— Вот, живем! Крестьянин не загинет!
По одну сторону стола на скамьях сидели сестры и братья отца. Эти все тощие и будто моложе. У женщин длинные косы. Приветливые, ласковые, говорили тонкими, тихими голосами, будто щебетали:
— Милые мои, родимые! Как хорошо-то!
В торцах сидели дети сестер. За столом и учитель Максим Георгиевич, и будто случайно зашедший дед Сайка.
В гомоне одна из женщин вдруг всхлипнула, видно вспомнила своего, убитого, и бабы дружно заревели. Но Алексей Грязнов двинул деревяшкой, гаркнул:
— Размокли уже?!
Доброе родство — чем не коммуна, настоящая! Полная! Говорили друг другу только хорошее, с уважением. Забыли, как ругались при дележке… Есть совесть, есть и стыд, да и свой своему поневоле брат.
Малые дети позасыпали на руках матерей.
— Шурка, возьми, положи моего, не вылезть мне.
Младенца с голыми ножонками передавали через стол.
В темном углу на слабо белевшем покрывале лежало поперек кровати с полдюжины спящих ребят.
— Ванечка, спой! — просили материны сестры.
Ваня взял гармонь и спел:
На гармонике играю
Очень даже весело.
Что ж ты, Тая, дорогая,
Носик свой повесила?
— Про любовь! — взывала двоюродная сестра Тая.
Ваня спел про шолецких девок… Женщины смеялись, а Грязнов:
— Баба, конечно, да. Вилы ей полегче, грабельки потоньше. А что приятное — хоть на передах подвози.
За столом — несколько человек приезжих из голодающих губерний, приняты кресткомом — крестьянским комитетом в деревнях Ростовского уезда; молчаливы, лица у них зеленовато-бледные, как капустный лист.
— Как там, совсем безвыходно или что-то предвидится? — спрашивал Ваня.
— Жутко там, — отвечали. — Люди на ходу мертвыми падают… Такое, что и во сне не увидишь, — за столом говорить не будем.
Мать принесла еще блюдо:
— Как вспомнишь, что целые губернии от голода лежат, — кусок в рот не идет.
Да, подсекла крестьянство мировая война, побила народ, лошадей, заглушила землю, сожрала запасы… Советская власть, конечно, правильная, да возраста ей мало: не успела поставить хозяйство, как еще придавило и засухой. На глазах вымирают села. Не осталось ни курицы, ни яйца, ни собаки, кожу со скота сварили. Один бы хороший урожай — и спасены.
Ваня положил ложку.
— Вот и говорю: были бы артели повсеместно — скорее спасли бы большее число людей и скота, посеяли бы на будущий год.
Алексей Грязнов провозгласил:
— Мы и есть артель! По-семейному можем делать доход.
Дед Сайка смотрел голубенькими глазками:
— Артель — дело божеское. Допустим, взять монастырь… Живал я в этом обчежитии, когда из Одессы поплыл в Константинополь, дальше — в Старый Афон. Тоже артель.
Учитель сказал:
— Крестьянская община в русской деревне — испокон…
— Только наша Шола — наполовину торговая, трактирная: бывшие лакеи в Москве — все из нее, — кашлял отец.
— Хоромских повсюду заставить все сдать в артель, взять у них для спасения голодающих, — продолжал Ваня свою мысль.
Послышался смех:
— У него возьмешь! Как бы тебя самого не взял — на откорм боровов.
— У нас кулак раздевает соседа, как мародер, — сказал один из прибывших.
Трудно Ване говорить о Хоромском. Работал у него — был зависим. Давно уже не работает, а все равно зависим. Не только из-за Аннёнки. Хоромский богатством своим, как прежде, будто у власти, влияет примером. Казалось, потому и не вышло с артелью в Шоле. Глядя на Хоромского, мужики берутся за отдельное свое хозяйство, терпят недостатки, нужду. Трудно будет выбраться, хотя уже есть декрет Совнаркома о взаимопомощи и намечается кооперация. Если же во всем мире дело быстрее пойдет к революции, то у Хоромского не станет иного выхода, как сдать свое хозяйство в артель, подчиниться обществу.
За столом строили планы:
— Открыть бы крестьянский университет, — сказал учитель. — Учиться надобно, агрономию знать, чтобы быть с хлебом.
— А с лесной дачей как? Восемьсот десятин!
— Вот артели бы и передать!.. Фруктовые сады разрастить, пасеки расположить… С лесопилки ящики взять под урожай… Проселок до большака вымостить…
— Картофелетерку взять артелью у Хоромского…
Ваня разрезал арбуз — каждому попробовать, рассказал, что́ на Украине, — предполагается поездка делегации за море.
