Сиваш - Яков Ильич Ильичёв


Сиваш

Часть перваяНАКАНУНЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

На юге, ближе к краю материка, степь шумит, ровная, как море, лишь кое-где горбинки — курганы; земля открыта во все стороны: пригнись — на фоне ясного неба увидишь в степи человека хоть за пять верст.

Небо над степью — вселенная, большое, глубокое; ночью дальние и ближние звезды дрожат над головой; днем небо гладкое, синее, без единого облачка, солнце плавает в нем одиноко.

Май не кончился, а знойно, жаркий воздух обжигает грудь. Кажется, скудные места, тоскливо, страшно тут жить: ни кнута, ни леси́нки. Как говорят, такая голь, что хлопца нечем высечь; ни реки, ни струи родниковой, ни дождя, ни росы — как на луне. Круглый год на просторе дует сильный — то горячий, то леденящий, то теплый, то прохладный — ветер. Солоноватым духом веет от близкого моря — вон под горизонтом голубое, а вон белое — Сиваш, вечная солеварня.

Край материка будто кружевной, весь белый от соли; переплетаются заливчики, мысочки, соленые озерца. Пойдешь по вертлявой кромке берега — закружишься, заплутаешься, как в лабиринте. Длинные заливы-языки по балкам и по лощинам далеко тянутся в степь — Сиваш будто лижет материк…

Возле берега солнце начисто вытягивает воду из Сиваша, остается корочка соли. Белая-белая, соль искрится вдали и вблизи — снег среди горячего лета. Самый берег просолен, родит только сизый редкий полынок, жесткий узколистный кермек да крошечную, с набухшими красными листочками солянку. Земля твердая, а на дорогах, разбитая колесами, пухлая, пушистая, как нюхательный табак… Пахнет йодом. Принесенные приливом, млеют водоросли — вон вдоль берега и на отмелях бурые накидки…

Вдали, за солевыми полями, — тяжелый рассол, Сиваш лоснится на солнце, как расплавленный свинец, тяжелый, налитой, неподвижный — хоть бы где-нибудь парок… С отмелей ветер согнал воду; вязкое, илистое дно пускает пузыри.

На юге, верстах в восьми, виднеется полоска темная — крымский берег…

Как на ниточках, Крым висит в Черном море на своих узких длинных перешейках. Между ними-то и разлился Сиваш, на сто с лишним верст. Самый длинный перешеек — на востоке, у Азовского моря. Другой — на западе, у Черного.

Из дали веков плывет сказание. Тысячи лет назад из-за моря пришли древнейшие жители, перекопали западный перешеек, вырыли от воды до воды глубокий ров. Выброшенная наверх земля легла высоким валом вдоль рва, от воды до воды — защита от кочевников. Шли годы. Вал прорезала дорога, над нею встали украшенные лепными совами белые ворота, надо рвом повис мост на цепях — без спроса никому не проехать в Крым, не пройти. Перед валом поставили город-крепость, по-гречески Тафрос, иначе Перекоп. С луками, копьями из степи налетало кочевое племя, приступом брало Перекоп. Готы сбили с Перекопа аланов, гунны сбили готов, хазары — гуннов, хазар — печенеги, печенегов — половцы…

Из века в век дожди и ветры лизали, заглаживали вал. Лишь Золотая орда, хлынувшая в Крым, взялась, расчистила ров, отстроила город-крепость Перекоп.

Отсюда вылетала на грабежи, за живым товаром — на Русь, Украину и Польшу. Не однажды русские воеводы подходили с войском, стояли перед валом.

Затих топот татарской конницы, кончилось Крымское ханство — ров снова стал заплывать землей, зарастать. Вал смывало. Перекоп превратился в обыкновенный торговый городишко — летом пыль, зимой цепкая грязь. От подъемного моста осталась только плотина — въезд в Крым.

Сюда, в пустыню, царица Екатерина пригнала людей. В низинах раскинулись селения, забелели земляные хатки. В небо поднялись дымки, встали рогатки колодезных журавлей. Запылил, заскрипел широкий чумацкий шлях. Сивашскую и озерную соль чумаки, купцы и перекупщики повезли по российским губерниям, в Польшу, Литву, через море — в Египет, даже через океан — в Японию.

Длинные, бесконечные скрипящие обозы тянулись под жгучим степным солнцем и по ночным холодам. Чумаки и наймиты в дорогах умирали. Купцы, случалось, гибли от разбойничьего ножа. Измученные люди и волы ложились, не вставали. Множество холмиков-могил взошло в степи по соляным дорогам.

