Первый симфонический концерт состоялся 5 апреля. Невозможность дать ток в здание Филармонии побудила нас открыть концерты в Пушкинском театре, после спектаклей Музкомедии в 7 часов вечера. Билеты были распроданы за два дня. Программа в основном состояла из произведений русской классики и русских народных песен».
16
Мороз стал крепким, схватывал дыхание и, врываясь в легкие, как бы старался расщепить их изнутри. Небо светилось, но луны не было видно, она пряталась где-то за домами, и улица была окутана мглой, только сугробы на газонах, белея, указывали путь. Люди расходились от театра, и веселый голос, перекрывая скрип шагов, пропел густым басом только что слышанную и еще жившую своим нехитрым мотивчиком в памяти песенку:
В это утро жизнь как праздник.
Надо веселиться.
Тут же чей-то другой бас оборвал его:
— Заткнись!
И голос захлебнулся. Теперь была улица, а не театр, улица, где были мороз и мгла, где нельзя было останавливаться или падать, потому что если остановишься, то можешь так и остаться стоять у стены, или если упадешь, то не встать, тебя утром подберет разъезжающая для этой цели машина.
Казанцев и Оля шли, то убыстряя шаг, то, чувствуя скользкую почву под ногами, осторожно, двигались, держась поближе к стенам домов, шли молча, и вокруг шагов становилось все меньше, меньше, пока не стало казаться — они одни идут черным бесконечным коридором. Упруго шелестя, словно стараясь распороть темноту, пролетел снаряд. Где-то позади, может быть на Васильевском острове, ударил разрыв. Они подождали: не слышат ли снова этот шипящий шелест, но он больше не повторился. Казанцев покрепче прижал к себе Олин локоть, ощущал на щеке ее прерывистое дыхание; она была как ноша, которая стала частью его самого, ее нельзя было снять с себя, а лишь бережно нести, потому что только с ней он и мог двигаться этим незрячим путем.
Если бы не она, он бы прошел мимо дома с облупившейся штукатуркой, но она потянула его под арку. Они поднялись на второй этаж, вошли в комнату. Слабо голубело в черноте окно. Он опустил светомаскировочную бумагу, зажег спичку, отыскал на подоконнике коптилку, сделанную из консервной банки, поднес к фитилю огонь, коптилка загорелась синим пламенем.
— А дров у нас больше нет, — сказал он, с сожалением посмотрев на похолодевшую печурку.
— Ничего, — сказала Оля, — я привыкла.
Она сидела на кровати, растирая замерзшие руки.
— Ох, какой же я дурак! — вдруг спохватился Казанцев. — У нас есть водка, почти триста граммов. Мы сейчас ее выпьем. Сразу будет тепло. Замечательная водка! Вот увидишь, как будет здорово. И еще есть пайка на закуску. Можно устроить шикарную пирушку.
Он снял с подоконника коптилку, поставил ее на печку, достал из-под шинели флягу, аккуратно разлил водку по чашкам, оставив немного, так как знал, что впереди у него еще долгая дорога до казармы и, если у него не будет на всякий случай водки, он может замерзнуть в пути. Он разделил хлеб, взяв себе крохотный кусочек.
— Ну вот, — сказал он. — Мы даже можем чокнуться… Только ты пей сразу. Это неважно, что она так плохо пахнет, это настоящая водка. Увидишь, как станет тепло… Ну давай мы выпьем за того чудака, за Дальского, который дал нам билеты. Хорошо?
Он чокнулся с ней. Она выпила и быстро откусила хлеб. Он тоже выпил и съел свой крохотный ломтик, чувствуя, как все внутри обожгло.
— Отлично, — сказал он. — Я еще покурю здесь и тогда уж пойду.
— Куда? — спросила она.
— К своим, в казарму.
Она быстро схватила его за рукав шинели.
— Нет!
Она не могла представить, что он может сейчас встать и уйти от нее, она не могла этого представить; за то время, пока они были в театре, шли улицами, она привыкла, что он рядом, держит ее руку, и от его ладони текло тепло, которое медленно поднималось по венам и растворялось по всему телу. Пока она была с ним это долгое время, она успела забыть про женщину на потолке и про то, что ждало ее в этой комнате сегодня или завтра утром; она знала: если он уйдет, все может вернуться, тогда уж ничто ее не спасет, потому что спасти можно от такого только один раз, и она еще крепче ухватилась за его рукав и опять крикнула:
— Нет!
— Но мне надо, — смущенно сказал он. — Понимаешь, они ждут.