Затем Ване — вопрос:
— А что там такое в Турции, Вань?
— Доложу, когда вернуся.
На закате опустела изба. Захмелевший дед Сайка подсел к Ване:
— В Одессу, родимый, приедешь, так не зевай: сразу на корабль норови; на воле-то ночевать — холодно, да и бабы, которые ночные… В Константинополь приплывешь, с парохода не спеши. Сутолока, в глазах мельканье от красных шапок, вещи из рук хватают: ступил на пристань — плати; на мост ступил — обратно бросай монету в кружку; а за углом с блюдцами сидят… Перевозчику на пароходе заплати и больше на глаза не показывайся — потребует доплаты. Казенную еду тут не бери — дорогая. Возьми с берега хлеба, луку. Теперь же гляди, не сей ли пароход следует дальше, в Афонский монастырь? Товда тебе совсем хорошо. На горе Афон, как пристал, сразу запишися…
— Дед, иди ты… гулять. Не в Афон я. Другая откомандировка.
Ваня озабочен был, как сделать так, чтобы его письма Аннёнке попадали не в дом Хоромского, а только в ее руки, когда приедет. Матери своей не стал об этом говорить — мать не любила Аннёнку, и мать и отец не хотели родниться с Хоромским, думали, что Аннёнка загуляла в городе. Ваня решил не вмешивать родителей в свои дела. Попросил почтовика Иларионыча отдавать письма только в руки Аннёнке, открыто объяснил старому человеку — почему. Иларионыч обещал, но усомнился, как и где застанет Аннёнку, которая то в городе, то у тетки, то еще где; хорошо, если бы сама зашла в почтовую контору, а он уж сбережет для Аннёнки письма, никому не передаст…
— В монастыре там обчежитие… — не унимался дед Сайка.
— Ладно, деда Сай, — поласковей сказал Ваня. — Вот с какой просьбицей я к тебе. Как появится в селе Аннёнка Хоромская, устереги ее, скажи ей, пусть сама мои письма возьмет у Иларионыча. Сама пусть идет в контору. Понял меня?
— Как не понять… В конторе… сама…
— Сделаешь, что прошу? Не забудешь?
— Я, да чтобы забыл? Этого еще не случалось.
…Перед отъездом из Шолы Ваня снова зашел к Хоромскому.
— Дай адрес-то Анны Степановны…
— Постоянного не имеет, — хмуро ответил тот.
— Приедет, скажи ей, что письма от нее жду.
— Ей, значит, писать, на имя турецкого султана?
— Сообщу с дороги, куда писать… Фотографию мальчонки делали какую?
— Нет фотокарточки… Прощай, отец-кочевник.
ДУША КЕМИКА
Гудящее многоголосье стояло под гулкими сводами в залах школы командиров — бывшей духовной семинарии. В спальнях семинаристов теперь красные курсанты, дух кожаных ремней и грубошерстных шинелей. Вместо молельни — клуб.
Дежурный по столовой раздумывал, как накормить вернувшегося из отпуска, но еще не поставленного на довольствие Ивана Скородумова. Половник супа повар зачерпнул со дна котла. А хлеб?..
— На сегодня имею домашний, — успокоил Ваня.
Товарищи в классах, на занятиях. Ваня пошел в читальный зал, а тут на удачу комиссар, поздоровался за руку:
— Как живет деревня, Скородумов?
— Скудно, хотя и пощадила засуха нашу губернию. Продналог сдала. А вопрос в том, что инвентаря и тягла нет. Что касается богатея-кулака, то он сейчас поднимает голову, — ответил Ваня. — Как, по вашему мнению, будет дальше с кулаком? Какая сила его пересидит?
Ване хотелось, чтобы комиссар ясно ответил: «Международная революция, которая пока неслышна развивается, но победа которой не за горами». Но комиссар другое сказал:
— Советская власть и пересилит. Союз рабочего с бедняком и середняком… Ты вот что, Скородумов, напиши-ка заметку в стенную. О своих деревенских впечатлениях, так сказать. Факт полной сдачи продналога имеет исключительное значение. Спасает многих голодающих. Это огромная победа наших Советов. Враг пытался сорвать сдачу продналога, этим рабоче-крестьянскую власть погубить. Не вышло, как ни скрывал посевы, зерно… Так вот прикинь и напиши своими словами…
— Я, товарищ комиссар, одной ногой уже на дороге в Турцию стою. Написал кое-что на этот счет, — Ваня достал из кармана листок. — Вот, стихом: «Ты турок, я русский, но один у нас враг — капитал и кулак. К тебе вражды никогда не знал. Да здравствует Интернационал!»
