Случись такое и дано будет школярам лицезреть вожделенное чудное мгновенье. Хотелось бы надеяться, что в числе вознагражденных окажутся и сегодняшние читатели «Пушкинской библиотеки» или, по крайней мере, их ближайшие потомки, те, кто посетит сей мир в начале нового тысячелетия.
В «Пушкинской библиотеке» будут представлены самые разнообразные книги. Одни написаны в России еще до революции и давно стали классикой отечественного пушкиноведения. Другие созданы людьми, оказавшимися в лихолетье за границей, в эмиграции, и эти труды до сих пор мало известны на родине. Третьи созданы сравнительно недавно, но уже успели завоевать всеобщую популярность. Интригуя и не называя пока имен, обещаем читателю, что его ждут и сочинения поистине сенсационные, в какой-то мере меняющие привычные представления о поэте. Обещаем и великолепное созвездие имен, и множество тем, и хронологическую широту повествований, и глубину мыслей, и напряженность сюжетов.
Судьба Ивана Наживина
Наживин настоящий поэт, рассказчик чарующей силы, одно из самых могучих литературных явлений в тех поколениях, которые идут за Достоевским, Лесковым и Толстым
В эмиграции подвизался также бывший толстовец И.Ф. Наживин. В 20-е годы им было опубликовано несколько романов на злободневные темы, в том числе длиннейший роман о Распутине.
Воистину неистощима русская литература на выдумку писательских биографий, вариантов судеб литераторов. Взгляните: что ни биография то жанр, что ни жанр то неповторимость, своеобычность, «необщее выраженье» Порою даже кажется, что нового впредь не будет дано, что было уже все, но случай сводит тебя с неведомым ранее писателем, погружает в его мир, заставляет как бы прожить в извлечениях чужую жизнь и в итоге опять-таки убедиться, что всякий труженик пера, будь то «гений» или «ремесленник», есть явление всегда уникальное.
Только сейчас, на исходе века, из тьмы долгого забвения, из тумана «других берегов» начинает проступать и приближаться к нам колоритная фигура очередного литературного репатрианта, «человека неистового», прозаика и мемуариста Ивана Федоровича Наживина. Замелькало с некоторых пор его имя на страницах журналов, начали выходить книги, томившиеся десятилетиями на идеологической таможне, пишутся первые краткие статьи о нем и уже чуть зримее, чуть понятнее становится еще один вариант человеческой и литературной судьбы; вариант, надо сразу признаться, странный, весьма драматический.
Наш герой появился на свет 25 августа 1874 года во Владимирской губернии, в семье зажиточного крестьянина, «кулака». Детские и юношеские годы провел на просторах Суздальской земли. Учился понемногу и довольно рано пристрастился к писательству, бодро вступил в «цех задорный» и уже к началу XX века завоевал некоторую известность своими сборниками рассказов и очерков такими как «Родные картинки» (1900), «Убогая Русь» (1901) или «Перед рассветом» (1902). Заметное влияние оказал в эти годы на Наживина не кто иной, как сам Лев Толстой: начинающий литератор познакомился с графом, вступил с ним в переписку, взял на вооружение кое-какие, правда, подчас спорные, идеи великого художника. Отметим, что увлечение Толстым и толстовством было сильным, но вовсе не единственным мировоззренческим пристрастием Ивана Федоровича накануне революции: отдал он дань и отмиравшему народничеству, и анархизму, и воззрениям, так сказать, более радикальным. Позднее Наживин честно признавался, что в течение многих лет «стоял на очень левых позициях». Впрочем, особой оригинальности здесь не было: в ту злосчастную пору разрушительным теориям и практикам симпатизировало едва ли не всё «просвещенное» общество, все «прогрессивные» и «порядочные» люди, неистово, с каким-то садизмом и мазохизмом единовременно, боровшиеся и против царя, и против правительства, и против русской армии, и против русского прошлого, и против, как вскоре выяснилось, своего же будущего. Надо воздать должное писателю: ему удалось, особенно под воздействием событий 19051907 годов, преодолеть крайности идейного радикализма и занять позицию более умеренную, если не государственную и патриотическую, то, по крайней мере, уже не разрушительную и не антирусскую. Так, Наживин стал горячим приверженцем П.А. Столыпина и его реформ, начал пересматривать и свое прежнее отношение к самой идее монархии; постепенно он склонялся к мысли, что самодержавие есть и неизбежность, и необходимость, благо для России и народа. При этом, однако, им всячески подчеркивалось, что существует огромная разница между монархией «идеальной», теоретически обоснованной, долженствующей быть некогда на Руси, и «старым позором и безумием», который некогда был и даже есть, и который однозначно должно изжить, напрочь вычеркнуть из русского бытия.