— Нет, — сказала она. — Тут хватит места. И будет тепло, если хорошо укрыться… А места тут хватит, вот посмотри.
Она крепко держала его за шинель. Он понял, что не сможет ее оторвать от себя.
— Ладно, — сказал он. — Тогда я пойду завтра утром.
— Ну вот, — сказала она и погладила его по шинели. — Ну вот… У меня еще есть сухарь, вон там, под подушкой. Будет завтрак. А утром у нас дают кипяток. Мы поедим, а потом пойдем…
Она еще никогда так много не говорила за все их знакомство. Ему стало весело, и он сказал:
— Врежут мне по первое число в батальоне. Ну да черт с ними!.. Тогда давай ложиться, а то если мы будем долго сидеть — замерзнем.
Она встала быстрее, чем обычно, разобрала кровать, где вместо простыни постелена была дерюжка, сложила два одеяла и даже взбила подушку. Он смотрел, как она ловко это делала, и ему нравилась ее работа. Он помог ей развязать узел платка на спине, она накинула этот платок и пальто поверх одеял, он снял свою шинель и положил ее сверху, стянул с себя сапоги, расстелил на голенищах две пары портянок, как делал это в казарме, на случай тревоги, чтобы можно было быстро обуться. Она стояла в своем кашемировом платье, съежившись, ждала его.
— Ты ложись, — сказал он. — Быстрее! — А сам подошел босиком к печурке, задул коптилку.
Сразу обвалилась темнота, он нащупал край кровати, приподнял одеяло, нырнул под него. Ноги коснулись ее ног, и он почувствовал, что пальцы ее теплее, чем у него, немного отодвинулся, чтобы не причинять ей неприятного.
— А ты закутай ноги, — сказала она. — Подоткнись. Тогда будет совсем тепло.
Он покорно подоткнул одеяло со всех сторон, чтобы нигде не поддувало. Головы их лежали на одной подушке, и ее волосы были на его щеке, и ее плечо касалось его плеча, и ему очень захотелось взять ее руку, зажать в своих ладонях, и он сделал это.
— Понимаешь, — тихо сказал он. — У меня никогда не было девушки… То есть, они были, еще в седьмом классе я с одной поцеловался, а потом увидел, как она целуется с другим парнем. Просто ей нравилось целоваться со всеми. А так у меня не было девушки. Даже сам не знаю почему. Может, оттого, что я рыжий, хотя это форменная чепуха. Как ты считаешь?
— Чепуха, — ответила она.
— Ну вот видишь, — обрадовался он. — Я знал, что ты так скажешь. Ты красивая, а все красивые должны быть добрыми. Я поэтому тебя полюбил, что ты такая красивая.
Он почувствовал, как она повернулась к нему лицом.
— Ты что? — спросил он. — Может, неудобно?
Она прижалась лицом к его плечу и тихо всхлипнула, потом еще раз, и еще. Она плакала. Он удивился, потом испугался, протянул руку, погладил ее по волосам.
— Ну что… что? — сказал он и почувствовал радость оттого, что гладил ее мягкие волосы, а она так плакала, слабо вздрагивая плечами. — Я ведь тебя не обидел… Ну скажи, что? — говорил он, все более отдаваясь этой странной горькой радости.
Она еще раз всхлипнула, еще плотнее прижалась лицом к его плечу и сказала с тоской:
— Я сейчас совсем как старуха.
Он не понял толком, что все это значит, но догадался: это связано с тем, о чем любил рассказывать Воеводин, еще когда они отступали, он тогда им подробно рассказывал, что было у него с той женщиной, которая его любила и приходила к нему тайно от мужа, он никогда не врал, этот Воеводин, и они ему верили и слушали с уважением. И сейчас Казанцев вспомнил, как Воеводин сказал им недавно в казарме: «Все мы ни черта не можем из-за голодухи», и, вспомнив это, он понял, что она хотела ему сказать. Он обнял ее за плечи и еще раз погладил по волосам.
— Это все неважно, — сказал он. — Я тебя полюбил, это самое важное… Я тебя даже очень полюбил.
Он прикоснулся губами к ее волосам. Ему захотелось окунуться в них, в эти мягкие волосы, как в теплую воду, и они пахли, эти волосы, как утреннее море, — свежестью и несбывшейся мечтой. На море он был всего один раз, и то мальчишкой, он любил приходить к нему утром, когда над водой стелется слабый туман, и с тех пор запомнил его тревожный запах.