— По смыслу правильно, молодец! — тепло сказал комиссар.
В читальню вошел преподаватель тактики. Взглянул исподлобья поверх стекол в железной оправе:
— Свой должок по тактике, курсант Скородумов, пога́сите весной. Возьмите с собой в дорогу нужную литературу. Даю вам тетрадь и целых два карандаша. Записывайте, конспектируйте.
— Турецкие слова буду записывать. Турецкий язык буду учить…
— Хоть полинезийский. А тактику знать!
— С командирами поеду. Может, они и поучат.
— Неплохо бы, неплохо…
— И турецкую тактику могу…
Ваню тревожили его сапоги — за лето прохудились. Спросить бы комиссара еще о гимнастерке, взамен застиранной. Впрочем, комиссар и сам сказал бы, будь возможность. Надо терпеливо ждать: «Абросим не просит, а дадут — не бросит». Вслед за комиссаром вышел на площадку, тут комиссар и сказал, вспомнил:
— Да, вот что еще. Тебя спрашивал замначхоз. Хочет одеть тебя. Сейчас он готовит зал к партийному собранию. Поднимись…
Широкая лестница вверх вела в актовый зал, а вниз — в фехтовальный. Парадная, на ее ступенях выстраивались курсанты, встречая гостей. Актовый зал — большой, белый; с расписанного золотом потолка свисали люстры. В этом зале «качали» своих признанных командиров, на митингах пели «Интернационал» — под высокими сводами торжественно перекатывались голоса.
Ваня быстро, через ступеньку, поднимался, когда из коридорчика вышел замначхоз, деловой такой боец, насмешливый Маргар Кемик, или, как переделали, Макар Кемик.
— Вот я, родимый, одевай меня срочно. Верно, скоро ехать, родимый.
«Родимый» — Ростовского уезда привычное приветливое словцо.
— Главное, сапоги, — сказал Кемик. — Пойдем на склад, сам выберешь пару из барахла, поносишь день, а прибьешь подковки — два! Едешь? И я еду! Я знаю турецкий язык! А ты? Ме-е…
Кемик, хотя и насмешничал, рад Ване. Сели на ящики в полосе света от распахнутой двери в склад. Ваня выбирал пару в горе сапог, связанных за ушки. Лицо Кемика вдруг приняло выражение ожесточенности, и он сказал сквозь зубы:
— Опять я туда. Думал, больше не увижу те скалы. Но я хочу туда. Не боюсь! Поеду! Фрунзе и меня взял в отряд… В скалах лежат мои братья. Три брата — Акоп, Асун, Усеп. Мои родители. Мои родственники. Все там лежат, кто не убежал…
Глаза Кемика горячо блестели, стали влажными. Ваня взглянул, вздрогнул. Слышал, что у Кемика в тяжелое время мировой войны была затравлена и погибла вся родня, хотелось как-то успокоить товарища:
— Это — прошлое, Макарушка. Это не повторится. Теперь там революция… А что было-то там с тобой, расскажи, станет легче…
— Я учился в академии Эчмиадзина, я учителем стал, но и года ребят не учил, от ятагана быстрее лани бежал! Есть несчастье родиться и жить в дикой Турции, если ты гяур, то есть христианин.
— Стало быть, ты в Турции и родился?!
— В деревне возле Эрзерума, Ваня. Мой отец был бедный крестьянин, как и твой. Сеяли пшеницу у красных скал. Летом у нас жара, а зимой… как это называется, когда холодно… Сибирь. Снегом заносило. Это ничего. А вот когда резня, ум уходит из головы, все кружится. Большая резня… Я тогда мальчик был…
— Так это в прошлом, — растерянно повторял Ваня. — В прошлом…
— Это был пятнадцатый год, весна была! Уже посеяли, когда слышим в долине дикий рев. Будто река прорвалась. Но это банда жандармов охотится. Ты мужчина? Так получай пулю или нож! Или с карниза столкнут в пропасть. Или в колодец. Парней ловили на улицах… Братья мне говорят: мы побежим в горы и будем защищаться, а ты надень женское платье и с матерью и сестренкой иди навстречу русской армии; останемся живы — придем в Эчмиадзин, к Эривани. Несу маленькую сестренку, беру мать за руку, бежим долиной Аракса до Эчмиадзина. В деревнях просим у людей милостыню. Мама до одной деревни не дошла, на дороге упала, умерла… Потом в Эчмиадзин пришел земляк, сказал, что мои братья побиты. Я двинулся дальше, в Елизаветполе сестренку отдал в приют, а сам попросился в русскую армию… В армию взяли, послали на заготовку продовольствия и фуража, — ведь я знаю турецкий, могу с населением говорить.