Через Перекоп гнали продавать скот… Вздымалась пыль в Крыму, сразу за валом, на базарной площади в торговом городишке — Армянске…

Воздух вблизи Сиваша и озер крепкий, здоровый, о повальных болезнях здесь не слыхали; пришлые слабогрудые, золотушные, с ревматизмом здоровеют от целебной грязи в Сиваше, в озерах, от пахучей воды в мелких колодцах.

Подальше от сивашских берегов земля в степи хотя и твердокаменная, но с дождем богато родит. Жители здесь сеют пшеницу, ячмень, подсолнух, табак. Растут и дыни, арбузы, даже виноград. Взялись люди — земля подобрела.

В селах перед белыми хатами выросли тополи, затрепетали мелкими листочками круглые акации, зацвели садочки. Где не тронули руки, там по-прежнему голый солончак, вязкая глина, красная солянка — лишь пустыннику-верблюду пропитание.

Строгановка — молодая колония. Не царица Екатерина, как думают, поселила мужиков: лет шестьдесят назад они сами приволоклись сюда на быках из Бессарабии.

В Строгановке полтысячи хат. Железной дороги не слышно, но чумацкий шлях — из Крыма к Днепру — недалеко. Хаты обыкновенные, украинские, только крыши с малым наклоном, совсем пологие. Из степи не увидишь Строгановку — даже верхушек церкви и тополей; вся — в балке и на склонах, редкие хаты наверху.

Из верхних хат видны на юге Сиваш и Перекоп. Когда солнце на восходе, с обрыва увидишь крымский берег Сиваша.

Глухое место, но живое. И тут люди хотят хорошего. Вести из мира долетают и сюда.

2

Феся проснулась на заре — в окошках порозовело. В рубахе выскочила на сухой, с ночи прохладный двор, как русалка, нечесаная. Выбежала за низкую каменную ограду в степь. Вдали, у края неба, увидела спутанную лошадь, названную Мельницей за то, что беспрерывно вертела хвостом. Можно было и не спутывать ее — выбракованная тихая кобылка далеко не уйдет… Задевая подолом рубахи молодые зеленые кустики курая, побежала за Мельницей на целину.

Потом во дворе поила красноватой на восходе, холодной водой. Сама напилась, ополоснула щеки и глаза. В душноватой после воли, полутемной хате не спешила будить меньшую сестру Лизу, брата — хлопчика Горку; на пестрядинном половичке стала с гребнем перед зеркалом…

Как понимать — красива ли? Лицо темное, будто орех, губы запеклись на солнце, под гребнем блестят черные волосы. А брови ужасно широкие, лохматые, — верно, нехорошо. Но глаза большие, с черным блеском, как черные в росе виноградины. И сама рослая, тело сильное, плотное. В пляске, бывает, крутнет юбками — сразу раздастся круг.

Красива не красива — доли нет, счастье и не мерещится. Что будет-придет — неведомо. А пока три юбки, кофта на праздник — все богатство. В будни вот эта рубаха, как в ребячестве. Счастья не видно, только забота и забота — самая старшая, прокормиться бы, а там, может быть, случится хорошее…

Причесалась. Сердитым голосом подняла помощников — Лизу и Горку.

— Вставайте, лежебоки! Уже солнце, и коня привела! Живо, Лизавета. Индюки разойдутся… Бери лопаты, поедем на соль.

В этом году жара началась с весны. Сушь. Соль в Сиваше выпала рано… На дно брички постелили мешки, дерюги. В пароконную бричку по правую сторону дышла Феся впрягла Мельницу — в пару хоть сама становись. Взяли с собой железные скребки на палках, две лопаты, воду в бутылках и хлеба.

Выехали, солнце только поднялось, большое, румяное. Степь дышала, прохладная. В селе еще было тихо, безлюдно. Не так совестно проезжать с пустым дышлом. Покатили со склона балки вниз, мимо церкви, потом вправо, к Сивашу, а там опять вправо, к пологому спуску. Скатились на плоское дно Сиваша. Здесь было пустынно, потащились не спеша.

…Три года назад в такой же месяц май от болей в груди умерла мать, а таточку погнали воевать на германскую. Мама, известно, не вернется, дороги с того света нет. Но и отца не видать уже три года.

Многие вернулись прошлой весной. Здесь, в своем отряде, успели повоевать с бандитами — кого поранило, кого убило. Молодые поженились, завели детей. А таточки все нет и нет. Сельчане говорят: видели его той весной на базаре в Одессе. А другие говорят: не он — его котомка на плечах чужого солдата; Матвееву, мол, котомку, всегда отличишь. Матвей — саженный. Лямки его мешка надвязаны веревкой, казенных лямок ему не хватало.

