Перестань болтать глупости, сказала мама, столько лет на тебя потрачено!.. Вы в Париж едете? спросила мама Жозю.
Визу ждем.
Будет выступать на сцене Дворца Гарпье, восхитилась Наташа.
Между прочим, сказал Бон-Иван, я в Париже подхожу к газетному киоску, смотрюлежат на прилавке две книжки с портретом Эйнштейна «Теория относительности», только одна книга толстая, а другая тоненькая. Я спросил у продавца, почему одна такая толстая, а другая такая тонкая? «Эта теория, продавец показал на толстую книгу, для богатых, а этадля бедных». Теория относительности для бедных Я из этого репризу сделал. Парижане хохотали.
Все рассмеялись, кроме мамы и меня.
Мама спросила Жозю, как прошел ее дебют в «Джульетте» Жозя пожала плечами. Наташа крикнула:
Не жмись!
За ваш дебют, сказал Бон-Иван, поднимая бокал с вином.
Держа в руках журнал «Театральная жизнь», Наташа стала громко читать немного приподнятым от вина голосом что-то такое про дебют. Какое, мол, это волнующее для артиста слово, особенно в таком прославленном на весь мир театре, особенно в таких сложных и ответственных ролях, как Ромео и Джульетта! Затем она стала декламировать про актрису Жозефину Гощинскую, с первого появления которой в роли Джульетты создалось впечатление, что артистка на наших глазах слагает поэтические строки «Юлка любит балет, и если она увидит Жозефину в «Джульетте», а потом меня с ней»промелькнуло у меня в голове
А как Рахмет Шукурлаев? спросила мама.
Смех, сказала Наташа, он, конечно, тоже гениально станцевал, но я ему после спектакля говорю: «Ты что же, Рахмет? тебе Жозя танцует: «Ро-ме-е-е-ео-о, произнесла Наташа самозабвенно через три «е» и два «о». Как ты попал сюда? Скажи, зачем? Ведь стены высоки и неприступны. Смерть ждет тебя, когда хоть кто-нибудь здесь встретит из моих родных!..»
«Меня тоже Юла через три «а» называлаА-а-алинька! А-а-алинька!»снова промелькнуло у меня в голове.
А ты ей в ответ не танцуешь«Я перенесся на крыльях любви», продолжала Наташа, будто на сцене. «Ей не преградакаменные стены. Любовь на все дерзает, что возможно. И не помеха мне твои родные!»
Наташа, между прочим, здорово читала. Не хуже Яковлевой из театра на Бронной. Может, у нее и вправду талант переходит из ног в голову?
Если бы видели, засмеялась Наташа, что было с Рахметом! Выхватил у меня из рук Шекспира и побежал к Галине Михайловне!..
Он очень талантливый, но немного наивный, заступилась Жозя за Шукурлаева.
Все за столом рассмеялись, все, кроме меня. «Я ей танцую, прошептал я про себя. Я перенесся на крыльях любви и не помеха мне твои родные!..» А она мне не танцует: «Возлюбленный супруг мой, друг мой нежный!..» Почему она мне не танцует?.. Почему?..» Кажется, еще секундаи я задохнусь.
Можно сделать кинокомедию под названием «Столбы», сказал мамин сценарист. Я эту тему хорошо знаю, у нас, знаете, под Красноярском столбы есть, скалы такие, так в этих скалах устраивались маевки. Полиция там за революционерами гонялась, а по скалам-то лазать надо уметь! Вот об этом и напишем, знаете, как будет интересно.
Жозька, ты слышишь треск мотоцикла? тихо спросил я.
Она прислушалась, сказала:
Слышу, а что?
Я не ответил, но внутри меня все кричало: «Я ей танцую! А она мне не танцует!.. Вы понимаете это или нет с вашими Парижами, дебютами, теориями относительности для богатых и бедных! Я ей танцую!.. А она мне не танцует!» Из дачи Юваловых вышел Проклов, толкая перед собой Юлкин белый мотоцикл. За ним показалась Юлка. Проклов махнул мне незаметно рукой. Мол, все в порядке. Взревела моя любимая мелодия, и Юлка, оседлав мотоцикл, рванулась к лесу.
Я встал, вышел из-за стола и, как мне показалось, с места перепрыгнул через штакетник. Я перепрыгнул через него с внутренним криком: «Хозяйка вышла», и побежал вслед за мотоциклетным треском. Проклов не соврал, Юлкин мотоцикл зачихал и остановился метрах в трехстах от дачи Юваловых, на самой опушке леса. Я медленно пошел к Юле.
