— Ребенку надо хоть раз в сутки дышать воздухом! Ох уж эта Пелагея!
— Полина, вы хотите сказать?
— Человека надо называть тем именем, каким его нарекли при рождении, — и она протянула вперед руку с вытянутым указательным перстом, как бы желая пронзить отсутствующую Полину.
Она всегда была склонна к скупым, но патетическим жестам.
Около дома мы встретили глухую старушку из соседнего подъезда, прогуливавшую огромную овчарку.
— Ципик, — обратилась Софья Яковлевна к Васе, — это Ральф. У него, кажется, болят ушки. Сейчас мы спросим, как его здоровье…
— Сходил… — лениво отозвалась старушка.
— А, кишечник… — И, смущенная своим промахом, она поплыла в подворотню.
Как ни странно, перемену, происшедшую с Софьей Яковлевной, первым заметил Иван Максимович.
— Сестра Конкордии, кажется, прикипела к младенчику, — сказал он, заглянув ко мне за папироской. — Только что распекала Полину. Вы, говорит, редко высаживаете ребенка. У него, говорит, выработается рефлекс нечистоплотности. Та сейчас же матерком — высаживай сама, если тебе интересно. Раньше старуха от таких выражений шмыгнула бы, как мышь, в свою комнату и три дня не показывалась на кухне, а нынче целую речь выдала, в том смысле, что не всякая имеет право быть матерью. Отбомбилась, схватила Васю, в другую руку горшок и — к себе. И еще мне велела принести пеленки. Откуда прыть взялась!
— Любовь творит чудеса, как известно, — сказала я.
Иван Максимович закурил, присел на край стула. Он только что вернулся с рыбалки и, как всегда в эти часы, был охвачен духом резонерства.
— Вы обратили внимание, что́ у нее на комоде? — продолжал он свои рассуждения. — Целый музей! Коробки из-под конфет, пустые пузыречки, фарфоровые яйца, бархатные альбомы, засушенные цветы, открытки, еще дореволюционные… Все самых нежных цветов. Я сейчас поглядел и подумал: что же мы, Сельцовы, храним? Красное и темное. Лешкин пионерский галстук, мои первые сапоги — чудно́ вспомнить, я в Москву в лаптях пришел. Вымпел первой бригады, Костину первую поковку… И за каждой вещью — свое время. Время у нас каждую пятилетку разное. Но, выходит, не для всех.
Да ведь это почти что цитата из Толстого: «Если время идет, значит, что-то стоит». А ведь я не верила, когда Иван Максимович говорил, что ездит на рыбалку — думать. Подозревала, что ездит выпивать с дружками. Как мы грубы и недоверчивы…
И что сестра Конкордии прикипела к Васе, он тоже верно заметил. Теперь она стала бывать у меня гораздо реже, а если и забегала на минутку, только поделиться сведениями, вычитанными из книжки «Мать и дитя».
— Ребенок, если он не идиот, должен манипулировать ручками, — сообщала она и удалялась.
— Кривые ноги не рахит, а следствие рахита. Рахит — недостаток в организме витаминов Д и С. — И она готова была защищать эту истину от любых нападок.
А я и не собиралась возражать, прекрасно понимала, что это продолжение спора с Полиной.
Однажды в метро меня остановила пышногрудая, сияющая Климович, у которой работала Софья Яковлевна.
— Извините, что я к вам обращаюсь. Я подруга Конкордии, — сказала она, не допуская мысли, что кто-нибудь может не знать Конкордию, — но Конкордия в Кисловодске, а ее сестра вас так уважает… Повлияйте на нее! Знаете, что она придумала? Идет в няньки к этой Полине! Сестра Конкордии — в няньки к хлеборезке! С ума сойти! Мы просто погибнем без домработницы.