К 1917 году Наживин еще больше «поправел», окончательно перешел в охранительный лагерь. Понятно, что Октябрьский переворот он воспринял как «катастрофу», крах российского либерализма, как неслыханное нравственное падение одураченного народа. Позднее писатель вспоминал; «Спасаясь от голода и крови, я бежал с детьми на Черноморье на борьбу с Хамом, пошел за Россию, за монархию».
Так он очутился в рядах Белого движения, в Осведомительном агентстве, где проработал два года, написал великое множество газетных статей, листовок и брошюр пропагандистского характера. Он видел гражданскую войну воочию, и отнюдь не глазами романтика; в 1922 году Наживин признавался: «На моих глазах прекрасная молодежь беззаветно, красиво гибла тысячами за родину и об этом вслух она сказать не смела за царя-спасителя. Ее удивительная жертва подкупила меня Но молодежь погибала, генералы пьянствовали, крали, беззаконничали, а тылы спекулировали на крови и похабничали Поэтому и только поэтому разразилась катастрофа, и я попал в эмиграцию». Мысль, право, резкая, наверное, и упрощенная, и огульная, однако, увы, в известной мере справедливая, перекликающаяся с другими правдивыми свидетельствами. Надо признать, что не всегда и далеко не повсюду участники Белого движения походили на античных героев и выступали в ослепительно белых мундирах; да, был в том незабвенном воинстве и боевой дух, и «дум высокое стремленье», и массовый героизм, и жертвенность, за что и заслужили защитники России вечную память тех, кто чтит русское прошлое и преклоняется перед «отеческими гробами»; но были у противников большевизма и ошибки, не изъять из скорбной летописи тех времен и страницы темные, эпизоды зловещие; те, кто верой и правдой служит родной истории, обязан помнить и их. Наживин многое понял за годы братоубийственной войны и не упрощал, не подгонял под красивую схему обретенное тогда знание. Такой подход не мог сулить легкой жизни и особенно в эмиграции, где после краха Белой борьбы оказался и наш герой.
В 1920 году Наживин эвакуировался вместе с остатками разбитых добровольческих полков из Новороссийска в Болгарию. И начались десятилетия изгнания Довелось ему пожить и в Австрии, и в Королевстве сербов, хорватов и словенцев (Югославии), и в Германии. С 1924 года он осел наконец в Бельгии. Там Наживин и провел, почти безвыездно, отпущенные ему годы, стал членом писательского клуба «Единорог», даже основал собственное издательство. Там, в Брюсселе, в стороне от крупнейших эмигрантских центров, он и завершил 5 апреля 1940 года свой многотрудный земной путь и лег в чужую землю.
Странная, причудливая судьба Жил одиноко, преимущественно в деревне, свел до минимума визиты в столицы, не любил кружки и салоны, чрезвычайно много работал. Работал и печатался в журналах и альманахах: «Двуглавом орле», «Зарницах», «Перезвонах», «Воле России», «Детинце», «Зеленой палочке»; в газетах «Руль», «Парижский вестник», «Русь», «Возрождение» и других. Оказался же в итоге писателем маргинальным, почти не замеченным критикой Зарубежной России. Объяснить феномен Наживина непросто, но, кажется, можно. Впрочем, сначала поведаем о некоторых впечатляющих фактах из его литературной биографии.
Вот, например, перечень тех городов мира, в которых печатались книги Наживина: Париж, Берлин, Вена, Брюссель, Рига, Нови Сад, Тяньцзин, Харбин, Мюнхен, Лейпциг Многоточие здесь знак нашей неуверенности: не исключено, что были и иные выходные данные на титульных листах сочинений писателя. Но и приведенный реестр стран и континентов достаточно внушителен, редкие художники-эмигранты могли похвастаться такой географией. Вывод напрашивается сам собой: прагматичным издателям было выгодно печатать Наживина, следовательно, его книги пользовались популярностью у эмигрантской публики, не залеживались на складах и в лавках.
