Трава-мурава - Илья Максимович Девин 2 стр.


И теперь про себя Аня решила, что поделится с ребятами этими конфетами.

Повспоминав сенгеляйского мужика, ребята замолчали. Лошадь шла шагом, громко фыркала и мотала головой, колеса стукали на твердых, как камни, корнях, протянувшихся через дорогу, а когда выехали в поле, где редко, прозрачно стояла высокая тускло-желтая рожь, то далеко впереди заблестели под низким солнцем драночные крыши изб.

— Это Урань? — спросила Аня.

— Нет, Рязаново, — сказал мальчик и хлопнул вожжами лошадь. Телега ходко покатилась по мягкой пыльной дороге, васильки по обочине замелькали, сливаясь в призрачный голубой ручей. Мальчики тоже смотрели в сторону, на поле, и Аня слышала, как один сказал:

— Ничего не будет.

И другой покачал головой и ответил:

— Одна солома.

Аня не поняла, о чем это они говорят так по-взрослому озабоченно.

Скоро въехали в деревню. И Аню поразил длинный ряд убогих домиков с подслеповатыми косыми окнами под драночными и соломенными крышами, почерневшими от солнца и дождей, и какое-то глухое, странное безлюдье. Даже детей не видно было нигде, а дворы и тропинки так плотно заросли травой до самых порогов, словно тут и не ходит никто.

— А живет здесь кто-нибудь? — тихо спросила Аня.

— Живет, как не живет! — беспечно вроде бы ответил старший мальчик. — Да сено, видать, мечут сейчас.

И этот ответ еще больше поразил Аню: живут! Но как же тут можно жить?! И неужели Урань тоже такая?.. То, что теперь видела она, никак, ни одной чертой не совпадало с воображаемой деревней, куда ей так не терпелось поехать из Саранска для самостоятельной жизни, ни одной приметой не было похоже на милую, шумную Козловку, — вот разве только эти колодезные журавли, да и то они здесь были так унылы, так кривы и стары были их задранные «шеи», что один вид их нагонял тоску.

— Голодная деревня, — сказал другой мальчик тоном взрослого мужика. — Все жито сгорело.

— А наша Урань? — вырвался у Ани вопрос.

Мальчики переглянулись озадаченно: то ли их поразило, что рузава сказала «наша Урань», то ли и сами впервые подумали, чем отличается эта голодная деревня Рязаново от их родной Урани.

Помолчав, старший вдруг поднял кнутовище и показал вперед:

— А вон, скоро приедем, сама увидишь.

Они выехали уже за околицу, там было такое же неоглядное поле, вздымавшееся пологим холмом, и там, из-за этого блеклого, выгоревшего под солнцем серого холма, белела, как кусочек сахара, церковь.

Лошадь тяжело тащила телегу в еле приметный для глаза подъем, громко фыркала и останавливалась, и мальчики не понукали ее, а сидели молча и ждали, пока она пойдет дальше сама. А церковь то пропадала совсем, то опять показывался темный ржавый купол с косо стоявшим крестом, и какие-то птицы, наверное, голуби, стаей кружились в белесом выгоревшем небе. Но вот внезапно крест оказался совсем близко, быстро поднялся купол и сама церковь, которая теперь была совсем и не белая, а пестрая от опавшей штукатурки, и везде виднелась кирпичная кладка. И от церкви долгими рядами разбежались во все стороны избы, и было их так много, так несравнимо с Рязановом, что у Ани радостно забилось сердце и на глазах отчего-то показались слезы. И сквозь эти навернувшиеся слезы Аня видела еще ясно блестевший среди зеленой травы поясок извилистой речки.

Но первые ураньские избы мало чем отличались от рязановских, однако Аня уже и не замечала этого, не сравнивала — ведь она приехала наконец-то в Урань, в свою Урань!..

— Куда рузаву-то везти? — услышала Аня, как один мальчик спросил у другого. И она вспомнила о письме.

— Ребята, знаете ли, где живет Качанова Вера? — спросила она.

— Знаем, как не знать, — важно сказал старший.

Улочка, в которую повернула подвода и где они сейчас медленно ехали, была удивительно зеленая, травку словно нарочно подстригли — до того она была ровна и густа. Даже тележная колея была едва заметна. И все Ане на этой улочке показалось необыкновенно милым — точь-в-точь как в Козловке! И одного теперь хотелось ей — чтобы Вера Качанова, к которой она ехала, жила на этой улице. И правда, лошадь вскоре свернула в сторону, телега почти вплотную подкатила к маленькому, ровно и высоко стоявшему домику с тремя окнами на улицу, среднее окно было раскрыто, белая занавеска качалась там от ветерка.