Я молча смотрела на нее. Розовая, с блестящими глазами, бархатными бровями, в сверкающих бриллиантовых серьгах, в, легких трепещущих мехах, она была воплощением незыблемого благополучия. Какая уж тут гибель…
— Я не скажу, что это идеал, — продолжала Климович, — она медлительна, склеротична, туповата. Так бывает в семьях: одному — все таланты, другому, извините за выражение, шиш. Но честность! Куска не возьмет, нитки не стащит. Я хотела прибавить ей жалованье, так она говорит, что это ее не интересует, что она будет работать у Полины за одно питание. Верно сказано — если бог захочет наказать человека, раньше всего отнимает разум. Повлияйте на нее, прошу вас!
Вскоре Софья Яковлевна рассталась с семьей Климович, перетащила Васину кроватку к себе в комнату и зажила полной жизнью. Проходя по коридору, я слышала ее басовитое щебетанье:
— Вы хотите яблочко, ципик? Яблочко рано. Через полчаса мы будем есть супчик, и кашку, и яблочко, и, главное, рыбий жир. Вы задумались, ципик? Раньше надо сказать — а-а. Одну минуточку…
Полина кормила Софью Яковлевну до отвала, но не платила ни копейки. Уход за ребенком — не работа. А Софья Яковлевна не только не заикалась о зарплате, но еще покупала на свою маленькую пенсию игрушки Васе — клетчатых собак и косоротых котов, обтянутых кальсонным материалом гринсбоном.
Чистенький, ухоженный Вася излучал спокойствие и здоровье. Но ей казалось, что этого мало. Новая идея захватила ее, когда малютка заговорил. Он сказал сразу два слова: «те-тя Соня».
— Подумайте, — хвасталась она на кухне, — ни папа, ни мама, а тетя Соня.
— Какого такого он папу назовет? — огрызнулась Полина. — Откуда этот папа возьмется?
И, сморкаясь, ушла в свою комнату.
С этого дня Софья Яковлевна стала неотступно уговаривать ее выйти замуж за «хорошего человека». Меня удивляло, как эта женщина, которая всю жизнь не понимала, что следствие вызывается причиной, что после сегодняшнего дня наступает завтрашний, вдруг прозрела и увидела Васино безотрадное будущее.
— Ты подумай, как он будет жить? — вопрошала она Полину. — С твоими пьяными ухажерами? Слушать эти ужасные ругательства? Бегать за поллитровками? Ты должна выйти за хорошего человека. Должна.
— Хорошие люди на полу не валяются. Хорошие люди не нас ищут, — с неожиданной кротостью возражала Полина.
Но чудо совершилось. Были тому причиной внушения Софьи Яковлевны, или Полину испугала мысль о приближающейся старости, или просто случай подвернулся, но «хороший человек» появился. Это был шофер автофургона Болотников, привозивший в булочную товар с хлебозавода. Жгучий брюнет, со шрамом на щеке, с огневыми карими глазами, вопреки своей разбойничьей внешности оказался непьющим, рассудительным, выражался коротко и неоригинально.
— Меньше курить — лучше, лучше совсем не курить, — говорил он, закуривая, и, увидев Васю, ковылявшего на толстеньких ножках, добавлял: — Дети — цветы жизни, будущее родины.
Полина робела, покоренная его красотой и глубиной мыслей, и больше всего боялась, чтобы до него дошли слухи о ее беспутном прошлом. Когда приходил Болотников, она крепко закрывала дверь в свою комнату, выбегала на кухню и шептала:
— Если кто позвонит, — скажите, уехала в деревню. На все лето уехала.
Софья Яковлевна ревниво, как мать, выбирающая дочери жениха, делилась своими сомнениями:
— Мужчина он интересный. Для Пелагеи лучше и не требуется. Но отец для Васи… Не уверена. Впрочем, все лучше прежнего бедлама.
Она и тут, как могла, помогала Полине, жарила к приходу Болотникова картофельные оладьи, варила варенье, наскоро подметала ее комнату и старалась наладить домашний уют, о котором Полина имела самое смутное представление.
