Правда, надолго ли эта власть? Красные отступили, но Россия велика, соберутся с силами, опять придут. Строгановский отряд, слышно, недалеко, за Днепром, верст за шестьдесят. Может нагрянуть в два дня.
Прежний комитет попрятался, не слышно его, но бедняков что звезд. Ясно, имеют тайный комитет, оружие прячут до поры. Задень — начнут стрелять, пошлют гонца за Днепр. Придет отряд — наведет свой порядок, богатых не побалует. Пока что лучше помолчать, ни слова про отнятую землю, будто признали эту голодраную справедливость.
«И будут молчать, — думал Матвей. — Народ сильнее, они боятся. И Соловей Гринчар, теперь мой родственничек, ни слова не скажет про бывшие свои три десятины; не скажет не потому, что родственник, а потому, что напрасно стал бы говорить и требовать».
Но вот будто с северным ветром прилетела — фурщики привезли из-за Днепра — недобрая весть: Советская власть повсеместно кончается. Генерал Деникин с большими армиями — при нем заграничные генералы, что ни попросит, сейчас же дают — валом валит на Москву, не знает задержки.
«Неужто правда? — со страхом думал Матвей. — Что теперь сотворят богатые?»
У тех рот уже кривился, глазки узенькие: «Ну что, босячьё? Выходит, зря пололи, дергали сурепку из пшеницы? Думали — из своей, но есть у нее хозяин, который деньги за нее платил. Ладно, не горюйте, вас за работу, как водится, поблагодарствуем. Уберете урожай, свезете хозяину — рассчитаемся. У нас честно. Мы не грабители, мы честные хозяева».
Поп закатывал глаза: «Бог — он увидел. Не позволил шутки шутить с землей, да еще над ним насмехаться».
Пшеница позолотилась. Скоро, скоро в степи зазвенят косы, застрекочут ножи лобогреек. Вот-вот готова пшеница; палевая, сухая, она шуршит, колос у нее уже спелый.
И вот тут хозяева потребовали свое. Всех мужиков, получивших землю, вдруг превратили в арендаторов: будь ласков, коси-молоти, только пять копен из каждых десяти, добрую половину зерна, вези хозяину. Словом, отбирают, паразиты, хлеб, землю отбирают.
И Соловей Гринчар обошел хаты Давыда Исаенко, Фомы, Игната и других, кроме Матвея, кто получил от комитета Соловееву землю, потребовал везти к нему на двор после косовицы половину урожая.
От Матвея еще не требовал. Родственнику вроде бы послабление. Нет, однако, никому, самому богу не будет послабления от Соловея Гринчара, потребует и с Матвея… Феся пришла к тату, печальная, похудела: при ней как-то Соловей сказал Никифору, что и с Матвея надо потребовать если не половину, то третью часть урожая — по-родственному, хотя хозяйство родственников не знает и любит расчет.
Феся стояла перед Матвеем измученная, почернелая, опустив глаза в землю. Отчего так худо, неуместно оказалось его дочке у Гринчаров? Из-за земли, что ли? Так нет же, все равно не пойдет Матвей на поклон к Соловею. Получил землю от комитета, комитет пускай и отбирает, а Соловею ничего не отдаст.
Матвей приготовился: отбил косы, починил грабли. Просить у Соловея лобогрейку и ножи — нет в душе желания. При Советской власти, пусть всего два месяца продержалась тут, совсем спина окостенела, разучился кланяться. И вторую лошадь в лобогрейку где возьмешь? Вечером сидел без огня один в хате. Вдруг во дворе тихий стук, кто-то манил собаку, потом вошел.
— Добрый вечер.
Матвей по голосу узнал Никифора, позвал:
— Заходи смело, не господские хоромы. — Свой густой, грубый голос постарался смягчить. — Заходи, сынок. Что такое случилось? Феся здорова?
Никифор глухо проговорил:
— Здорова… Тато велел, чтобы вы сейчас пришли, нужно…
— Что ж это он — князь великий, сам прийти не может?
Лицо Никифора белело в полутьме.
— Что-то неможется ему, лежит.
Матвей понял, что разговор пойдет о трех десятинах, о расчетах. Помолчал, подумал:
— Ладно, повечеряю — приду.
Никифор тихо повернулся. Слышно, во дворе опять поманил собаку. И опять Матвею стало жаль свою старшую. Теперь, выходит, не защитник ей Никифор перед своим отцом. Соловей Гринчар вновь сгреб в горсть землю и людей. Теперь и невестку не пощадит. Ничего не пропустит, из-под стоячего подошву вырежет.
Матвей повечерял, пошел к Соловею. На улице темно, огоньки лишь на гребне балки. Вот и хата Соловея. Смутно виднелась ограда Соловеева двора. От беленой стены вдруг оторвалась фигура. Это Феся. Наверно, дежурила, ждала отца. Кинулась, положила голову ему на грудь, дрожит, заплакала.