— Эй, Варакай! — громко крикнул в это окошко мальчик. — Рузава тебя спрашивает!

Скоро на крылечке показалась молодая светловолосая женщина, сбежала по ступенькам, громко ступая босыми ногами, и вдруг остановилась, как наткнулась на что-то, вопросительно и тревожно глядела на Аню, на белый треугольник письма в ее руке.

— Встречай гостей, Варакай! — весело крикнул мальчик и тронул лошадь. Телега покатилась, мальчики теперь оглядывались на растерявшуюся Веру и Аню с чемоданчиком и смеялись чему-то.

— Вы ко мне? — несмело спросила Вера, с трудом отводя взгляд от конверта. — Заходите в дом…

— Письмо для вас, вот… — сказала Аня по-мокшански.

— Мне?! — с удивлением воскликнула Вера. И отчего-то вдруг смутилась, в серых глазах затрепетал радостный и беспокойный блеск.

— Да, — сказала Аня. — Вот написано: «Качановой Вере Ивановне».

— Правда! — улыбнулась, Вера. — Это я. — И оживилась, засуетилась возле Ани, взяла ее чемоданчик, потащила в дом: — Заходи, заходи, не бойся! Ой, да не снимай, не снимай туфельки, у меня все равно не мыто!..

Но в сенях, в самой избе было все чисто, на желтом некрашеном полу лежали домотканые пестрые половички. Усадила Аню на широкой лавке у стола и сама села рядом, бросила руки в колени, а в глазах так и плескалось радостное нетерпение.

— Я из Саранска еду, работать сюда к вам направлена фельдшером, а в Ховани на станции мужа вашего встретила…

— Вай! — вскрикнула Вера.

— Да вы не пугайтесь, — продолжала Аня. — Ваш Борис жив-здоров, просил вот передать письмо, тут, наверно, все и написано.

Вера осторожно взяла конверт.

— Правда, — сказала она с робкой счастливой улыбкой, читая адрес, — его рука!.. — И заплакала.

— Да что же плакать-то, — сказала Аня, — радоваться надо.

Утерев сияющее, заплаканное лицо фартуком, Вера дрожавшими пальцами развернула конвертик.

Аня заметила, что письмо было коротенькое, на одну страничку размашистых, крупными буквами написанных слов, однако Вера, то и дело утирая слезы и нос, всхлипывая и улыбаясь, читала очень долго. И забыла, кажется, обо всем на свете. Она даже не услышала, как в избу вошла женщина, быстрым цепким взглядом стрельнула по Ане, по письму в Вериных руках и стала креститься, шепча невнятно слова молитвы.

— Что, сазорняй? Какие у тебя вести? — наконец громко сказала она и подошла к Вере.

— Ох, Алдакай, письмо от Бориса получила!

— Ну вот, — строго сказала женщина, — говорила ведь я тебе, что не врут покры у Парасковьи, — И пристально, испытующе оглядела Аню. — А это что за гостья у тебя? — спросила она Веру по-мокшански.

И Вера, отчего-то смутившись и отведя глаза, торопливо объяснила, кто такая ее гостья, зачем она приехала в Урань и как встретила Бориса на станции. А женщина, поджав губы, сверлила Аню холодными, недобрыми глазками.

— А как это рузава узнала твоего Бориса? — спросила вдруг женщина у Веры и покачала головой. — Тут чего-то не так.

— Да что ты, Алдакай, как не так, вот ведь письмо!

— Письмо! — хмыкнула Алда и перекрестилась. — Убереги тебя бог от таких почтальонов!

Аня отвернулась к окну, смотрела на улицу и молчала. Ее принимают за русскую, ну и пусть. Эта Алдакай готова ее съесть глазами, но ничего не выйдет у этой злючки. Пускай думает, что я не понимаю, что она плетет, потом я на все ей отвечу сразу. Так решила Аня. Ей отчего-то показалось, что эта Алдакай имеет над Верой какую-то злую, недобрую власть, которой Вера тяготится. Ну что ж, Аня приехала в Урань не на один день. Кроме юго, тот солдат Борис сказал ей, чтобы она остановилась на жительство у Веры…

Алдакай между тем продолжала тихим и повелительным тоном выговаривать Вере по-мокшански:

— Ты забыла, как к Тарычевой Глебихе приезжала такая же глазастая рузава с накрашенными губами и сделала Глебиху вдовой при живом муже? Помнишь? И эта такая же, разве я не вижу?