А вот самый сжатый конспект творчества Наживина в изгнании, беглый обзор жанров и тем. Центральное место было отведено, безусловно, романам историческим, произведениям из жизни разных народов в различные эпохи. Тут и сочинение о временах Моисея («Расцветший в ночи лотос»), и роман из древнеримской дали («Иудей»), и хроника столь же далекой жизни греков («Софисты»), и прочие опыты художественного осмысления проблем всемирной истории. Рядом попытки проникновения в русское прошлое, к примеру, во времена правления Владимира Святого («Глаголят стяги»), в эпоху татаро-монгольского нашествия («Бес, творящий мечту»), исследование быта и нравов на Руси в XVI столетии («Кремль»). Не забыты и коллизии недавние: им посвящен фундаментальный роман «Распутин», и «злободневные темы»: отдельные книги повествуют о вчерашних мытарствах беженцев по воюющей России и за границей.
За двадцать лет эмиграции Наживин, помимо исторических романов, написал и ряд фантастических произведений таких, как «Во мгле грядущего» или «Поцелуй королевы», несколько детских книг («В деревне», «Зеленя», «Сказка про большого петуха»), обширные мемуарные сочинения («Записки о революции», «Накануне» и др.), массу публицистических статей. Иными словами, он реализовал себя сполна, раскрылся всесторонне, что само по себе уже достижение для писателя, оторванного от родной почвы и заброшенного в чуждые пределы. Но
Но с Наживиным произошел редкий для писателя-эмигранта и вообще для русского писателя случай: его книги были с восторгом восприняты на Западе, и хвалебным рецензиям на них не было конца. Судя по всему, в этой неожиданной восторженности не было политического лукавства, которое в более поздние времена вытеснило в европейской прессе объективную литературную критику и которое может называться «эффектом Бориса Пастернака». Нет, деятели западной культуры, кажется, вполне искренне восхищались новооткрытым русским прозаиком, ставили Наживина на одну доску, допустим, с Буниным и Мережковским. А иные авторитеты, чья компетенция вроде бы вне подозрений, смело сопоставляли наживинские романы с вершинными творениями русской классической литературы. Особых почестей удостоился «Распутин», который был впервые напечатан в 1923 году в Лейпциге и вскоре переведен на многие языки, зачислен в бестселлеры.
Знаменитый Томас Манн писал автору сенсации: «Для меня было особенной радостью познакомиться с русским писателем, который совершенно непонятным образом до сих пор ускользал от меня. Ваш «Распутин» монументальное произведение и был для меня во всех отношениях в историческом, культурном и литературном большим открытием». Немецкому академику вторила не менее известная Сельма Лагерлеф, шведская писательница и лауреат Нобелевской премии: «Прочитав Вашего «Распутина», я чувствую себя исполненной величайшего удивления перед той силой и значением, с которыми Вы картина за картиной представляете русский народ И Вам удалось достойным всякого удивления образом заставить эти картины жить. За чтением Вашей книги почти забываешь, что это лишь поэтический вымысел». Приведем еще высказывание видного датского критика профессора Георга Брандеса: «Наживиным создано обширное и крупное произведение, которое по праву может стать рядом с не менее обширным романом Льва Толстого «Война и мир» Этот эпос в прозе охватывает подавляющую массу лиц всевозможных положений и может быть рекомендован всякому желающему познать современную Россию, как совершенно необходимое и мастерское произведение». Таких отзывов, и не только о «Распутине», было в европейской прессе предостаточно. Много было и лестных сравнений: чаще всего, естественно, со Львом Толстым, но и с Гоголем, Лесковым, Достоевским. Конечно, западные умы увлекались, в чем-то обманывались, где-то лицезрели мираж, да и не понимали толком сокровенную суть русской литературы; конечно, известно, что иные произведения преображаются в переводе, иные же теряют прелесть подлинника; все это так, но речь в данном случае идет о другом: о самом факте крайне внимательного и уважительного отношения зарубежного литературоведения к трудам Ивана Наживина. Как бы ни трактовать данный факт, но он имел место.
