Подле звёзд, так они хороши, даже неловко огрызенная головка сыра луны смотрится изысканно-изящной, и притягивает к себе взоры. Неправильность её черт признаётся за эксцентричность своеобразия, понятную и непостижимую, в тот же час.
Впрочем, волшебство ночи было бы таинственным куда более, если бы не резкий, неотделимый от неё, маслянистый запах лесных клопов, приставший из-за неловкости всякого любого шага. Смешавшись с ароматом испёкшихся на солнце, преющих прямо на ветвях яблок, и душным тяжёлым благоуханием осенних цветов, ночь выдавала в себе нелепо наряженную простушку.
Пудра пыли, едва прибитая росой, густота теней напоказ, скрывающая под собой нечистоту и непорядок, разящий при свете дня, да обтрёпанный контуром леса, край того бархата, будто бы засалившийся обшлаг рукава с обломанной запонкой созвездия Даже упрятавши за спину, не переменить его на опрятный никак, как не сделаться звёздам ближе, чем они есть.
И несут они сквозь вечность безвыгодную свою красу
Ну и какая от них кому корысть?
Так то которому как!
Любовь
Луна прятала под кружевным платком облака измятую о подушку неба щёку. Полное её лицо лоснилось от выпитого ввечеру жидкого чаю, коим побаловались они немного с дождём, но тому-то и ничего, а ей с непривычки куда как многого нельзя. Дождик был, не в пример прежнего, мил с нею, шутил без меры, а луна смеялась едва ли не до колик, да от того ж и расплескала из своей чашки прозрачного белого фарфора, так что теперь в каплях бисерной росы вся земля под нею, трава, да примятая ходьбой дорога.
Не успела перевести дух луна, а рюмочки колокольчиков уже вновь доверху полны, столь неуёмен оказался дождь.
И вот, как сошлась с ним ближе лунка, сама стала милее и краше. Шептались филин с филином промеж собою.
Доселе, недовольный её вид часто наводил тоску, а нынче уж нет. Страшно пуча глаза твердил один.
Дождь кличет её ясынькой, а та и впрямь просветлела лицом, сияет, ровно жемчуговая. Соглашался другой.
А как вышел куда-то по своим делам дождь, луна, улыбаясь вослед, оглядывая по-матерински его мокрую, чуть сутулую спину, ласкает походя взглядом меха хмеля, да теребит нежно их словно с соболиные хвосты, примериваясь к серьгам шишек, не насовсем, так только, поносить, покрасоваться перед дождём.
Хмелев цветеньШепчет луна тихо и смеётся так, что трепещут они на ветру, как дрожит зыбкой рябью на воде её дряблая тень.
Сколь ярок свет
Всякая пыль, соблазнённая огнём в ночи, стремится к нему. Свет добра не так ярок, но привлекает к себе в суетливом потоке жизни взглядов не меньше.
Ночные бабочки, цвета рублёвой купюры, с вечерней зари до рассвета в поисках, кому бы попасться на глаза. Утро застаёт их лежащими без сил на холодеющей земле. Дрозды и трясогузки по обыкновению брезгают ими, но соловей не таковский, по благорасположению к дарованию, ему сходит с крыл и дурновкусие, и всеядность, лишь бы в нужный час оказался в голосе.
Понавдоль серебристого каната зябких утренних рельс, неспешно ступает ворон. Молчаливый, гордый, уверенный в себе. Попутный ветер, что дует со спины, напрасно тщится то ли судить, то ли студить его. Ворон уверен, если что, успеет расправить крылья. А пока он идёт. Запросто, без затей. Нежный шёлк солнечных лучей обвивает его шею, и ближнее к светилу крыло. Птица как бы парит в облаке звонкого сияния, так похожего на вездесущий всепроникающий туман колокольного клёкота.