Она сказала мне, чтобы я ее ждал вечером в Москве у себя дома.
Вечером в Москве я ждал ее у себя дома. По радио Николай Озеров вел репортаж о встрече с командой из Федеративной Республики Германии. (БеккенбауэрКолотовМюллерМунтян! МунтянКолотовБеккенбауэрМюллер! и т. д., и т. п.) Я стоял возле книжного шкафа с закрытыми глазами. Холодное стекло полки приятно холодило мой лоб. Стекло нагрелось, тогда я шагнул в сторону и снова приложил лоб к стеклянной полке, пока тепло моего тела снова не передалось стеклу. Потом я еще раз шагнул в сторону и подумал: «Интересно, против какой книги я сейчас остановился?.. Загадаем на заглавие Книга, книга, дай ответ!..» Я открыл глаза, отстранившись от стекла, корешок «Ада» Данте, академического издания с рисунками Густава Доре, смотрели на меня с полки. Я засмеялся. Из динамика с кухни доносилось: «ОнищенкоМунтян. БеккенбауэрМюллер! МюллерМунтян. ХурцилаваОнищенко!» И этот «Ад» Данте. И этот репортаж из «Ада». Репортаж забега на семь кругов с комментариями Николая Озерова: «Итак, Валентин Левашов заканчивает последний круг, последние самые тяжелые метры седьмого круга»
За окнами совсем стемнело. В окно врывался затихающий шум городского прибоя. Начинался вечерний отлив. Ее не было.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Боже мой, и вдруг я все понял! Понял, почему у Гронского не получается мой портрет!.. Почему он бьется, все бьется над моим портретом. Все рисует и все соскабливает. Рисует и соскабливает.
Да ведь на его картине не генерал Раевский благословляет своих сыновей на бой! Это же мой отец, нет, наши отцы, да нет, нет, это все наши взрослые благословляют всех нас, всех нас, невзрослых, на все бородинские небородинские бои, которые нас ждут! Боже мой! Как же это я сразу-то не понял! Понял и увидел себя на полях своих боев, то есть не на полях, а на поле, но увидел симультанно, есть такая средневековая живописьсимультанная, это когда на одной картине изображается вся жизнь человека, с его рождения до самой смерти. Себя я тоже увидел симультанно, но как-то так не в пространстве боя, а как бы во времени.
Один я, стоя на каком-то сегменте жизни, говорил в школе Игорю Войлокову, что я сейчас с ним драться не могу и не буду, и не потому, что я его, Игоря Войлокова, боюсь, а потому что не умею еще драться. Вот научусь, заимею кулаки тела, и мы подеремся Мужчина должен все уметь делать по-настоящему, и драться, конечно
Другой я полз по какой-то гипотенузе какого-то дня и все говорил Сулькину, который спекулировал в это время на этой гипотенузе возле магазина какими-то радиодеталями: «Что же ты, Сулькин, говорил я Сулькину, хватая его за лацканы пиджака, что же ты пьянствуешь с Умпой и спекулируешь радио-деталями, ведь этим можно было и при царе заниматься?..»
Я говорил, а Сулькин пинался, ругаясь: «Вот сейчас как дам по хорде!» Все хотел сбить второго меня с какой-то гипотенузы какого-то дня в какую-то бесконечность.
Третий я прорывал глубоко эшелонированную оборону железобетонных слов того мужчины из электрички: «Любовьэто букет!..» Третий я вырывался на оперативные просторы собственных размышлений, кричал беззвучно: «Что же такое любовь?» Я не знал, что такое любовь.
А четвертый я, четвертый я все бежал по хорде поля, и Юла бежала тоже по хорде поля, но от меня, а я догонял, не догоняя ее, и все кричал: «И на плечах отступающего противника ворвались в его расположение». И мое маленькое бессильное «ура» летело беззвучно над моим Бородинским полем А я все летел, бежал, полз, мчалсяи все во времени, а не в пространстве. И все эти мои гипотенузы, хорды и сегменты боев пересекались тоже во времени с тысячами чужих хорд, сегментов и гипотенуз чужих боев И на всех этих полях я еще без кулаков тела и кулаков души. Я борец, который, может быть, совсем и не рожден борцом, как сказал на одном катете поликлиники наш участковый доктор.
Я ворвался в мастерскую Ста-Гронского, что на Масловке, и бросился на него, почти как наполеоновский солдат на кутузовского солдата.
