидания, — сказал Казанцев и опять услышал нестройный хор детских голосов:
— До сви-да-ния!
Казанцев и Кошкин поднялись по лестнице и сели на верхнюю ступеньку.
И тяжело Нева дышала,
Как с битвы прибежавший конь, —
снова донеслось из-за двери.
— У меня водки есть немного, — сказал Казанцев, — доставая флягу. — Граммов сто есть. Давайте поровну разделим.
Они выпили эту водку и закурили.
— Это что она им… молитву, что ли? — спросил Кошкин.
— Пушкин, — ответил Казанцев. — Александр Сергеевич.
— А я не признал, — вздохнул Кошкин, — показалось, молитва.
И тут Казанцев подумал, что вот они идут вместе, целую вечность идут, а Кошкин — отец Оли, но Казанцев так и не поговорил с ним ни о чем, маме своей он решил написать, а вот с Кошкиным не поговорил, и это не хорошо.