Холодные зори - Григорий Александрович Ершов 3 стр.


Дядя Митяй умывался у колодца, когда окровавленный бесхвостый пес влетел стремглав в незапертую калитку и завертелся у его ног. Он то припадал к сапогу дяди Митяя, то бросался снова в калитку и поджидал его. Потом вновь возвращался.

Растерзанный вид Кудлая, его взволнованность заставили Дмитрия схватить ружье и поспешить за псом. Тот бежал так быстро, что дядя Митяй не раз терял его из виду, и Кудлаю приходилось часто поджидать хозяина. Шли долго, и все время в сторону зыбуна. Это укрепляло дядю Митяя в уверенности, что не зря ведет его собака, видно, гибнет в трясине человек. Замешкался Кудлай разве лишь у огромного пня, долго выкапывая что-то лапами из-под земли. Но вот он схватил спрятанную Маринкину хворостину и снова быстро побежал по лесу, ни разу больше нигде не задерживаясь; хворостинка служила ему, видно, надежным компасом в этом малохоженом лесу.

Когда Кудлай вывел Дмитрия к тому месту, где оставил Маринку, она еще спала.

Ни холод, ни утренняя роса не смогли потревожить ее тяжелый, глубокий сон. И сотни шагов достаточно было, чтобы непролазный зыбун поглотил незадачливую путешественницу. Ее силы сломило полное изнеможение, и тяжелый сон не замедлил тут же лишить ее последней воли. И это спасло Маринку от неминуемой гибели. Но истинным ее спасителем был Кудлай. Это он охранял ее во время всего пути по ночному труднопроходимому лесу, он отвлек от нее медведя и привел к ней на выручку названого дядю.

Девочка продрогла, простудилась. Все ее тельце горело. Дядя взял ее, спящую, на руки и понес, обходя болото, напрямки через лес домой, на родную заимку.

Давно перевалило за полдень, когда дядя Митяй подходил к дому.

Маринка уже не спала. Еще в лесу она поделила с дядей содержимое своего туеска. Дмитрий отломил себе большую половину хлебной краюхи, Маринка съела яйцо с остатками хлеба. Кудлаю достался обглоданный дядей Митяем мосол. Он показался псу особенно сладким здесь, в лесу, после голодной и холодной ночи, полной стольких приключений и волнений. Напились все из лесного родничка.

Теперь Маринка сидела за спиной у дяди Митяя в привязанной к его плечам бабушкиной кофте, как в кошелке. Было тепло и уютно.

Покачиваясь за дядиной спиной, Маринка вновь сладко уснула.

Сонную и принес ее домой дядя Митяй.

Проснулась Маринка лишь с утренней зорькой. Счастливо улыбнулась она и раннему утру, и яркому лучику приветного солнышка, и родному крову в дедушкиной теплой избе, и тому, что дядя Митяй нашел ее в лесу, спас от холода, голода и других лесных напастей.

Теперь она снова дома.

Хорошо ей у дедушки с бабушкой!

С той поры потекли для Маринки дни по-новому. Все ее радовало, все ей были милы здесь, все любимы.

Жаль вот только верного Кудлая. Оторвал ему кто-то хвост в лесу, и долго бегал он с узелком на куцем обрубке, завязанным бабушкой. Но с первым снегом поправился снова Кудлай, и радостно блестели его глаза, когда к нему во двор выходила Маринка. А куцый хвостик при этом так смешно подергивался, что им обоим было весело.

3. ВАСЯТКИНО ДЕТСТВО

У всех людей счастье в ту пору было разное: кому нрав судьбой веселый уготован, — на свет смотрит весело, без оглядки на нужду и повседневные несправедливости жизни, у кого достаток хороший — ему за одно это и почет и уважение, но вот печали и невзгоды житейские у многих так или иначе, а все-таки оказывались схожими.

В двух верстах от Маринки в сельце Осинниках жил неведомо ей у старух — теток по матери — смышленый мальчонка. И звали его Васяткой. Отец его, Константин, Никаноров сын, отбывал на военном флоте цареву службу. Васятка помнил его разве что по выцветшему снимку, который висел на стене, пониже иконостаса, среди многих других светло-желтых, белесых дагерротипов теткиных родичей. Старухам теткам самим-то, и без его матери — «племянницы с мальцом», — приходилось туго. Разве что комнатенка была своя в домике, где другие, поболе этой, сдавали они жильцам, с чего обе и жили. Васяткина мать Аграфена нанялась в трактир при заезжем доме черной кухаркой. Она ставила большие пузатые медные самовары, топила печи, кухонную плиту, мыла полы, стирала грязные, засаленные ручники и кухонные полотенца, скоблила столы в трактире. Да мало ли ей было там еще каких дел?

