Трава-мурава
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
1
Вот здесь, где теперь газетный киоск, стояла доска с расписанием отправления и прибытия поездов, и тут же висела в тот день детская красная туфелька. Как ясно вспомнилась теперь Ане эта туфелька с оббитым, побелевшим носком!.. В то утро, двадцать второго июня, Аня с подружками пошла в лес за земляникой, а вернулась уже под вечер, дом был заперт, и ключа за косяком в щелке не оказалось, а тут соседка: «Беги скорей на вокзал, может, успеешь — отец на войну уезжает!»
Так с корзинкой в руке и побежала, рассыпая ягоды по мостовой. И никто не удивлялся тому, что девочка бежит по улицам, и ягоды у нее из корзинки сыплются, да и все люди, кажется, только туда и спешили — к вокзалу. И народу было много в зале ожидания и на платформе, но нигде не нашла Аня ни отца, ни матери, а когда пробегала возле расписания, то видела ту самую туфельку красную, и никто ее почему-то не снимал, словно никому она и не нужна была теперь, не до нее было.
И вот еще тогда в глаза Ане бросился тот памятник около вокзала — красноармеец с винтовкой. Он возвышался над шумящей толпой неподвижно и грозно, и шинель у него была черная от паровозного, видно, дыма, и буденновка, и лицо, и при виде этого красноармейца само слово война Ане вдруг показалось таким черным и страшным!.. Этот старый детский страх ознобом пробежал и сейчас по спине — Аня даже сжалась вся и поближе подвинулась к матери. Елена Васильевна обняла дочь, и на глазах у нее опять показались слезы.
— Мама, а чего папа говорил, когда ты его на фронт провожала? — спросила Аня.
Елена Васильевна оглянулась на вокзал, на широкую лестницу, которая поднималась прямо с платформы.
— Ой, доченька, столько было народу здесь, я и не разобрала, чего он говорил… Вон там он стоял, на лестнице, уже во всем военном. — Она помолчала. Молчала и Аня. Елена Васильевна вздохнула, вытерла платком глаза. — О победе говорил…
— Нет, мама, а тебе-то он что сказал? — нетерпеливо перебила Аня.
— Тебя все ждал, все высматривал… А когда уж в вагон садился, может, говорит, я так и не увижу Аню… — Слезы опять побежали по щекам Елены Васильевны. — Ох, Петя, Петя!.. Будто сердцем чуял…
— А еще что? — допытывалась Аня, потому что она уверена была, что отец сказал для нее какие-то важные, значительные, пророческие слова, которые мать просто забыла.
— Тебя велел беречь, — с досадой сказала Елена Васильевна, — да ты вот разве слушаешь мать!
— Ладно, мама, не надо об этом, все уже решено.
— Как у тебя все просто, Аня, — с укором сказала Елена Васильевна. — Ты даже не представляешь себе, какая сейчас трудная жизнь в деревне. Да и какой из тебя работник? Если бы там больница была, врачи, коллектив, а то ведь одна…
Аня, нахмурясь, смотрела в сторону и, кажется, не слушала мать. Впрочем, ведь это у них не первый разговор на эту тему, И ласково, и слезно, и строго говорила ей Елена Васильевна о том, что она не должна уезжать в деревню, пугала ее трудностями будущей жизни там, сетовала и на то, что дочь бессердечна, бросает мать, не думает о том, как мать останется одна. И хотя Ане шел уже девятнадцатый год, Елене Васильевне дочь казалась беспомощным, несмышленым ребенком, а новенький диплом об окончании фельдшерско-акушерского училища Елена Васильевна никак не могла воспринять серьезно. Сама она работала секретарем-машинисткой в Наркомземе, там, где до ухода на фронт работал и ее муж Петр Пресняков, и работала уже давно, лет пятнадцать, и поскольку все эти годы ее окружали только важные, солидные и серьезные люди, то Елене Васильевне все иное, все, что было не так солидно и строго, как у них в Наркомземе, представлялось неумным ребячеством, в которое необходимо вмешаться, поправить, научить и наказать. И поступок дочери, ее непреклонное желание поехать на работу в деревню, хотя после училища можно было остаться и здесь, в Саранске, Елена Васильевна считала тоже ребячеством, сумасбродством упрямой дочери, которая еще не знает, что такое жизнь Особенно сейчас, когда только война закончилась. Трудно с продовольствием, трудно с одеждой, обувью… Даже у них в Наркомземе… Елена Васильевна не могла стерпеть, шмыгнула носом, слезы опять показались у нее на глазах, и она поспешно достала платок.