Феся любила отца, думала о нем — слезы жгли: убит либо в таком крепком плену, что не выберется. Ведь не бросил же дочек и сына? Свободный куда пошел бы, если не домой?

«Был бы он дома — сам повез бы на север продавать соль», — думала Феся.

Феся отдавала соль Соловею Гринчару, — человек купался в золоте и в хлебе. Строгий старик, как царь… У него хозяйство — без малого сто десятин. На кургане в открытой степи построил себе скамеечку, сидит, как орел, озирает свои владения: в каких местах поспела пшеница, скоро идут мажары или мешкают. В Симферополе на базаре купил зрительную трубу, ни один работник от него не укроется. Зимой на сходку идет в теплой шубе, попыхивает трубкой; ввалится — займет место в первом ряду. На ярмарки — в Армянск, за Перекопским валом, — на воздвиженье, на покров выезжает на двух парах. Кто-нибудь из сыновей или из работников гонит лихо, со свистом, с гиком. Пролетит мимо — только пыль в нос шибанет. В церковь приходит под конец службы — ничего, за его деньги ему бог простит, а люди — подавно. Ухмыляется: «За свой грош везде хорош… Дело не в личности, а в наличности».

Прежде, встречая Соловея, Феся старалась поздороваться — старший! Но тот редко отвечал. Идет, будто не видит, глаза полузакрыты. Правда, последнее время стал замечать…

Полтора месяца назад по-над Сивашом полыхнул багровый штандарт с кистями. Из-за курганов вынырнули красные косые лоскутки на длинных пиках. Это с севера, из-за Днепра, подошло червонное казачество… В селе забила жизнь. Крестьянский комитет не спал ночи. И Феся ходила в комитет. Примыкавший к Строгановке край большого помещичьего имения поделили, потом взялись, и за хозяйскую землю. От Соловеевых владений отрезали тридцать десятин.

Три десятины с озимым посевом комитет записал (сход прокричал: «Правильно!») Федосье, Лизавете, малолетнему Егору — семье без вести пропавшего фронтовика Матвея Обидного.

Теперь на весь год хлеб, если уберешь! Но Фесе не верилось в такое богатство. Вдруг Соловей не отдаст свои десятины; ночью скосит сам — у него две лобогрейки, волы, сильные кони. Обманет и в расчетах. Если б отец был дома! А вдруг до косовицы переменится власть, тогда уж никто не поможет: всю пшеницу Соловей заберет себе.

Боялась Соловея Гринчара. А тот вдруг добрый. Недавно подстерег ее, ждал на улице за углом, вышел наперерез. Увидела — сердце заколотилось. А он ничуть не сердит, серые глазки весело прищурены. Улыбнулся до ушей: «Семена за посев отдашь ли? Ведь только землю записали тебе, а семена в земле пока мои. Отдашь, хозяйка?» Ни жива ни мертва. «Как же, я не знаю, конечно, берите, Соловей Григорьевич…» — «Умница! — похвалил. — А на соль нынче поедешь, куда денешь ее? Поди боязно ехать соль продавать, а? И не на чем ехать-то, конек-то один…» Досада взяла: «А вам-то что за горе?» Соловей обе руки приложил к груди: «А то, что правду скажу тебе, красота. Мои детки — что голубые кони: не удались; все — подлые; отучились и укатили к шлюхам в города; бросили отца, хозяйство, отбивайся тут как можешь, хоть упади, хоть сдохни… Только меньший мой, Никифор, со мной. Для него все сделаю. Никифор и хлопочет за тебя, за красоту, убивается по тебе. У меня всегда прямо и говорится, и делается: раз Никифор за тебя, то и я… Хочешь, отдай мне соль, поеду за Асканию продам или на севере выменяю на картошку…»

Верно, сама везти соль боялась. Если на дороге не нападут, не отберут, то на базаре это сделают непременно. Там, говорят, облавы на базарах, страшно… А ехать по селам? Неизвестно куда. Иные умеют: тайно возят соль в бричке с двойным дном; сверху доски, солома, и сам хозяин сидит, поет, будто пьяный едет из гостей.