Я знаю! крикнул я. Это не генерал Раевский благословляет своих сыновей на бой, это вы, все наши взрослые, благословляете нас, всех нас, всех ваших невзрослых, на все бои, которые нас ждут в жизни!..
Ты знаешь, прошептал Гронский, прижимая меня к своей груди, ты понял, о чем я хотел писать картину!.. Один раз я испугался в жизни, когда подумал: а вдруг не успею? Не получится, подумал я и испугался.
И на плечах отступающего противника, крикнул я, не очень-то прислушиваясь к словам Гронского, ворвались в его расположение!
И я еще что-то говорил о противнике, а Гронский говорил что-то о портрете. Что такое настоящий портрет, что Юрия Гагарина какой-то художник рисовал и показал портрет его матери, а мать сказала: «Не он». Еще рисовал и снова показал. «Не он». До тех пор бился, пока мать не сказала: «Он!» Еще Гронский говорил что-то про жизнь, которая коротка, как тире между двумя цифрами: родился тире умер. А я не слушал Гронского, я ему сам говорил, что это глупостиодно тире. Жизнь состоит из бесконечного количества этих самых тире. Пунктир жизниэто как бойницы дота. Бесконечные бойницы.
Первая цифра есть! крикнул я. Цифра рождения, а цифры смерти не будет. Бойницы будут! Очень много бойниц, а смерти не будет! Не должно быть! Значит, и не будет! Значит, вы все успеете! И мы все, все успеем!
Тогда в костюм, мой мальчик! крикнул Ста-Гронский на всю Москву счастливым голосом. В костюм! И ружье! Это надо же! Угадал! Увидел! радовался он. Очень искренне радовался.
Владимир Никитич, вы мне дайте ненадолго пистолет Лепажа.
Пистолет, вынутый мной из футляра, тяжело отвешивал руку к полу.
С легкой руки Пушкина у нас думают, что все пистолеты были Лепажа. Это Тома, а не Лепажа, а вот тоттурецкий, кремниевый, переделанный в капсульный. А зачем тебе сей дворянский обрез?
А я, как у Чехова, не знаю почему это мне вдруг пришло в голову, я повешу его в первом действии моей драмы, а в последнем действии моей драмы он выстрелит в кого-нибудь самого виноватого
Гронский рентгеноскопически посмотрел на меня.
Да нет, Владимир Никитич, мне он не для выстрела, мне этюд руки с пистолетом нужно нарисовать.
Для этюда можно, улыбнулся Гронский.
Я пел, натягивая лосины на ноги.
Лосины, пел я, это такие белые рейтузы вроде женских колготок, только их в тысяча восемьсот двенадцатом году носили мужчины. И сапоги, пел я, такие сапоги тоже носили мужчины, пел я, а не женщины
Молчи, сказал Ста-Гронский.
Он взял в руки кистьи наши поля боев перекрестились. Я взглянул на Юлкин портрет и подумал: «А за тебя мы еще повоюем Со всеми И даже с тобой».
И проступили лица на лицах людей, сказал Гронский, а я продолжал смотреть на Юлу, на этюд за спиной художника, и хотя ее не было, все-таки Юла была здесь, совсем рядом со мной.
На Бородинском поле воевал солдат с ликом девы. Солдата Гронский писал с Юлы. У нее было такое лицо, точь-в-точь, когда я ее увидел впервые по телевизору. На картине Юла ничего не делала лишнего, просто воевалаи все, рядом с ней солдат воевал красиво, а Юла просто, так же как она все в жизни делала. И Гронский здорово ухватил это в Юле.
Железная грудь наша, громко произнес Гронский слова фельдмаршала Кутузова, видимо отвлекая меня от мыслей о Юлке и перенося на поле Бородино, не страшится ни суровости погод
Ни злости врагов, подхватил я.
Она есть надежная стена отечества, продолжил Гронский.
О которую все сокрушается! закончил я.
Два часа, за которые прошло, как мне почудилось, часов десять, Гронский молчал, а потом резко сбросил этюд моего портрета с мольберта со словами «Забор! Проклятый забор!» (Он часто произносил во время работы это простое и непонятное для меня слово. Иногда же восклицал, тоже непонятно, но радостно: «Решетка!»)
Забор! Забор! повторил Гронский, падая ничком на тахту.