Она опять заплакала. Ей самой было легче от этих слез, теперь она плакала совсем не потому, о чем сказала Казанцеву, теперь она вспомнила все, что было с ней до войны. Сначала это случилось с парнем, который жил этажом выше; во дворе было много ребят, и она прежде его не замечала, ну, жил такой парень, и все, встречался на лестнице, здоровый как черт, губастый, с немного приплюснутым носом, потому что занимался боксом, а потом бросил это дело, так как ему стало некогда, он пошел работать на Кировский. А потом у нее был летчик, капитан, который успел повоевать в Испании и получил там орден, он был низенького роста, черный как жук, на висках его чуть-чуть седели волосы, но лицо было молодое и бронзовое, словно он всю жизнь прожил под палящим солнцем. Это было, когда она закончила курсы и работала в сберкассе. Когда она туда поступила, кассир Климов сказал: «Порядок. Теперь у нас будет много вкладчиков». Она и сама знала, что красивая, иногда приходили вкладчики, они подолгу старались задержаться у ее окошка. Она научилась им бойко отвечать, чтобы они не топтались на месте и не создавали очереди. Этот капитан тоже пришел с аккредитивом к ее окошку и сказал: «О синьора, честное слово, я никогда не видел таких зеленых глаз». Она уже не помнит, что ему ответила, но так, что все девушки в кассе и кассир Климов рассмеялись, а капитан смутился. Он не сразу ушел из кассы, а долго еще топтался. Она убежала от него после работы через другую дверь. Он пришел на следующий день и несколько раз заглядывал к ним, шутил и угощал девушек конфетами, и девушки говорили: «Очень интересный мужчина, самостоятельный, он в тебя влюбился, Оля». Она дала ему проводить себя. А потом они гуляли в саду Госнардома, плавали по Неве на речном трамвае, он рассказывал ей про Испанию, пел песни на незнакомом языке. Он был щедрый, веселый, жил в гостинице «Астория». Она никогда прежде не была в «Астории», и когда первый раз пришла, то удивилась всему: и старику швейцару, похожему на генерала, лифту — просторному, как комната, с табличками на иностранном языке, мягким коврам, белому строю дверей. А потом случилось страшное. Они сидели в ресторане и пили шампанское, и туда вошел отец с каменным лицом, при всех взял ее за руку и повел к выходу. Он вел ее так до самого дома. Оказывается, он проходил мимо и увидел ее в окно. Дома отец стал бить ее по щекам и кричал: «Вот какая стерва!» Он бил ее долго, пока не устал, а устав, сел и заплакал. Она его боялась таким. «Кто он?» — спросил отец. Она сказала, что это летчик и он был в Испании. Когда он услышал про Испанию, у него побелели глаза, и ему стало плохо с сердцем. Она уложила его в постель, дала капель, но он все равно не спал эту ночь. Утром, еще до работы, она побежала в «Асторию», ей хотелось все рассказать капитану, чтобы он не обиделся за вчерашнее, но в гостинице ей ответили, что летчик уже не живет, уехал вчера ночью в Москву, а она точно знала, что ему надо пробыть еще неделю.
После она никому из них не верила, кто бы ни подходил к ее окошку и что бы ни говорил, она сидела, плотно сжав губы, и не отвечала. Ей нравилось быть злой. «Все вы сволочи», — думала она, но иногда с грустью вспоминала летчика, он был с ней все-таки ласков, и с ним было весело.
Она могла бы этого и не вспоминать, потому что то прошлое ей совсем не нужно было сейчас, оно было очень далеким, и она перестала быть красивой, и все в ней умерло, но она вспомнила то прошлое, и оно было не чужим, а ее, и ей стало жаль, что в той жизни, когда она была молодой, ни тот парень с жадными руками, ни веселый летчик не сказали ей того, что сказал ей этот рыженький солдат. Она устала плакать, протянула руку, провела ладонью по лицу Казанцева, словно хотела проверить, есть ли он тут.
— Я ведь теперь как старуха, — сказала она. — Совсем как старуха.
— Все это ерунда, — ответил Казанцев. Он чуть не задохнулся, когда она провела рукой по его лицу, ему едва хватило воздуха, чтобы ответить ей. — Ты такая хорошая, что все это ерунда. Если бы я тебя показал маме, она бы очень обрадовалась.
— У тебя есть мама?
— Я тебе о ней говорил. Она далеко, на Урале… Я ей напишу про тебя.
— Зачем?
— Я ей напишу, что после войны мы с тобой поженимся.
— После войны — это долго, — сказала она. — Мы можем умереть.