— Вай, Алдакай, да что ты такое говоришь! — несмело воскликнула Вера.

— Я знаю, что говорю, сазорняй. Смотри и ты не попадись.

— Да что смотреть-то? — не выдержала Вера послушного тона.

Должно быть, эта внезапная непокорность Веры была непривычна Алдакай, и она проговорила глухо:

— Плачешь ты сейчас от радости, да как бы потом не плакать тебе от горя! — И отошла к печке, остановилась в скорбном молитвенном молчании, зашептала что-то быстро и неразборчиво.

Вера опять читала письмо, на глазах ее опять навернулись слезы, но вся она так и светилась счастьем.

— Пойду я… — сказала Аня.

— Вай! — воскликнула Вера, отрываясь от письма. — Сиди, сиди, куда ты пойдешь! Сейчас поешь, отдохнешь с дороги! А на нее не смотри, — добавила она, — это тетка моего Бориса, она такая…

— В сельсовет бы надо…

— Да уж какой теперь сельсовет! — решительно возразила Вера — Утром завтра и пойдешь, у нас в Урани все дела утром делаются, а сейчас вот умывайся давай да садись за стол, есть будем.

И пока Аня умывалась в углу под рукомойником, пока вытиралась поданным Верой вышитым полотенцем, она чувствовала на себе косой пристальный взгляд Алды. Но эта женщина, молчавшая, с сурово поджатыми губами, уже не пугала ее. Да и Вера, кажется, уже не обращала на нее внимания, и когда они с Аней сидели за столом и ели картошку с солью, запивая ее жиденьким чаем, то все время пересматривались и улыбались друг другу, а Вера который раз просила рассказать, как бегал Борис на станции, и что кричал, и какой он был, да в чем.

— Да куда он поехал-то, не пишет разве? — спросила с раздражением Алда.

И Вера весело ответила ей, как от мухи отмахнулась:

— Пишет, Алдакай, пишет! Далеко едут, да скоро обратно!

— Ну вот, — проворчала Алда, — дальняя дорога и выходит. — И добавила важно: — Говорила я тебе, не врут покры у Парасковьи!

Но Вера не слушала Алду и, видимо, чтобы та не ввязывалась в ее радость, в это праздничное настроение, стала спрашивать Аню, где та училась, да кто у нее мать и отец, да есть ли братья и сестры.

— Ой, да как теперь хорошо-то будет! — перебивала она сама себя и Аню новым восклицанием. — Свой фельдшер! А то ведь такое село, такое село, а порежешь палец — хоть в Саранск поезжай! И акушеркой можешь? — тихо и с какой-то затаенной радостью вдруг спросила Вера, близко наклонясь к Ане.

Аня кивнула с улыбкой.

— Ну и ладно, а то ведь что же… — сказала Вера, отводя счастливые, сияющие глаза. И тотчас заговорила с прежней живостью о том, какой в Урани до войны был хороший фельдшер, да вот на войну взяли и, сказывают, убили.

За разговором они и не заметили, как стемнело. И только когда Алда со стуком поставила на стол высокую, из толстого стекла лампу, Вера встрепенулась:

— Ой, да ведь сейчас придут!

И правда, только успели убрать со стола самовар, как под окнами послышались женские голоса, и вот уже в избу с шумом и топотом вошли молодые женщины, человек шесть-семь, и первой прошла к столу высокая, полногрудая, со щекастым румяным лицом девка и, стрельнув на Аню смелыми веселыми глазами, сказала:

— А тут уж, бабы, свои гости! — и засмеялась чему-то.

Остальные же толпились у порога, оттуда осматривали Аню с подозрительным любопытством, так что Вере каждую из них почти силком приходилось тащить к столу и усаживать по лавкам.

— Вай, да что вы, бабы! — говорила она, смеясь. — Это своя девушка, Аней звать, из Саранска к нам приехала фельдшером работать! У кого чего болит, приходи завтра на прием!..

— Для тебя-то фельдшерица в самый раз, — сказала густым басовитым голосом высокая полногрудая девушка и слегка ткнула Веру в живот толстым пальцем. — А нам-то бы лучше хоть какого завалящего фельдшера в штанах прислали! — И захохотала.

И тут только, под общий смех, Аня заметила, что Вера беременна. И Вера, смущенно зардевшись, махнула рукой на насмешницу:

— Ты, Груша, только про это и знаешь!..

— У кого что болит! — не сдавалась Груша.

— Ладно, нашли время! — сурово оборвала всех Алда. — Садитесь, сейчас Парасковья придет.