Усилия ее увенчались успехом. В июне Полина расписалась с Болотниковым, и была торжественная свадьба, и опять пригласили всех соседей, только дед Илларион не удостоился на этот раз такой чести. Болотников подарил Васе шубку из белой цигейки, а Полине немецкий чайный сервиз с розочками. Софья Яковлевна сидела во главе стола, держа на руках Васю, сияла и даже не подозревала, какой удар ее ожидает.
Ровно через неделю Болотников объявил, что завербовался в Дальстрое и уезжает со всей семьей в Норильск.
— Подъемные на семью — раз, — подсчитывал он на пальцах, — двойной оклад — два, на комнату бронь, а мы сдадим ее Рагуточкину — три. Половину зарплаты — на книжку. А там через три года и домик в Крыму. Крымские шофера лопатой деньги гребут…
— Не в деньгах счастье, — только и сказала Софья Яковлевна и стала мыть посуду, изо всей силы громыхая тарелками.
Мы провожали Болотниковых вдвоем. На вокзале Софья Яковлевна держалась спокойно, даже несколько надменно, сухо пожелала отъезжающим счастливого пути. Но когда поезд тронулся и стал удаляться и когда Вася протянул к ней из окна ручки и, плача, закричал: «Видеть Соню!» — она не выдержала, уткнулась в мое плечо и долго беззвучно рыдала.
После отъезда Полины Климовичи снова пригласили ее к себе. Она отказалась:
— Не могу больше работать на чужих людей. Раньше могла, теперь — нет.
— Жить-то надо.
— Надо ли? — спросила она и посмотрела на меня тоскливыми беззащитными глазами.
Подруга из Задонска прислала ей письмо, пригласила погостить. Она поехала и вернулась через две недели, постаревшая, бледная, как после тяжелой болезни.
— Не отдохнули? — спросила я.
— «Под старость жизнь такая гадость…» Я там «Евгения Онегина» перечитала.
— Повеселее ничего не запомнили?
— Какое теперь веселье…
От Полины пришло письмо из Норильска. Она писала, что устроились хорошо, в отдельной квартире со всеми удобствами, что снабжение в городе хорошее, есть даже апельсины. По-видимому, письмо писал Болотников, там была такая фраза: «Последнее время усилились осадки».
— Об осадках пишут, о Васе ни слова, — горько улыбнулась Софья Яковлевна.
Вернулся мой муж из армии, и теперь она стеснялась заходить по вечерам, но, встречая меня в коридоре, останавливала и торопливым шепотом рассказывала свои сны: то ей снилось, что Вася стоит среди комнаты и издали читает по складам на консервной банке: «го-луб-цы». А потом прыгает в окно и летит по воздуху. Другой раз увидела, что сидит на скамейке в своем задонском саду, в шляпке а-ля Анна Каренина (она так произносила), и к ней подходит Отто Оттович, держа на руках грудного младенца в кружевном чепчике.
Однажды утром муж вернулся из ванной и запер дверь на ключ.
— Послушай, может, надо вызвать психиатра? — спросил он.
— Что случилось?
— Эта сестра Конкордии выскочила из комнаты в ночной рубашке, подстерегла меня у ванной, тычет вчерашнюю «Вечерку» и говорит: «Гейман занял второе место на мотоциклетных гонках!» Какое ей дело до мотоциклетных гонок? Страшная вещь склероз…
— Ты ничего не понял. Гейман — племянник Климович. Он в нашем доме живет.
Пустота неотвратимо должна была чем-нибудь заполниться, и она снова заполнялась событиями совсем далекой, чужой жизни.