— Тогда сейчас, — сказал он. — Ну конечно, мы можем сделать это сейчас. Так даже лучше. Мы пойдем утром в загс, и нам дадут свидетельство. Очень просто. Какой же я дурак, что не подумал об этом сразу! Ты будешь моей женой. Будешь ждать меня. Все очень просто…
Она опять провела рукой по его лицу, и он снова чуть не задохнулся, и прикоснулся губами к ее волосам, и так лежал долго.
— Ты устала, — сказал он. — Ты спи. А утром мы пойдем.
Ей было тепло и хорошо рядом с ним, она плотнее прижалась к нему и скоро уснула.
Он лежал, чувствуя щекой ее мягкие волосы, и прислушивался к ее дыханию, вокруг была тишина ночи, от которой он отвык, в ней не было ни пулеметной трескотни, ни снарядных разрывов, ни всех тех звуков, которыми наполнена война, а только тишина и ее дыхание. Он жадно слушал его. Он уснул и просыпался несколько раз, боясь шевельнуться, чтоб не разбудить ее, и снова слушал, и засыпал. Потом он проснулся от сильного удара двери и сразу понял, что уже позднее утро. Сквозь маскировочную бумагу пробивался сильный белый луч, он, дымясь, разрезал комнату, вытянувшись к дверям. И там на пороге с винтовкой наперевес стоял Кошкин. Казанцев хорошо увидел его лицо, синее от злости, с маленькими, налитыми свинцом глазами, под которыми набухли мешки, плоское лицо со следами неизлечимого, векового голода.
17
Кошкин щелкнул затвором, загнал патрон. В белом свете блестел ободок ствола с черной дыркой посредине, он нацелен был в лицо Казанцеву, и тот мгновенно представил, как все это сейчас произойдет: ствол чуть вздрогнет, выбросит коротенькое пламя, но свиста пули он не услышит, а все случится вместе — это маленькое пламя и удар, от которого не будет спасения. Казанцев подождал, но выстрела не было, тогда он резко, как по команде «тревога», сел в кровати. Оля тоже проснулась и молча, скованная ужасом, смотрела на отца.
— Одевайся! — прохрипел Кошкин.
Казанцев вылез из-под одеял, вздрогнул от холода и, подергивая плечами, стал наматывать портянки. Кошкин подошел стене, взял карабин Казанцева за ремень, закинул его за плечо. Щеки Кошкина мелко вздрагивали, словно он сдерживался, чтобы не застучать зубами, и синие выступы под глазами то набухали, то морщились.
Казанцев надел шапку, повернулся к кровати, чтобы взять свою шинель. Оля шевельнула губами, может быть, она хотела что-то сказать, но у нее не было сил от страха, скованная им, она лежала, глядя на отца. Казанцев погладил ее по голове, сказал:
— Ты не бойся. Я приду… Вот увидишь. Самое главное — не бойся.
Кошкин не смотрел на нее, он смотрел только на Казанцева, стараясь не пропустить ни одного движения.
— Ремень, — сказал он, когда Казанцев, надев шинель, стал подпоясываться.
— Извините, — не понял Казанцев, недоуменно поглядев на Кошкина.
— Ремень сюда! — зло сказал Кошкин.
Казанцев пожал плечами, протянул ему ремень. Кошкин быстро дернул его на себя, скатал одной рукой, сунул в карман и скомандовал, указав винтовкой на дверь:
— Вперед!
Казанцев еще раз посмотрел на Олю, постарался ей улыбнуться:
— Ты сухарь съешь. Ну, до свидания. Все будет в порядке.
Кошкин ткнул его стволом в бок, и Казанцев пошел к дверям. Они спустились по лестнице, вышли на улицу.
— Извините, пожалуйста, — сказал Казанцев, оглядываясь. — Зачем же это вы меня так ведете, как арестанта?
— Шагай, — ответил Кошкин. — Ты и есть арестант.
Казанцев не знал тогда, что виновником появления Кошкина в комнате был я. Когда Казанцев не вернулся после отбоя в казарму, я, помня его аккуратность, не на шутку разволновался: не случилось ли чего? Он мог попасть под обстрел, его могли задержать патрули, многое могло произойти, и нужно было выяснить это, прежде чем докладывать ротному. Заволновался я еще и потому, что формирование нашего батальона пошло быстро, стали появляться новые командиры, приходили из всевобуча бойцы в роты, было ясно, что нас долго не будут держать и в любой момент могут отправить на позиции. После подъема я окончательно понял, что надо кого-то послать на поиски Казанцева. Наши ребята не знали города, и пойти мог только Кошкин, хотя мне очень не хотелось посвящать его во все то, что произошло. Но мне пришлось это сделать. Другого выхода не было.