Он долго лежал молча, а затем глухо заговорил, уткнувшись в подушку:
Я прошу вас покорнейше, господин Ревизор, скажите всем там вельможам разным, сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе художник Ста-Гронский! Еще скажите, что начал свою жизнь Ста-Гронский с гениальной картины, вон там и рецензии сохранились. Можете посмотреть А потом белый дом купил под Москвой! Красную мебель! Фарфор Ришелье! Голубые мечи! Чужие картины!.. Стал иконы скупать А сам что-то такое на церковных стенах малевал. Полцарства накопил! Гронский обхватил свою голову руками. Коня! Полцарства за коня! За «Купание красного коня» Петрова-Водкина!.. И как поедете в столицу, господин Ревизор, скажите всем, что вот, мол, ваше величество, был этот Ста-Гронский в юности добрый, как петух. Вы, господин Ревизор, видели, как петух всех кур к себе зовет, когда находит на земле стоящее зерно, а потом стал он жаден, как голубь. Вы, господин Ревизор, видели, как эти самые голуби топчут друг друга, чтоб зерно первым схватить. И еще скажите, господин Ревизор, что взяла однажды голубя Гронского тоска, и решил он перед смертью хоть пальчиком прикоснуться к тому, с чего начал И еще скажите, господин Ревизор, что художник Ста-Гронский никого не винит. Ни мужчин, ни женщин, ни даже Организацию Объединенных Наций. Потому что за всю свою жизнь художник Ста-Гронский никуда от себя ни на шаг не отлучался и нет у него никакого алиби: что, когда его правая рука делала глупости, сам он в это время был в другом месте И еще скажите Ста-Гронский долго лежал молча, потом приподнял голову от подушки и сказал:Впрочем, это не говорите никому Гронский снова замолчал, потом повернулся, отнял руки от лица и посмотрел в кресло, как будто в нем действительно сидел Ревизор.
А я снял с себя костюм сына генерала Раевского, переоделся и, не прощаясь, вышел из дома в Москву, на улицу Масловку, вышел на Бородинское поле моей битвы, держа под мышкой пистолет Тома́ в футляре.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Это случилось ночью на Садовом кольце, возле Крымского моста. Из-за углового здания арсенальских складов со стороны Кропоткинских ворот выскочили два мотоцикла на самой недозволенной скорости. Водитель тягача, тянувшего за собой на прицепе фюзеляж затянутого в брезент бескрылого самолета, увидел вырвавшийся словно из-под земли мотоцикл почти под колесами своего тягача. Руль до отказа влево был выкручен инстинктивно. Раздался визг тормозов, звон разбитого стекла и глухой удар фюзеляжа самолета об эстакаду пересекавшего улицу моста. Все произошло в считанные секунды (Из газет.)
Я, может, невезучий. Когда меня просит мама вскипятить молоко, оно почему-то всегда у меня убегает. Я тот рисунок давно придумал, когда на кухне у нас запахло горелыми пенками. А нарисовал недавно, когда мчался вприпрыжку по лесу, уехав от Ста-Гронского. Остановился. Нарисовал: на газовой плите кастрюля, высокая, до самого потолка. Я стою на стремянке рядом с кастрюлей и лью из бутылки в кастрюлю молоко. А под рисунком подпись: «Теперь оно не сбежит!» Я снова помчался дальше, пока чуть не наткнулся на Жозькин голос, словно на забор.
За кустами акации сидели на траве в трико и в балетных пачках, с полотенцем через плечо моя сестра и Жозя и чему-то смеялись. А возле их ног на разостланной газете лежали два длинных батона и килограмма два отдельной колбасы. Ташка, закатываясь от смеха, отломила от батона сантиметров двадцать хлеба и столько же колбасы и стала поглощать их с невероятным аппетитом. Свихнулась! Ей же нельзя! И так толстеет все время. Жозьке можно! Жозькадевочка тоненькая, как кроссворд по вертикали, а Ташка склонна к горизонтали! Вот дура! Колбасу с хлебом!
Да, сказала Жозефина, какой у Альки любимый запах? спросила она Ташку. Шукурлаевэто понятно. А я при чем здесь?
Запах скошенной травы, ответила Ташка.
Все, сказала Жозефина, я ему дарю серп. Пусть косит траву и нюхает. Праздновать будем у меня. Вот читай либретто К нему будут свататься всякие невесты, как в «Лебедином», а он всем отказ, как в жизни.
Жозька передала Ташке тетрадь, и она стала читать молча.
Как-то неостроумно, правда? сказала Жозя. Нужно Мамсу показать, пусть поможет!
Не надо, ответила мрачно Ташка. У него неприятности. Сценарий опять не пропустили. Шестой вариант уже, представляешь?
С ума сойти от этих новостей! Час от часу не легче.