Феся тихо ответила: «Спасибо вам, уж не знаю, как благодарить…» А Соловей сказал так, что можно было верить: «Три десятины моих не жалко для тебя, Федосья, за твою красоту! Хозяйствуй на здоровье! А мой Никифор, скажу без хвастовства, человек тоже хозяйственный, чарки не знает и грамотный. Характер у него ласковый, сговорчивый. И здоровый он, крепкий, хоть и хромой. В малолетстве, семнадцать годов назад, с ним случилось… Гоню со степи мажару с кукурузой, а он, сынок, балуется наверху, прыгает на будыльях. Вдруг слышу крик — свалился с высоты, лошадям на зады и под колеса… Ножку в коленке переехало. Дорога твердая, шина железная, вот кость-то и раздавило…»

Младший сын Соловея, Никифор, уже с давних пор прилипал к ней. Зимой где гулянье, где она, там и Никифор в лаковых сапогах, в высокой каракулевой шапке. Выйдешь в степь собирать курай на топку — Никифор тут как тут, верхом в седле, с плеткой, и ружье за плечами…

В праздники, когда все село ходило ходуном, Никифор, будто выпивши, слонялся под окнами. Куда бы ни пошла, за спиной тихий зов:

— Феся!..

Шел следом, припадая и сильно раскачиваясь — одна нога короче оттого, что согнута в колене. Иной раз и жалко его, и чего-то совестно. А сердце было спокойно.

3

По дну Сиваша Феся с Лизой отъехали от берега три версты.

Когда добрались до солевых полей, солнце стало печь до боли, огненная белизна резнула глаза. Вон сколько соли, будто снег. Каждый год урожай. Солнце и горячий ветер кипятят заливы — яйцо сваришь, босиком не ступить. Соленая вода в Сиваше густеет. Вот уже рассол, рапа. В этой вечной солеварне соль сама садится на дно, сама варится, а выбирать ее надо трудом.

Не испортить бы соль дегтем с колес — остановили бричку, не доехав, со скребками и лопатами босиком вступили на солевое поле. Пекло, давило глаза. Феся надвинула платок на самый нос. Все же ослепительно белый свет бил снизу…

На отмелях соль лежала сухая, но скудная. Феся с Лизой скребками начали сгребать в кучки мокрую в низинках. За скребком оставался глубокий след, в него набегала синеватая вода.

Феся сгребала, сгребала, с тоской думала про Никифора и его ненужную любовь. Думала и про Соловеевы десятины. Казалось, они чужие, хотя комитет и сход присудили ей эти десятины и в список записали. Пугала доброта Соловея. Еще и соль ему поручить…

Соль шипела под скребками — шип-шип-шип — без конца, будто натачивали шершавым оселком стальную косу. Там, над степью, разносится верещание кузнечиков, в небе мелькают птицы, а здесь, на Сиваше, — пустота, белая равнина, кузнечику негде примоститься и нечего есть, птицы не летают. Соль да соль и зализанный водой гладкий желтоватый ил. Одинокая Мельница стоит, не шевелится, даже перестала вертеть хвостом, и кожа на ней не вздрагивает — мух на Сиваше не водится. На минуту затихнут скребки, ветер шумнет, и такая настанет тишина, что оглохнешь.

Почудилось Фесе: она не на земле, а неведомо где, на белых пространствах вечная работница. Работа не тяжелая, без подгонщика. Руки сами гребут, гребут — без конца. В тишине никто не тревожит, но только чего-то страшно, до того страшно и нехорошо, что еще немного — и закричишь… Оставила скребок и обеими руками сорвала платок с головы.

— Господи, тоска, хоть удавись.

— С ума съехала! Напугала! — Лиза вскрикнула. Потом улыбнулась, блеснули белые зубы: — А и верно, хоть в колодец или в Одессу, в монашки… Все хлопцы — в отряде, все воюют, и красноармейцы, которые зайдут на час, не женихи…

Феся взглянула направо. Далеко-далеко темная полоска, северный берег Сиваша. Взглянула прямо перед собой — белая, дальше синяя гладь до самого неба. Взглянула налево — далеко-далеко сизая полоска — крымский берег…

— Уйду в Крым, к морю, не только света, что в окне… Наймусь на виноградники. И то веселее, хоть и среди чужих.

Прижала к глазам обернутые платком кулаки, долго стояла так. То ли капли пота, то ли слезы побежали из-под кулаков мимо уголков запекшегося рта.

— Замуж выходи, вот что! — словно приказала Лиза. — Вылетай-ка замуж, если сам того хочет, не смотри, что хром!

Феся отняла от глаз кулаки и показала Лизе кукиш.

— Вот!

— Не нравится?! — изумилась Лиза. — И богатый, и красивый личиком. Поискать! И сам Соловей к тебе ласковый. Заживешь, как пани…

— Как батрачка, — ответила Феся.

— Что ж, и поработаешь. А там, гляди, сама хозяйка. — Лиза сурово сдвинула брови. — Соловей не вечный, возьмет да помрет. Кому достанется добро? Никифору. У тебя же над ним власть…

— Помолчи! — сказала Феся. — Не надо мне добра, и Никифора не надо. Что он, что вот эта палка — все одно.

Дальше