— Ну, мамочка, не надо, — ласково сказала Аня и прижалась к матери. — Я ведь близко буду, в любой день могу к тебе приехать.
Народу на платформе заметно прибывало. Скоро должен был подойти и поезд.
Елена Васильевна понемногу успокоилась, поправила волосы, перевязала косынку. И опять это была красивая и строгая женщина, и никто бы не мог подумать, что пять минут назад она плакала и вытирала слезы.
— Да, Аня, я совсем и забыла! — сказала она. — Вчера я видела Серафиму Ивановну, она говорит, что Леню они будут вызывать обратно. — И внимательно, испытующе скосила глаза на Аню.
Леня Маркин был друг Ани и тоже этим летом окончил училище и неделю назад уехал в Полтаву, куда дали ему назначение, и Аня уже получила от него письмо, в котором он описывал свою дальнюю дорогу и Полтаву, как все ему там нравится, однако прибавлял, что скучно без товарищей, а особенно без нее, Ани. «Я только здесь понял, как много ты для меня значишь».
Елена Васильевна украдкой прочитала это письмо, и затаенные надежды, что дружба Ани с Леней Маркиным окончится свадьбой, с новой силой вспыхнули в ней. Теперь же, говоря о встрече с Серафимой Ивановной, матерью Лени, она просто лукавила, испытывая Аню последним, что у нее оставалось. Но дочь только дернула плечиком.
Горький, потерянный вздох вырвался из груди Елены Васильевны.
2
Старый обшарпанный вагон с деревянными полками покачивается, скрипит всеми суставами, жестко, страшно скрежещет внизу, под полом, что-то железное, колеса глухо стукают, и Аня, не привыкшая к поездам, к одиночеству, сидит на краешке скамейки в каком-то оцепенении, настороженно ловит каждый звук, каждый взгляд снующих по проходу людей с котомками и чемоданами. Наступила та долгожданная минута, которую она ждала с таким нетерпением, наконец-то она едет в село Урань. Но вместо радости, такой, казалось, близкой, Ане сделалось жутко. И Урань уже не представлялась такой таинственной и прекрасной, а те слова матери, которые так обижали ее: «Ты совсем еще ребенок!» — звучали теперь в ней как нежный, ласковый зов.
А поезд все быстрей, быстрей, вагон уже не дергается, не качается, гудящее железо внизу, под ногами, стремительно и неотвратимо несет и несет ее. И глухо, тупо отстукивают колеса скороговоркой: «Куда едешь? Куда едешь? Куда едешь?..»
— Куда поехала, доченька? — услышала Аня совсем рядом шамкающий старый голос. Это спрашивала сидевшая у окна старушка, закутанная в теплый шерстяной платок.
— В Урань, бабушка, — тихо сказала Аня и смутилась — так пристально и ласково смотрели на нее голубенькие глазки старушки.
— А садись-ко вот к окошечку, доченька.
Пуще всего Аня боялась расспросов этой ласковой, доброй старушки, и когда они поменялись местами, то Аня еле слышно сказала «спасибо» и отвернулась к окну.
Поезд шел быстро, мелькали телеграфные столбы, и проволока, поблескивая на солнце, то вверх летела, то падала вниз — будто на качелях.
Мелькнул километровый столбик с цифрой 8. «Только восемь!» — с изумлением подумалось Ане, ведь ей-то казалось, что она уже бог знает как далеко от родного города. И она стала ждать, вглядываясь вперед по насыпи, другого столбика. Вот он пролетел за окном…
Аня и не заметила, как прошло грустное оцепенение первых долгих минут, ей уже хотелось говорить, и она поглядела на старушку — может, и она едет в Урань? Но старушка, свесив голову на грудь, дремала. А напротив сидел пожилой мужчина в кителе и читал газету. И Аня опять стала смотреть в окно, на густую, ровную зеленую ленту лесополосы. А когда полоса на мгновение обрывалась, то был виден широкий зеленый простор, перелески, а дальние холмы синели в знойном солнечном мареве. Где-то вот в таком же раздолье, среди лугов и лесов, ждет Аню и село Урань. В детстве она часто и подолгу жила у тетки в деревне Мордовская Козловка, а потом, бывало, ездила к ней и на каникулы, и теперь, воображая Урань, Аня невольно представляла эту таинственную Урань маленькой Козловкой с зелеными травянистыми проулками, с вековыми высоченными ветлами. И какое-то странное убеждение, что и в Урани она будет жить под опекой такой же доброй и заботливой женщины, как ее тетка, совсем успокоило Аню.