Вдоль дороги стоят и дышат ветром неоперившиеся птенцы бутонов разнотравья. Сладко надушенные бусы слив, запотелые, холодные, словно каменные, они тянут ворот ветвей книзу, дабы отдать ветру свой жар. Томится зноем и бисерная, бело-красная вышивка кустов калины, обещает, что будет готова вскоре, но не ранее, как к третьим заморозкам. Вышитые крестиком горькие букеты оранжевых ягод рябины более изящны, чем просты, да не умея выказать того, лишь скромно ожидают своего седого часа.
Пытаясь обогнать самого себя, скорый поезд озорничал, вновь и вновь отбивая постылую, но более прочегоумиротворяющую меру. Расслышав его, ворон с явной неохотой оттолкнулся от рельс, и пролетел перед лицом дня, близко-близко, бережно коснувшись его влажной от росы щеки.
Ворон умел распознать многое слёту, и ему не было нужды дожидаться ночи, дабы разглядеть сколь ярок свет.
Искушение добром
Если вы спросите меня, какой самый сильный из соблазнов, я отвечуискушение добром. Можно довольно долго проверять силу и глубину доброты, прежде чем она обратится во зло, или лопнет, как радужный мыльный пузырь от излишне сильного дуновения надежды.
Кузнечики хлестали по обнажённым рукам, пролетая с сухим свистом мимо виска, и казались стрелами, выпущенными в мою сторону малыми некой армией, засевшей в окопах муравейника и мышиной норы. Они были весьма меткими, эти безвестные стрелки, и я, если бы только был в состоянии, закрылся бы от них руками. Но я не мог, ибо держал голову соседского щенка двумя руками, крепко-накрепко соединяя разрубленные части. Не уверен, отчего больше, из-за страха или боли я рыдал над этим щенком, пока обессиленный не заснул, прямо там, в траве, так и не разняв рук.
Разбудила меня не сумеречная прохлада, не скрип глухих ставен темноты, а тихий плач щенка. То ли рана оказалась не слишком глубока, то ли я вымолил у бабушкиного бога жизнь для этого малыша, но он, жарко дыша, таял прозрачными слезами мне на лицо, а я ничего не мог поделать с этим. Вытекающая из раны кровь запеклась, намертво приклеив мои ладони к его голове, не оставалось ничего другого, как поспешить к бабушке. Она уж точно знает, как поступить.
Кое-как поднявшись, я пошёл домой, нащупывая каждую кочку ногами, дабы не рухнуть наземь, наверняка убив при этом щенка.
Едва мы вошли, бабушка, не говоря ни слова, выдвинула из-под стола скамейку, утвердила на ней бельевое корыто и, ловко управляясь ухватом, наполнила его водой из чугунка, который всегда держала к моему приходу тёплым.
Бабушка отмыла щенка от моих рук, и заворачивая в чистое полотенце, спросила:
За что он его?
Погнался за несушкойОтветил я.
Эх Нет бы, загородку поставить! Проще так вот, животину сгубить. Скрипнула зубами бабушка, и я испугался:
Он он не выживет, да?
Ежели утром проснётся, будет живой. Честно ответила бабушка, и переложила мне на руки укутанного, ровно дитя, щенка. Ты не поспи-ка нынче, походи с ним по горнице. Коли будет закатываться, говори с ним, не отпускай. Не забоишься? Добавила бабушка.
Я замотал головой и, чтобы показать свою решимость, принялся вышагивать, переходя с одной половицы на другую.
Ну и добре. Улыбнулась бабушка. С Богом.
Мой пёс выжил. Вместе мы окончили восьмилетку, он провожал меня по лесу до школы, и ждал в сторожке, пока прозвенит звонок с уроков. Он сидел у меня в ногах, пока я управлялся с трактором на поле. Он бежал, сколь хватило сил, и за полуторкой военного комиссариата, в кузове которой нас с соседом везли к железнодорожной станции.
Сильно постаревший за пять военных лет, я был единственным мужчиной, вернувшимся в село, а мой пёс был первым, кого я встретил у околицы. Он уткнулся мне в колени, закрыл глаза и стоял, покуда держали ноги. Вымолив мою жизнь у своего собачьего бога, он умер на следующий день у меня на руках.