И в те же годы, в тех же странах имело место почти полное безразличие русской эмигрантской критики к печатавшимся книгам Наживина. Отзывы о них, как правило, сдержанные или откровенно предвзятые, изредка появлялись в берлинских периодических изданиях или мелькали в периферийных газетах типа «Новой русской жизни» (Гельсингфорс), «Сегодня» (Рига) или «Рубежа» (Харбин). В ходе изысканий, проведенных автором этих строк, удалось обнаружить всего лишь около двадцати рецензий, написанных русскими беженцами на книги Наживина, своего товарища по изгнанию. Согласитесь: двадцать откликов за двадцать лет каторжного труда цифра смехотворная; для сравнения скажем, что о наживинском «Распутине» в одной только Германии было опубликовано более 30 отзывов. А итогом целенаправленного замалчивания имени писателя в Зарубежной России стали строки главного историографа эмигрантской литературы Глеба Петровича Струве, строки, полные снобизма и пренебрежения, числом ровно три, вынесенные нами в эпиграф данного очерка.
Феномен отрицания Наживина едва ли можно объяснить причинами сугубо литературными, творческими. О художественных достоинствах его произведений, действительно, можно спорить и, полемизируя, не соглашаться, допустим, с Г. Брандесом и иже с ним. Некогда Лев Толстой заметил, что мысли писателя весьма хороши, но недостаточно разработаны в литературном плане. Тогда же, еще до революции, М. Горький указал на «торопливость» и «небрежность» стиля Наживина, присовокупив сюда и наблюдение о «болезненном самолюбии» автора. По-видимому, это были не единственные недостатки художественной системы Наживина. Однако не мешает заметить, что с годами писатель поднаторел в технике, упорядочил мысли и уже не походил на плодовитого настырного графомана, победить коего можно только заговором всеобщего молчания. С другой стороны, не секрет, что в Зарубежной России обреталось множество людей, чье присутствие в литературе было явно случайным, анекдотичным, но эти люди, бедняги и пролазы, в силу каких-то причин котировались гораздо выше Наживина, обласкивались критикой, тепло оценивались в кружках и собраниях, удостаивались патоки мемуаров. Выходит, вовсе не литературное убожество задвинуло Наживина на задворки официальной культурной жизни эмиграции, а нечто другое.
Есть основания полагать, что «тайна Наживина» порождена самим эмигрантским бытием, его врожденными пороками. Тут мы поневоле должны сделать некоторое социокультурное отступление.
Нельзя не приветствовать начавшийся несколько лет назад процесс возвращения на родину наследия русской эмиграции, в первую очередь наследия литературного. Достойнейшие образцы прозы и поэзии, ранее преступно скрывавшиеся, уже обогатили отечественную культуру, и это, надо надеяться, только начало. Но нельзя в то же время закрывать глаза на издержки этого процесса, на пену и гниль, которые встречаются на каждом шагу. Уже выстроены стараниями борзописцев некие иерархии художников-эмигрантов, уже созданы лживые мифы, провозглашены гении, устраивающие борзописцев, уже расставлены подходящие акценты и заклеймены, растоптаны неугодные чужаки, и т. д. и т. п. Все это состряпано на удивление быстро и, надо признаться, в высшей степени эффективно внедрено в сознание читателей. Главная, завуалированная цель глашатаев новой истины понятна; они стремятся окончательно разорвать единую и великую русскую литературу, противопоставить эмигрантскую словесность словесности советской, внушить публике мысль о несомненном превосходстве наследия эмигрантов над наследием тех, кто стоически трудился в России, образно говоря, Набокова и Мережковского над Шолоховым и Платоновым. Именно так: не соединить два возникших по воле судьбы рукава одной реки, не сделать реку величавой, полноводной но иссушить ненавистный рукав, зачеркнуть целый период истории литературы, а в перспективе, если удастся, и целый трагический советский период русской истории. Основное средство, выбранное для достижения поставленной цели, вроде бы и немудреное, но зато верное: это идеализация эмигрантского бытия.