— Таточку, родненький вы мой…
— Ну что? — спросил тихим голосом.
— Худо здесь. Черно!
Ласково погладил голову ее и громким басом, чтобы слышали в хате, спросил:
— Не обижают тебя здесь, дочка?
Испуганно дрогнула, метнулась и шепотом ответила:
— Нет, не обижают.
Он опять во весь голос:
— Работой не мучают?
— Нет, не мучают.
— А что худо? — тоже тихо спросил.
— Всё… Первую неделю терпела, а теперь сил нет. Соловей злой. Каждый час сердится, кричит, зачем не отдают ему урожай с его десятин. А Никифор его боится.
— Выделиться вам надо! — громко сказал Матвей.
Вот досада и огорчение! Получилось все не так, как он хотел.
Соловей действительно хворал. Он лежал на широкой железной кровати, на высоких подушках, при свете лампы желтел его лоб.
— Добрый вечер, добрый вечер! — ласково ответил на вежливость Матвея. — Вот, помираю…
Покашлял — живот сотрясался, — справился про меньшую, Лизу, и про сына Егора — здоровы ли. Потом про коня — сколько ему лет и не купил ли Матвей второго, в пару.
«С каких купил куплю?» — сердито подумал Матвей и простовато ответил:
— С одним конем лучше, овса меньший расход.
Соловей спросил, не купил ли Матвей корову. Матвей ответил, что не нужна ему корова, малых детей не имеет, а на базар молоко не понесет.
— Белил ли хату? — продолжал допрашивать хозяин, не дождался ответа и печально вздохнул. — Почему ты, Матвей, за лобогрейкой не зашел? Думаю, зайдет — поговорим о деле.
— А мы с Лизой косами.
— Дело твое. Гордый ты, Матвей.
Матвей усмехнулся:
— Каков уродился, таков и есть.
— То-то «уродился», — тоже усмехнулся Соловей. — А кабы не так, было бы лучше и мне и тебе. Вот мое распоряжение, Матвеюшка: уберешь, обмолотишь — вези зерно не ко мне в амбар, а прямо в Армянск, к скотному купцу Крюковскому. Знаешь его? Скажешь, Соловей Гринчар прислал. Покажет, куда ссыпать. Коровок я купил у него, а денег нынче никто не берет, все расчеты натурой.
Матвею кровь ударила в голову, побагровел, минуту молчал, наконец справился с собой.
— Напрасно звал меня, Соловей Григорьевич. Для той пшеницы у меня давно приготовлен угол. Уже и глиной обмазан, чтобы мыши не лазили.
— Но?! — удивился Гринчар, заерзал на подушках. — Вон как! Мышей остерегаешься, а людей не боишься… Не годится этак, Матвеюшка. Казачки ко мне придут за хлебом, что скажу? Мой хлеб, скажу, у Матвея. Возьмите, если можете, я не смог. И возьмут! Уж лучше сам вези, куда велю. Не захватывай мой хлеб. Богат, богат, а без хлеба не крестьянин.
— Спасибо, научил, — ответил Матвей. — Стало быть, пришла нужда ночью копать тайник, опять глиной обмазывать, соломой опаливать. Не только мыши, но чтоб и ты не нашел мою пшеницу, хотя и думаешь, что эта пшеница — твоя…
— Не шути, не шути, Матвей Иванович! — строго прикрикнул Соловей.
На столе дымилось угощение — Феся принесла, поставила. Но Матвей поднялся.
— Ладно, бывайте!
Чужим прошел мимо Феси, мимо Никифора, тихо сидевшего в углу. Плотно закрыл за собой легкую, сухую дверь. Уже в сенцах услышал голос Соловея:
— Погоди, погоди, Матвей!
* * *
Перед самой косовицей, вечерком, поближе к ночи, у Матвея в хате поодиночке тайно собрались соседи — покурить. Лампу не зажигали, говорили вполголоса. Перед тем Лиза надела все свои четыре юбки, кацавейку и пошла на музыку. Матвей выслал Горку к калитке: «Постой там, сынок!»
Говорили, как быть с хлебом: весь хлеб считать своим или считать себя арендаторами и половину хлеба отдать хозяевам?
— Не давать! — грозно проговорил Матвей. — Вот сговоримся — и ни фунта!
Кто-то раздумчиво, хрипловато прогудел:
— Не отдашь — он с карателями пожалует во двор, не знаешь, что ли?..
— А я говорю: нас, дурней, много, на всех не хватит карателей. Сховать хлеб, самим погулять где-нибудь — вот как сделаем. Разговор может быть только один: ничего не знаем, сход постановил, списки есть, — стало быть, для себя убираем. За себя скажу: ни одного колоса Соловею не отдам! Красные флаги уплыли за Днепр, и хлопцы наши там. Надолго ли — то побачим, не заслонишь солнышка рукавицей! А земля осталась землей, ну не божеской, так от общества. Не может быть над ней богаческой руки.