А Васятка рос. Тесной становилась ему их комнатенка, где ютились они вчетвером. Не веселил больше Васяткиного сердца и небольшой дворик, занятый грядками. Сюда разве только и позволяли ему выходить одному.

Потихоньку от бабок, возившихся в доме, самовольно выкарабкался он как-то на улицу. По запаху от жирных, наваристых кислых щей, по глухому рокоту, что далеко разносился от большого заезжего двора, нашел Васятка и сам двор, и его харчевню.

Бородатые крестьяне-возчики, увидев мальчонку, не оттолкнули, а приветили. Посадили с собой, накормили горячими щами, вареным горохом, жирно политым конопляным маслом, Васятка послушно и по-взрослому степенно — сам мужичок! — сидел с ними, аппетитно уплетая все, чем его потчевали. С удовольствием отщипывал он от большого пухлого калача, такого мягкого здесь, пахучего и вкусного.

— Батька-то игде? — спросил бородатый степенный мужик.

— Царю служит в матросах, — смело, не переставая жевать, отвечал Василек.

Малец понравился мужичкам. Бородач поднялся, погладил мальчика по кудреватой голове и поцеловал в самую макушку. Другой мужик степенно вынул пятиалтынный, потер его о свой кожушок и протянул Васятке:

— Бери, сиротинка, бери, ладушко, пряничков мать накупит.

— А моя маманька издеся поварит, — сказал Василек, неторопливо пряча монету в карман телогреи.

Вызвали мать. Она прослезилась, увидев дитятко среди добрых людей. Ласково потрепала Васяткины вьющиеся мягкие волосы, бережно нахлобучила мальчонке до самых глаз дедов малахай и легонько, но бесповоротно выпихнула сына за двери харчевни.

— Иди, иди, лапушка, бабуси хватятся тебя, иди, родной. Придешь еще кады, иди, милый! — она улыбалась, но выпроваживала сына домой решительно.

Васятка прытко побежал через овраг, сгорая от желания скорее поделиться с тетками своей радостью. Какие щи! Какой вкусный и мягкий калач! А еще вот он — пятиалтынный, такой блескучий, совсем новенький…

С тех пор не раз Васятка убегал в заезжий дом. И говорить стал по-новому, подражая мужикам, без детской скороговорки, а как бы с ленцой, будто каждое слово — серебреник. Потому, видно, и не спешил со своим словечком, словно бы выжидал, пока оно не наберет нужной силы, не округлится, не засверкает Васяткиным неразменным пятиалтынным, особенно если выставить его на ладошке под солнцем.

Но бабуси редко теперь пускали его сюда, к мужикам, что отбывали свою очередь на извозе.

Василек стал подмечать, что старухи чураются других людей, а гордятся разве что только собою да своим, как они сами говорили, «старообрядным» образом жизни. У них, оказывается, и бог-то был свой, и вера иная, чем у многих других сельчан и заезжих. И попов они вовсе не признавали. И в церковь православную не хаживали. И боги у них были какие-то особенные. А стоило к ним в комнату зайти «мирскому», они тут же закрывали все свои иконы специальными, на этот счет приспособленными занавесочками от «сглазу» и «скверны».

Взял как-то Василек вместо своей теткину большую красивую чашку, чтобы напиться. Увидела это тетка, ужаснулась и в сердцах выхватила посудину.

— Хочешь, чтобы я свою святыню нарушила или дорогую мне вещь разбила? — тяжело дыша, прошипела старая.

— А зачем, бабушка, ее разбивать? — искренне удивился Васятка.

— А потому, что вы с мамкой — мирские, попы вас крестили, попы причащают, в церкви о пол каменный вы, как и все мирские, лбы расшибаете, а хоронят вас на погосте, как скотинку какую. Негоже нам, старообрядным, из единой с вами посудины и есть и пить.

— А у вас, бабушка, и погост наособицу? — не утерпел Василек.

— У нас обстроено кладбище для людей старой веры, и заранее там каждому из староверов место уготовано.

— Чем же вы таким, бабуся, от нас отличаетесь? — любопытствовал Василек.

— А тем, дитятко, что люди старой веры и крестятся иначе, и в бога веруют, а не в церковь, да и ведут себя в миру по-иному.