— А русский почему хорошо знаешь?
— Дядя мой жил в Эрзеруме. Я там учился. В школе эфенди Санасаряна. Армянский учил, турецкий учил. А учитель говорит: «Дети, учите и русский: тут у нас мусульмане, и надо знать турецкий, а тут Россия, и надо знать русский; русские наши защитники; в русских войсках есть армянский карабахский полк; вместе воевать — надо знать язык…» Я взялся учиться, учитель дал книги. Русские люди приезжали в Эрзерум, я и у них учился. Имел много русских книг. Дядя хотел ввести меня в торговлю, чтобы ехал за товарами в Россию…
— Вот и меня один человек, Хоромский, определял в торговлю! Но он из тех, кто кланяется да за пятки хватает.
— Русские купцы и к нам приезжали, я был переводчиком. Один купец приехал с дочкой, хотела путешествовать, как Пушкин, и хотела изучить турецкий язык, а я изучал русский, и вот мы переписывались: она мне — на турецком, я ей — на русском. Она жила в Грузии… В форме русского солдата я дошел до Трапезунда. Все тут думали, что я русский, а узнали бы, что армянин, то — голову долой. Два миллиона человек погубили.
— Верно это?
— Весь мир об этом кричит! Только ты не знаешь.
— Кто виновный-то? Вот в чем вопрос.
— Кто убивал, тот и виновный! Что было дальше? С русской армией мы стали возвращаться в свои деревни. Я заехал в свою, так даже родных могил не нашел. «Ну что, Кемик, — спрашивают меня жители, — теперь будешь мстить за братьев? Но мы, — говорят, — не виноваты. Это банда Арслана». Я ответил: не мстить, а за свободу Армении буду драться, вместе с русскими. Мечтал, что Кавказская армия займет всю Армению. Но в конце семнадцатого эта армия ушла из Восточной Турции, потекла на север. Я плакал тогда: зачем уходим? Ездовой при складах у меня говорит: «Четыре года не видел дома своего. Война убивала нас. Довольно! Мы кончаем войну, идем домой». Конечно, каждый хочет видеть свой дом. Но султанские паши тогда перешли границу, стали занимать наши города. Никого не пощадили!..
Это была преступная авантюра султанского правительства, триумвирата — Талаат-паша, Энвер-паша, Джемаль-паша. Талаат вел травлю Советской Республики, постоянно твердя, что любая Россия, царская ли, советская, останется кровным врагом турецкого знамени. В конце семнадцатого Совнарком заявил: войну прекращаем, конец войне — а триумвират перебросил с Европейского и Месопотамского фронтов на Кавказский десять дивизий из всех сорока пяти. Восемнадцатый год, подписан Брест-Литовский мирный договор, подписан и Турцией, однако турецкие войска Энвер-паши оккупируют Эрзерум, Сарыкамыш, Ардаган, Карс, Батум… Осенью они ворвались в Баку, разграбили город, учинили расправу — убили тридцать пять тысяч человек. По велению командующего Восточным фронтом, одного из султанских пашей, разрушены села и города, через которые прошла его армия.
Кемик не делал большого различия между султанскими правителями и кемалистами, ведь и те и другие — турки, армянских детей оставили сиротами.
— Но твоя сестренка, Кемик, ты говорил, в приюте?
— Когда наш эшелон остановился в Елизаветполе, я соскочил, сестренку из приюта подхватил и стал пробираться с нею в Тифлис. Думал, зайду к дочке русского купца. Пришел — никого нет, уехали за границу. А паши наступают, надо спасаться. Оставляю сестренку мою, Маро, у одной старухи, которая сказала: «Я одинока, оставь мне ее, а сам пробирайся в Крым, в город Армянский Базар, там наши родственники». Я добрался, родственников нет, но вижу добродушный крестьянский народ. Я — в ревком. Спрашивают: «А не пойдешь ли, товарищ, в партизанский отряд? За бедняков повоюешь с кулацкими наймитами». Я записался, получил винтовку… Был бой под Керчью, а потом мы стали отступать под натиском корпуса генерала Слащева. Отступили за Днепр, и наш отряд влился в Красную Армию. Воевал я на польском фронте, а потом против Врангеля, а после него попал вот в эту школу… Такая моя история. Теперь, когда поедем в Закавказье, возможно, найду Маро…