И все сразу притихли, стали усаживаться вокруг стола. Вера привернула лампу, и огонек в стекле вырос, в избе посветлело, и в этом свете Аня увидела все эти женские лица: загоревшие, загрубевшие, осунувшиеся, они казались ей похожими одно на другое, словно тут все были сестры, и одна только Груша выделялась своим широким, щекастым и румяным молодым лицом.

Дверь скрипнула, порог переступила какая-то тонкая фигура вся в черном — в неясном свете и не разглядеть было, по черным плечам и груди быстро залетала белая кисть руки — женщина крестилась.

За столом сделалось тихо, все, обернувшись, глядели туда, к порогу, где стояла эта странная женщина и крестилась, громко и ясно шепча:

— Ангеле святый, посланный с небес, во еже храните мя и руководити во всей жизни моей, припадаю молю ти ся: сам настави и вразуми мя, начинаюша от сердечныя любве и усердия возглашати песенныя ти хвалы…

И, закончив молитву, прямая, высокая, неслышно подойдя к столу и скользнув по лицам быстрым взглядом, обронила:

— Лампадку зажги.

Алда засуетилась, полезла за широкой Грушиной спиной зажигать лампадку. Огонек в темном углу вспыхнул, качнулся, готовый угаснуть, но вот набрал силу, вытянулся, осветился темный лик иконы, и Алда, крестясь, полезла обратно.

Все эти странные слова, и лампадка, и наступившая затем какая-то трепетная тишина, и эти затаенные взгляды женщин, обращенные на прямую, властную Парасковью, до того поразили Аню значительной непонятностью происходящего, что, кажется, и дышать не смела, и тоже, как другие, не могла отвести взгляда от худого, воскового лица Парасковьи. А та, хорошо чувствуя минуту своего торжества и власти, не спеша достала из-за пазухи маленькую книжечку и, глянув вверх, на лампадку, заговорила ровным, сильным голосом:

— Всяк грех содеях в житии сем, и весь живот мой во мнозе протек суете, к концу приближихся; врази же мои устремляются на мя, алчуше пояти мя и низринути во глубину адову; тем же молю ти ся, благий мой хранителю, буди ми защититель, егда имам преходити лютая мытарства, и безбедно доведи мя до врат Небесного Царствия, идеже лицы Ангельстии радостне сретають восклицающих: Аллилуиа…

И женщины нестройным хором подхватили:

— Аллилуиа!..

И запоздавшая Груша встрепенулась и добавила баском:

— Аллилуиа…

И это у нее так получилось, будто она сказала: «Ну, хватит!»

Парасковья зыркнула на нее гневно и продолжала:

— Витийствующий язык не может изрещи, яже сотворил ми еси, святый хранителю мой…

Книжечка эта затрепанная, с липкими захватанными углами страничек, была Акафист, — Аня потом увидела название, когда чтение было закончено и Парасковья, положив книжечку на стол, опять выпрямилась во весь свой рост и стала молиться, истово крестясь и раскачиваясь, как маятник.

Груша и тут не выдержала:

— Вот и ладно, — сказала она, вздохнув с облегчением. — Умершим молитву, а живым — кровь Христа. Давай, Верка, блины, помянем бабку Иваниху, хороший она была человек, царство ей небесное. Так, что ли, бабы?

Все у Груши было как-то легко, просто, без того таинственного значения, которое напускала на обычные поминки черная и властная Парасковья. И, глядя на розовощекую Грушу, Аня едва удерживала улыбку. Кажется, и женщины тоже устали от чтения и теперь рады были Грушиным словам, но не смели даже взглядом выразить свою признательность под укоряющим и бдительным взором Парасковьи.

Потом же, когда блины были съедены, бабка Иваниха помянута хорошими словами и все разошлись, Вера с Аней остались одни. Вера, опять прочитавши письмо Бориса, сделалась весела и оживленна и, казалось, всю ночь могла допрашивать Аню, как она встретила Бориса на станции, да что он говорил, да как, да не заметила ли у него Аня какого-нибудь ранения или болезни. А когда уже легли, то в темноте еще долго рассказывала молчавшей и почти засыпающей Ане о том, как Борис после госпиталя приезжал на две недели — это было зимой, в конце февраля. И про Иваниху рассказывала, свою свекровь, какая это была добрая, ласковая старуха, как любила ее, Веру.

— Вай, вай! — воскликнула она вдруг в простосердечном испуге. — Придет Борис, а матери нет! И написать-то я об этом боюсь ему! Как расстроится! Нет, нет! Не буду писать, пускай!..

Назад Дальше