— Как же они себя ведут, бабуся? — не унимался побочный внучонок.

— Не пьют самогона или царской водки, не курят, скверным словом не пакостят слух других, не пляшут, как пьяные мужики и бабы, песен мирских не поют: нам всего этого делать божий закон не позволяет.

Слушал Василек, а сам в уме прикидывал: «Мамка моя рази курит? Не курит, — отвечал сам себе. — И не сквернословит», — домыслил про себя. Но тетка Таисия не умела ждать. И не давала Васятке получше обдумать услышанное. Она торопилась излить внучатому племяннику свою душу.

— Наша вера, сынок, — продолжала она, войдя во вкус своей проповеди, — учит любить людей, как самих себя, помогать друг другу. А вера мирская — корыстна! Много зла делают мирские: живут они не дружно, злобятся друг противу друга, как поступал с вами и твой дед родной Никанор Адеркин: выгнал тебя, родного внука, и жену сына своего, твою мамашу, на лютый мороз. Что бы делать вам с матерью, если бы не мы, старые?

Последние теткины слова все-таки угодили в цель. Василек искренне пожалел, что они с матерью «мирские», а не люди старой веры, как его тетка. Уж больно убедителен был пример столь корыстного, несправедливого к ним отношения со стороны его самых близких родичей.

На себе успел испытать Васятка властный и жесткий характер деда Никанора. Их с матерью после ухода отца на царскую службу в крепкий, с достатком дедов дом пускали лишь на время весенне-полевых работ да летом в покос и страдные дни жатвы. К зиме, когда полевые работы прекращались и нужда в лишних руках пропадала, но лишние рты становились заметнее, дед каждый раз выпроваживал их снова к материным теткам.

Васятке смерть как захотелось скорее вырасти, чтобы самому разобраться получше во всех верах. Но школа в деревне была мирская — двухклассное церковно-приходское сельское училище.

И Васятка, с усердием размазывая по щекам мальчишечьи, не без труда вызываемые слезы, стал зудить своей матери чуть не каждый день:

— Ма! Хочу в школу! Отведи. Буду стараться лучшее всех. Отведи, родненькая!

Но мал был еще Василек, чтобы бегать в сельскую школу.

4. В ПОРТУ ОДЕССКОМ

В Одесском порту, этих южных воротах России, случались и в старые времена самые неожиданные встречи, знакомства. И лучшим клубом бывали матросский кубрик, ближние к порту кабачки или одесские бульвары.

В одном из шумных, угарных от самокруток, папирос, сигарет и множества трубок портовых кабачков и встретил Иван Борисов хорошего знакомого еще по молодым годам. Встречались в детстве, поближели позже, когда оба стали парнями и хаживали на деревенские улицы то к Адеркину в Осинники, то в сельцо Старинники, а то и к Борисовой дролечке в Спиридонки. Потом один — Иван Борисов — с молодой женой подался на заработки в город, стал заводским, другой — Константин Адеркин — ушел на цареву службу.

Сидел Константин Адеркин в кругу морячков и вспоминал один из своих походов через Дарданеллы. Тут и подсел к ним скучающий в Одессе одиноко Иван Борисов, прибывший сюда кое за каким из заморских материалов для московских строек…

— Тю, братва, видать, взаправду говорится: месяц с солнцем никогда не сойдутся, а молодец молодца и посередь океан-моря завсегда могет встренуть.

С этими словами Константин крепко обнялся и смачно расцеловался со своим корешем.

Сгрудились потеснее, усадили дружка, налили по новому бокалу пива. И Константин Адеркин продолжил свой прерываемый дружным хохотом и возгласами одобрения рассказ, который мы не можем отказать себе в удовольствии передать так, как он тогда всем, думается, послышался. Что в нем правда, где выдумка, сам ли то Константин Адеркин сочинил или слышал от кого, не нам знать. А суть дела состояла в том, что попал Константин Адеркин в турецкие бани. Об этой диковине и шла теперь дружеская, задушевная, но бурная беседа.

— Да, так вот, братаны, не хошь не слухай, а врать не мешай, — начал Константин. — Сошли мы как-то на берег. Дело было, кажись, в Константинополе. Печатаем строевым по грязным улочкам, сплошь заставленным лотками и лавочками. На всех языках лопочут торговцы, хватают за рукав и силой тянут, расхваливая свой товар. Под ногами снуют целые своры жирных, откормленных псов. Шум, гам на этих улочках. А отчинили ковер, что заместо двери в баню служит, вошли туда — и тишина, покой.