В середине декабря пришло второе письмо от Полины. Она жаловалась, что Вася стал чистый дьяволенок, ни минуты не сидит на месте, что жизнь в Норильске оказалась дороже, чем думали, не так много удается откладывать. Ей предлагают хорошие места, где можно заработать направо и налево, но не с кем оставить ребенка. Ясли переполнены, а в детский сад еще рано. Она слезно умоляла Софью Яковлевну приехать и сообщала, что, не дожидаясь ответа, выслала деньги на дорогу по телеграфу.
— Наконец-то! — вырвалось у Софьи Яковлевны.
Я так и ахнула.
— Неужели вы думаете ехать?
Она ничего не ответила и вышла из комнаты.
В морозный, вьюжный вечер, когда ветер скреб по лицу колючей ледяной щеткой, и снег залеплял глаза, и трудно было дышать, я ехала прямо с работы на Северный вокзал. Софья Яковлевна отправлялась в Норильск.
Она собралась в три дня. Обменяла на рынке кружевное покрывало на валенки и купила Васе огромный полосатый волчок. Дед Илларион подарил ей новенький ватник. «Не боись, бери, — великодушно говорил он, — все равно пропью». Она предложила всем нам превратить ее комнату в помещение общего пользования, то есть в чулан для барахла, с условием, что мы будем оплачивать жировку. И с такой быстротой завершила свои дела, что, пожалуй, ей могла бы позавидовать и сама Конкордия. Среди соседей не было никого, кто не отговаривал бы ее от этой поездки. Ей напоминали о взбалмошном характере Полины, о кулацкой расчетливости Болотникова, о ее собственном преклонном возрасте, пугали свирепым норильским климатом. Но она ни минуты не колебалась. Стоя посреди кухни, прямая, величественная, подчеркивая каждое свое слово нелепыми патетическими жестами, она говорила:
— Я ничего не боюсь. Ни землетрясения! — Палец указывал вниз. — Ни бомбежки! — Палец поднимался вверх. — Ни жуликов! — И она водила пальцем перед грудью. — Так почему же я должна бояться погоды?
Согнувшись чуть ли не вдвое от ветра, с заиндевевшими ресницами, я ввалилась в вестибюль вокзала. Посадка еще не началась. В зале ожидания не было ни Софьи Яковлевны, ни деда Иллариона. Я прошла в вокзальный ресторан, чтобы выпить стакан горячего чаю, и увидела в углу за сдвинутыми столами большую веселую компанию. Приехала Ванда, только что вернувшаяся с мужем из Калининграда, и супруги Сельцовы с младшим сыном Лешкой в лейтенантских погонах, и мой муж, и даже шофер Рагуточкин, который жил теперь в комнате Полины. Веселье было в полном разгаре, все, как полагается, подвыпили и хохотали над дедом Илларионом. Он уговаривал Софью Яковлевну незамедлительно вернуться домой и соединить с ним свою судьбу.
— Я бобыль и ты бобылка, — говорил он, — у тебя площадь, у меня площадь. А вместе-то — это квартира, вместе-то — это семья! А года?.. «Что мне за дело, что годы проходят…» — затянул он своим звонким тенором.
На него зашикали, но он, не смущаясь, продолжал:
— А не хочешь съезжаться, та́к будем жить. Ходить к тебе буду. Четвертинку поставишь — и хорошо. Ведь поставишь? У тебя же душа… Душа у тебя — Черное море.
Наверно, даже во времена Отто Оттовича никто не говорил Софье Яковлевне таких слов.
Объявили посадку. Все заторопились. Ванда совала в сумку Софьи Яковлевны целлофановый пакетик с костюмчиком для Васи. Мужчины схватились за чемоданы и баулы.
Метель прекратилась. Снег падал густо, крупными хлопьями. Софья Яковлевна тяжело и неторопливо шла по платформе впереди нас. Не дойдя до своего вагона, она вдруг круто повернулась и остановилась.
— Забыла, — прошептала она. — Все время думала и забыла.
— Что забыли? Паспорт? Деньги? Все мы не на шутку встревожились.