Затрещала, вспыхнула на миг бумага цигарки, красноватое пламя осветило стол и лицо Матвея.
— При всех заявляю: сниму урожай — и хоть гром греми, хоть режь меня, а, пока я живой, Соловей ни зернышка не возьмет. Не жадный я, а правда наша! Должен он сознавать это. Я говорю, ни зернышка ему не выдам. И на поклон к нему не пойду. Я не хочу от вас отбиваться, мужики. Что мне Соловей! Без Советской власти с ним невозможно разговаривать. Мы давай держаться дружно: один и у каши загинет, одному худо — всем нет.
6
Чуть ли не с ночи отец с Лизой поехали косить. Еще холодила роса, а в небе подрагивали колючие звезды — насыпано густо, как на ниве зерен в усатых колосьях.
В душной хате спал Горка — пойдет в поле с солнцем, когда пшеница высохнет на стерне. Он принесет поесть, поможет сгрести пшеницу в копны.
К полудню, собрав яичек из-под кур, в оплетенную бутыль набрав холодной воды, Горка пошел в степь. Жара — хуже чем в кузне. Вспотел, из-под брыля полились ручейки, на губах солоно… Ветер махнет — на минуту сделается свежее, издалека доносятся голоса, неясный крик, песня. Кругом циканье — кузнечики пилят, пилят и никак перепилить не могут. Где-то справа стрекочет лобогрейка, ей отзывается другая со стороны млеющего Сиваша, а за курганом пыхтит паровик при молотилке, чадит в небо легким дымком.
У края неба видны белые хатки, над ними тополь один, другой. Это — польское селение. По земле скользят тени от крыльев птиц, летают под самым солнцем…
Горка шел целиной. Ступил на горячую дорогу — в ноздри ударила душная пыль. Быки и лошади, запряженные в длинные мажары, в брички, везли воду для работников — косцов и возчиков, которые свозили пшеницу в скирды. Лучшие кони сейчас в лобогрейках. Горке хотелось посмотреть, как они, здоровые, лоснящиеся, тянут лобогрейку, а скидальщики знай машут скидалками, сбрасывают на стерню срезанную пшеницу.
Еще только начали косить, а в экономии уже молотят пшеницу… Хорошо бы сбежать с дороги за курган, глянуть на горячий паровик! Но некогда: надо копнить пшеницу. Была дядька Соловея, а теперь своя.
Возле дороги, в сухом, окруженном травой бугре, круглые темные дырки — сусличьи норы. Суслики в глубине крутили ходы вниз, вверх под самый бугор, — дождь нору не затопит. Выглянет суслик из земли, ослепится солнцем, подышит — и юрк обратно. Если посторожить с лопатой — раз! — и суслик твой. Еще одна шкурка в прибыль. Но сейчас некогда сторожить, надо идти копнить свою пшеницу.
Горка выставил под солнце лицо — пусть жарится, обсыхает. Это только Лиза насунет белый платок по самые губы, носа не видно. Ради красы. Ей страсть охота покрасоваться. Уши колола, говорила — не больно. Теперь болтаются сережки. А зацепится за что — порвет ухо. С Христей так было… Эти глупости Горка не мог понять.
Горка услышал позади конский топот. Заслонился рукой от солнца. На белом с дымчатой мордой жеребчике догонял дядько Соловей. Сам сидел в бедарке. Хороший, приятный человек: Горка давно сладился с ним. Бывало, пойдет в степь нарочно мимо его хаты, дядько Соловей непременно зазовет, попросит: сделай это, Горка, сделай то, скажем, оббей палкой пыльные мешки, почисти конюшню. Даст потом покушать, небольно щелкнет в лоб и засмеется. Добрый человек! Если перед ним сплясать — усадит за арбуз. Горка плясал, как на вечеринке, гопака и самый лучший танец — казы. Этот танец пляши хоть вниз головой, хоть на руках, вертись, кидай ногами, выдумывай как хочешь. Бывало, спляшешь так, а дядько похохочет, даст конфетку.
Жеребчик с бедаркой догнал, обдал пылью, остановился. Дядько обрадовался, увидев Горку, посадил рядом с собой, отдал вожжи.
— Поедем, Егор, до твоего тата.
Горка свистнул, покатил.
Отцова бричка стояла на краю поля, у самой дороги. Мельница бродила вблизи на длинной веревке: искала живую траву — донник, беспрерывно вертела хвостом. Большие синие мухи все же ее, бедную, жалили, отчего кожа дергалась. Отец и Лиза сидели под бричкой, повесили на двух палках рядно — спасались в тени, отдыхали. Отец почему-то не был рад, что сын едет в бедарке. Хмуро глянул, отвернулся.