Тут она услышала песню — тонкий детский голосок. Сначала и не поняла, откуда доносится этот голосок: то ли из-за окна, то ли здесь где-то поют, в вагоне. Аня прислушалась. Нет, голосок звучал здесь, где-то в дальнем конце вагона. Слов нельзя было разобрать, но сам напев был такой щемяще-тоскливый, жалобный!..
Старушка очнулась, с минуту вслушивалась в этот голосок, скорбно вздохнула и прошамкала запавшим ртом:
— Ох-тя, горе ты горькое, сиротинушка!..
А мужчина напротив еще выше поднял газету, словно хотел укрыться за ней и не слышать ни детского дрожащего голоска, ни вздохов сердобольной старушки.
Ане тоже не в диковинку были просящие подаяния калеки, она их видела в Саранске: на улицах, на базаре. Иные просто сидели на тротуаре у стены, вытянув деревяшку, какая у них была вместо ноги, или выставив напоказ синий обрубок руки, иные же ходили по улицам и по дворам с шапкой и гнусавили песню. И всех этих несчастных людей Ане до слез жалко было, но не могла она и преодолеть какого-то досадного чувства, и когда бросала в шапку монетку, то мимоходом, боясь поглядеть в грязное, заросшее щетиной, тупое и застывшее лицо пьяницы. Здесь же пел ребенок, детский чистый голосок с какой-то тоскливой надеждой раздавался в притихшем вагоне:
Папочка, папа, где бы ты ни был,
Мне отзовись,
Я пойду за тобой!..
Это пел мальчик лет восьми, не больше, видна была только его белая кудрявая головка. А за мальчиком, положа ему на острое плечико огромную грязную руку, шел, волоча ноги, очень высокий мужчина с угловатыми вздернутыми плечами. И какой он показался страшный! Круглые, как дырки, глаза закачены под лоб, длинное лошадиное лицо перекошено точно судорогой.
— Господи помилуй, — прошептала старушка и стала быстро креститься.
А мальчик, опустив головку, пел свою печальную песенку. Пусть у тебя нет рук, нет ног, я принесу тебя на своих руках, как ты меня носил маленького до зыбки. Я принесу тебя в свой дом, к своему роду-племени, буду кормить тебя из серебряной ложечки, поить из липового ковшика. Ты забудешь свои болезни, вместо рук у тебя вырастут крылья, легче хмеля почувствуешь душу.
Вот какая была эта песенка.
У Ани першило в горле, газета в руках мужчины вздрагивала, а старушка не стерпела слез и щепоткой собирала их на глазах, шепча:
— Господи, царица небесная, кормилица наша!.. — И потянулась к мальчику: — На-ка, маленький, на-ка, умненький!
И мальчик, быстро, робко оглянувшись на высокого мужчину с закаченными под лоб глазами, несмело взял из старухиной руки кусочек сахара.
— И ты еще тут, сыч долговязый, — сердито вдруг сказала старуха и недобро взглянула на высокого мужчину. — На, да не отбирай у малого. — И сунула в его большую черную лапу кусочек сахара.
Мужчина криво ухмыльнулся, прохрипел «спасибо» и бросил сахар в рот, как таблетку, и коротко хрустнул.
— Не ругайся, мамаша, — сказал он, глядя, однако, с наглой просьбой на смутившуюся Аню. Мы калеки, на войне пострадамши…
— Знаю я тебя, калеку, — пробормотала старушка. — Дрова бы на тебе возить…
Мужчина хрипло хохотнул и, опять закатя под лоб глаза, толкнул мальчика дальше.
Папочка, папа, где бы ты ни был… —
опять запел мальчик слабым дрожащим голоском.
— Это кто, бабушка? — спросила Аня, когда песня стихла, — должно быть, мужчина с мальчиком перешли в другой вагон.
— Да Келда Васька, — сердито ответила старуха, — живет как клоп, вот и прозвали его келдой — чужую кровь сосет. Шляется по поездам уж который год, потешает народ, попрошайка.
— А мальчик — сын его?
— Да какой сын! Подобрал сиротинушку, вот и таскает с собой — маленькому-то хорошо подают. Ох, господи, царица небесная, — вздохнула горько старуха, перекрестилась и замолчала.
3
Выходить Ане нужно было на станции Ховань, а оттуда до Урани добираться пешком или на попутных подводах.