— Коробку от конфет. Розовую. С незабудками. Вася так любил ее разглядывать…
На глазах у нее показались слезы. Иван Максимович тихонько чертыхнулся, но жена толкнула его локтем и пообещала завтра же отправить коробку по почте.
На вокзальной площади, куда мы вышли после отхода поезда всей гурьбой, неожиданно расплакалась Ванда.
— Ко́гда ино́гда подума́ешь — страшно, — говорила она сквозь слезы. — Ребенок к ребенку поехал. Пропа́дет о́на.
— Не пропадет. А и пропадет — ничего, — успокаивал дед Илларион. — Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Правду я говорю, офицер? — он подмигнул Леше Сельцову и тихо спросил: — Может, скинемся?
Лейтенант покосился на отца и пробормотал что-то вроде того, что уже поздно. И мы все дружно двинулись к метро.
КОЛОБОК
ПОЧЕМУ Я ЗА РЕШЕТКОЙ? А Я ПОЧЕМ ЗНАЮ? Я И САМ ДРУГОЙ РАЗ ГОЛОВУ ЛОМАЮ: ПОЧЕМУ Я ЗА РЕШЕТКОЙ? ДУМАЮ, ДУМАЮ — НИЧЕГО ПОНЯТЬ НЕ МОГУ. И ВСЕ ДВОР НАШ ВСПОМИНАЕТСЯ…
Двор наш — немного таких дворов теперь в Москве осталось. Шесть деревянных хибар — называются строения. На каждом табличка с номером и свой палисадник, огороженный штакетником. Шесть дровяных сараев, два железных гаража. Посредине седая ракита, под ней столик и скамейки, это как всюду — пенсионеры «козла» забивают. Над четвертым строением вокруг чердака вьются голуби — коричневые, белые, сизые. Инвалид дядя Федя их разводит и по воскресеньям на птичьем рынке продает. У гаража Игорь Фоняков натирает свой «Москвич» полировочной пастой или шурует в моторе. Ребята-восьмиклассники топчутся за воротами, не знают, чем себя занять. Из пятого строения, из окна — старушечья колыбельная!
Я от бабушки ушел
И от дедушки ушел,
От тебя-то, лиса,
И подавно уйду…
Это моя теща Славика укачивает. А он все равно не спит, плачет. Улица наша называется Вековая.
Вырвешься утром, сядешь в электричку — я последнее время в Мытищинском сельпо в ларьке работал — вздохнешь всей грудью. Ничего, думаешь, Валерий, ничего. Это еще не последняя твоя остановка.
ДУМАЕТЕ, ТЯЖЕЛОЕ ДЕТСТВО? КАК ТУТ У НАС ВРАЧИ ГОВОРЯТ: УГНЕТЕННАЯ ПСИХИКА? ИЛИ ВАМ КАРТОЧКА МОЯ НЕ ПОКАЗАЛАСЬ?
Вы, не смотрите, что я рябой. Я, сколько себя помню, всю дорогу рябой. И тоже ничего. В личной жизни не мешало. На женщин я все равно счастливый, еще никто меня не бросил, сам от всех уходил. Да и вся наша семья Загородниковых, по сути, счастливая. После войны в каждом доме своих недосчитывались, а Загородниковы все в наличности. Сестра в сорок первом в оккупации оказалась, получила из полиции повестку на угон, отсидела девяносто шесть дней у соседей в погребе. Ничего. Сейчас диспетчером на станции Снегиревка, замужем за майором, от ревматизма в областном центре лечится. Младший брат Сережа с дошкольников в детском параличе. Как поется, от Москвы до Бреста все детские санатории изучил и к восемнадцати годам вылечился. Доктора удивлялись: президент Рузвельт в коляске по Белому дому катался, а Сергей Загородников у Кропоткинских ворот баттерфляем плавает! И времени даром в больнице не терял. Теперь большой человек — философию в институте физкультуры преподает.