Ну а дядько Соловей тем временем, кряхтя, слез наземь.
— Помогай бог!.. — Горке: — Возьми, милый, соломки, оботри жеребчика. Ехал на нем — теперь вытри… Ну и жара этот год! Соленым потом человек обмывается, так и льет с живого существа.
Соловей поднял глаза к небу, оглянулся на степь, на пшеницу, посмотрел зачем-то себе под ноги, вскинув голову, сказал:
— Бегаешь от меня, Матвей. Давеча из хаты ускакал. А надо рассчитаться. Дело нешуточное.
Отец не вылез из-под брички, плюнул у себя между расставленных колен, глухо ответил:
— Об этом уже говорили, Соловей Григорьевич, зачем опять начинать… Ну, еще раз скажу: на своей земле кошу, свою пшеницу… Урожай нехудой, не было дождя в весну, но, видно, прошлой осенью смочило…
Соловей вздохнул:
— Верно, осенью брызнуло раз. Выросла у меня неплохая пшеница. И сушь и ветер выдержала. Но напали бессовестные люди… Что мое, Матвей, то святое. По-любовному, отдай мне мое. А за косьбу, молотьбу да перевозку получишь сполна. Другие хозяева теперь забирают у разбойников весь урожай. Я же оставляю тебе половину. Из каждых десяти копен, как говорилось, вези мне пять. С твоей половины вычитаю только семена и за посевную работу. Ведь я платил за посев.
Матвей только оскалился и еще раз плюнул. Соловей хмыкнул, сморщился, будто сейчас заплачет, горько заговорил:
— Была Советская власть, я подчинялся. С кровью отрезали от меня. И не пикнешь… Теперь другая власть — подчинись и ты, Матвей. Я пробовал не подчиниться Советской власти, меня заперли в сарай с курями. Теперь ты не подчинишься — тебе еще хуже сделают. Себя пожалей! Губернатор разослал во все концы конные отряды — если что незаконно. Ездит по степи помещик Шнейдер, из немецких колонистов, главный командир. В Саблах, под Симферополем, троих повесили на воротах. На школьных воротах повесили, детишки перепугались… В Николаевке приставили к стенке семерых. За это самое, Матвей! Грешные, не стали платить аренду. Сняли пшеницу — и всю к себе, царство им небесное…
Горка оробел, испугался за отца. Тот вылез из-под брички, встал перед Соловеем, сквозь зубы сказал:
— Мне ласки твоей не нужно, а угроз не боюсь. И ты не навсегда живой. И твоя душа в таком же теле тлеется.
Соловей насунул шляпу на глаза, будто от солнца, замахал рукой:
— Не пугаю, упаси бог! Жалею, бог свидетель, жалею тебя, Матвей! Смотри, что делается! В Ак-Мечетской волости, в Карадже да в Кунани мужики засамовольничали. Боже ж мой! Помещики Раков и Русаков пожаловались губернатору. Набежал отряд с винтовками, шашками, нагайками. Сам Раков — и командир. Зачинщиков похватали под замок…
Матвей усмехнулся:
— Скажи, Соловей Григорьевич, что дальше было. Зачинщиков под замок, а мужики из трех деревень тоже с оружием — это ты слышал или не пришлось? — вышли Ракову с отрядом наперерез. Не довел арестованных в губернию, отбили. Так было? А Раков пулю свою получил.
Соловей остервенело скомкал платок, собрал пот со лба.
— Но подоспел, Матвей, другой отряд — с пулеметами и пушками. Побили мужиков, которых схватили, расстреляли на месте… Слава богу, у нас пока спокойно. Но и тут власть, Матвей, не помилует того, кто захватил чужое, кто ворует.
Матвей сверкнул глазами.
— Ворует? Чужое? Марш отседова! Вон там твое! — кулаком показал на степь. — Там у тебя еще сорок десятин. А я тут — и твоего не трогаю. Поезжай за ради бога, уже накипело! Поезжай от греха подальше, не прилипай, как репей к штанам! Косить надо, а ты золотое время отнимаешь!
У Соловея побелели и задрожали губы, глаза посветлели.
— А я говорю, списки ваши ревкомовские давно сгорели на золотом огне. Нет у тебя этой земли! На моей косишь! По-хорошему не хочешь посчитаться, так скатывайся сейчас же с поля!
Матвей показал Соловею дулю и сделал шаг вперед, Соловей — скорее шаг назад. Матвей еще шагнул на отступающего Соловея.
— Мне списков не надо. Один список есть на свете, и в нем все люди подряд записаны: для всех земли одинаково. А таким паразитам, как ты, только три аршина дано. Можно накинуть еще аршин, поскольку ты раздулся, как скотина от худого сена! Садись в свою колесницу да катись скорее, чертов крюк!