В Ховани на вторых путях стоял военный состав с укрытыми брезентом пушками на платформах, а около вокзала толпились солдаты, весело играла гармонь, слышался молодой радостный смех, шутки, а один из бойцов с серьезным и озабоченным видом выкрикивал сошедшим с поезда людям:
— Из Урани никого нет?
Но никто ему не отозвался. И уж, кажется, с последней слабой надеждой он крикнул:
— Граждане, кто на Урань?
— Вот мне нужно в Урань, — сказала Аня.
Боец круто повернулся к ней и посмотрел на нее с недоверчивым удивлением. В руках у него был треугольник письма.
— Я, красавица, ураньских жителей ищу, а ты вреде не наша, — сказал солдат с улыбкой.
— А мне гуда попасть надо, — ответила Аня, покраснев под пристальным, изучающим взглядом красивого, чернобрового парня.
— Ну-у-у! — деланно изумился он. — К кому же ты едешь?
— Направили на работу.
Парень широко заулыбался и оглядел Аню с ног до головы. На Ане было легкое платье без рукавов, босоножки на ногах.
— Ну, если не шутишь, — сказал парень, словно все еще не мог поверить, что эта девушка едет в его Урань, — если не шутишь, красавица, то будет у меня к тебе просьба — отвези вот это письмо и передай Вере Качановой, здесь вот написано.
— По ва-го-нам! — донеслась издалека команда.
— Это моя жена, — заторопился солдат. — Скажешь, видела меня, руки-ноги на месте, голова на плечах пока, скоро приеду. А тебе если жить негде, останавливайся у нас, Вера примет, она… Как тебя зовут? — спросил солдат, уже пятясь от Ани, но все не спуская с нее глаз.
— Аня, — тихо сказала Аня.
— А меня Борис! — громко крикнул парень. — Передай: скоро приеду! — И побежал к составу.
Аня смотрела, как он прыгает через рельсы, а потом забирается в теплушку. Залез, ищет глазами Аню. Нашел, опять заулыбался, замахал рукой, что-то кричит, но далеко, не разобрать. Аня подняла руку и тоже помахала ему в ответ белым треугольничком письма.
Вот какая неожиданная встреча получилась на станции Ховань! И удивительно было Ане: только что ехала никому не ведомая, никому вроде бы и не нужная, а тут такая встреча, и все сразу как-то легко и просто связалось в один узелок: и будущая неведомая Урань, и она сама, неведомая для Урани Аня Преснякова, и вот эта Вера Качанова!.. Какая же интересная жизнь! Аня опять прочитала адрес на треугольнике: «Урань, ул. Советская, Качановой Вере».
До Урани добиралась Аня на попутной подводе, И ехать на телеге было тоже ново и удивительно как хорошо!
За Хованью дорога шла чистыми, светлыми березняками, поляны с некошеной травой пестрели цветами и порхающими бабочками, а вверху, в густой листве берез, скрипуче, с хрипом учились петь молодые дрозды.
В передке, свесив босые ноги, сидели рядышком два подростка. Когда в Ховани, на заготпункте, Аня знакомилась с ними, то один назвался Мишкой, а другой Федей, но теперь, когда они сидели к ней спиной, оба в выгоревших сатиновых рубахах и с одинаково заросшими затылками, то Аня не могла бы и сказать, который из них Федя, а который Миша. Им было лет по четырнадцать, по пятнадцать, они тихонько переговаривались по-мокшански, думая, наверное, что Аня не понимает, что она рузава — русская.
— Ну как рузава? — спрашивал один.
— Ничего, — ответил другой, быстро обернувшись на Аню. — Хороша.
— Учителка новая, видать, а?
— Наверно.
— Походил бы ты с ней?
— А ты? Хе-хе!..
— Спрашиваешь!
Однако были ребята разочарованы тем, что маленькая у «новой учителки» поклажа — один только легонький чемоданчик, в котором и не предполагается полновесного продовольственного продукта — не то, что у того офицера-фронтовика, которого они возили до Рязанова на прошлой неделе. И с таким удовольствием ребята вспоминали буханку белого хлеба и две банки свиной тушенки, которые дал им офицер, что у Ани тоже потекли слюнки и захотелось есть.
— Да, богатые нынче фронтовики едут, — рассудительно сказал тот, который держал вожжи, — не то что эти штатские.
— А сенгеляйского-то мужика везли, помнишь? — со сладкой тоской в голосе сказал другой. — Какую рыбу дал!
— И по куску сахара!
У Ани в чемоданчике и в самом деле не много было еды: мать испекла ей на дорогу пирожков с капустой да где-то купила «по знакомству» килограмм твердых конфет-подушечек.