Огромная мраморная лохань — бассейном называется — по самой средине обширного каменного помещения. Красотища. По стенам все горшочки, расписанные узорами невиданными, а на медных крюках повсюду клетки с певчими птичками покачиваются. Одна стена — горячая — это большая печка сюда выходит, а возле печки — ну прямо целый базар самых диковинных трубок для табака (без трубки во рту и турка не турка). А еще стоит множество кофейников. Очень турки кофий черный любят. Глянешь в чашку — одна гуща чернющая, а он все тянет и тянет.

У турок бани почище иных российских дворцов — и пол, и стены мраморные. Повсюду турецкие письмена выбиты, и на столбах малахитовых, и на мраморных скамьях. Пол каменный и такой горячий — голой ногой не ступишь, деревянные колодки дают. Не успеешь одежонку скинуть, набегают служители. Один такой здоровенный детина, грудь, руки черным волосом кольцами, как на барашке, заросли, бородища — что усы, а усы — что две бороды вразлет. Зубы белые, глаза словно буркалы с красными белками навыкате — ну, страсть погибельная. Мигом стянул с меня этот банщик и ботинки, и клеш флотский, с головы до ног крепенько так укутал в белую простыню, словно в саван, а на голову чалму накрутил из мягкого банного полотенца. Ну, на ноги, я говорил уже, деревянные колодки. И поцокали по каменному полу вниз, в теплую баню. А там уже новый банщик ждет. Берет, словно вазу хрустальную, и кладет на рогожу вроде китайской циновки, расстеленную прямо на полу. Положено у них отдыхать, привыкать к жаре банной, перед мытьем сил набираться.

Лежит слуга ваш покорный, Адеркин Константин, сын Никанора, минный механик первой статьи крейсера «Адмирал Нахимов», простыней укутанный, на циновке в теплой бане и от приятного тепла и такого ладного запаха, будто в клеверах идешь, меня даже малость сморило и в дремоту кинуло. Но банщик тут как тут. Снова колодки на ноги, под локотки вежливенько поддерживает, а сам толк-толк — в другую баню ведет.

Купол здесь высокий, как в церкви, но сплошь в сквозных прорезях-оконцах с разноцветными стеклышками. Словно звездочки на небе, стеклышки мерцают, а кругом колонны белые, что у наших русских бар в усадьбах. Посередь бани вроде трона царского или лобного места возвышение. Туда-то и положил меня, разнесчастного, огромадный, расстрашенный и неугомонный турка. И снова в приятной истоме задремал русский моряк. Но опять вдруг толк-толк, чеботы деревянные на ноги — и в другую баню. Вот где жара так жара: пекло адово.

И вновь я на полу. А банщик на волосатые ручищи свои еще и шерстяные варежки натягивает. Потом взял вместительное серебряное блюдо с вдавленными в него турецкими надписями, наполнил его с краями водой — и шарах в меня. Рядом медная чаша стоит, а в ней кисть из рогожи вроде малярной, только без деревянной палки. Банщик начал пену мыльную взбивать. И давай обеими перчатками в мою плоть эту пену втирать — и щекотно поначалу и ужасно как приятно, когда с пеной и соль морская, и грязь земная с тела прочь сходят, все поры воздуху открываются.

Но тут-то вот и началось то, чем турецкие бани славятся. Ни с того ни с сего вдруг как кинется страхолюда-турка на меня, прижал к полу своим сизым от загара коленом да как шваркнет косточками пальцев не то локтем по хребтине, ажно у меня искры из глаз посыпались.

А бронзовый от загара турка злобствует, не унимается. Теперь начал хватать меня то за руку, то за ногу, да и давай их мять, крутить-выворачивать, будто вывих вправляет, а сам все вновь и вновь локтем по хребтине, а потом перчатками щип да щип по всему телу. И тут снова за руку так крутанул, что перевернул одним махом меня на спину, а сам всей силой на грудь навалился. Тут и дыханье у меня занялось…

И что же вы думаете? Словно из чистилища вышел. На мое крайнее удивление, не только жив остался, но скоро вдруг все совсем отлегло. И не больно, когда руки выкручивает, и когда по хребтине локтем прохаживается, и когда все ребрышки перещупывает. А на душе благостно так и покойно. И стал морячок русский жизнь каждой своей жилочки чувствовать, а по косточкам приятная истома разлилась.

Назад Дальше