Искушённый некогда пережитым чудом, я надеялся на то, что оно повторится, и снова, как много лет назад, принялся ходить вдоль половиц, бережно прижимая к своей груди давно бездыханного пса, а бабушка, глядя на нас, плакала тихонько, сидя под образами.
Если вы спросите меня, какой самый сильный из соблазнов, я отвечуискушение добром. А любое доброэто ведь тоже чудо, разве не так?
Безмятежность
Их не ждали, а посему к приезду не были приготовлены комнаты, в пыльном от пепла, дурно вычищенном камине, сиротливо лежало не просушенное берёзовое полено. Позабытую в углу подоконника чайную чашку обжил паук, и, если судить по горке лепестков мушиных крыльев на её дне, довольно давно.
Они явились, как возвращаются к себе домой, словно бы ниоткуда, не упредив о себе. Звук стука колёс их экипажа, под сурдинку грозы, вплетённый в а-капелла ливня, был похищен у того, кто желал, прислушавшись к шуму ночи, познать её всю. Не просмотреть, но прочувствовать от и до.
Первым делом они решили освежиться с дороги. Минувший июль был томным, август, что уже стоял вполоборота на пороге осеничудо, как хорош, и от того прохладный шёлк воды струился по их телам неспешно и нежно. Затянувшееся за полночь омовение, вознаградило терпение луны. Подглядывая за купальщиками из-за портьеры облака, она многое узнала и о прибывших, и про то, откуда они.
Речь шла о заточении, из коего им посчастливилось выбраться, о путешествии вдвоём, на которое было непросто решиться, не имея возможности взять даже смену белья, и про то какова будет жизнь теперь, тихая, безмятежная, полная счастья, созвучия
Разобрав про надежды на спокойствие, луна проговорила, вздохнув:
Ну, вот, и эти туда же. Каждый раз одно и тоже
У луны давно вошло в привычку сокрушаться о чужих промахах, как о своих, но более она не могла себе позволить ничего, ибо дело, которому служила, предполагало постоянное её присутствие.
Ты куда?
За сачком. Опять лягушки повадились в купель.
И что ты будешь с ними делать?
Понятия не имею! В пруду ужи, в кустах ворон, на заборе ястреб Куда им, бедным, податься, ума не приложу.
И тогда, и позже, и теперь
Что мы помним из детства? Водянистое молочное мороженое за три копейки с изюмом. Сладковатый вкус муравьиного сока на травинке, возню жука в спичечном коробке. Безвкусные чёрные ягоды с безвестного кустарника, сытную волну аромата поджаренных на широкой чугунной сковороде семян подсолнуха со скамейки у подъезда, где сидят чьи-то бабушки. От ничьих пахло иначе, духами, ванилью или опилками, в зависимости от того, где служили они: в театре, в музее или в цирке.
Вспоминается вкусный запах заледенелого белья. Принесённое с мороза, оно стояло колом, в форме высушившего его ветра, со следами верёвки, да чёрных, изморённых трудом и морёных дождём деревянных прищепок. Бельё глухо ломалось, источая радость, ту беспричинную, настоящую, которую не выдумать, про которую не соврать. Она просто случалась, каждое утро, в любой день, во всякий вечер.
Безразмерный послеобеденный сон и слишком короткие кинокартины по воскресеньям, предвкушение Рождества и разочарование первой новогодней ночи, когда, переводя взгляд с тёмного, побитого молью, неба на керамические указатели с фамилиями жильцов подъезда, ты находишь вдруг свою, видел которую не единожды. И не понимаешь, отчего оно, это чувство несбывшегося, переживание потери, когда у тебя, вроде бы, всё ещё впереди. Конечно, если верить тем, кто уверяет в этом.
А после, на границе детства и того, что дальше: тень первого трамвая за окном, заляпанные грязью огоньки уходящего последнего автобуса в ночи, и долгая дорога домой, как к себе. С неизменными соловьиными распевами, либо скрипом половиц снега под ногами.
Мы сверяем своё сегодняшнее с теми вкусами, запахами и звуками из прошлого. Но можно ли так, уместно ли, нет ли в том подвоха? Ведь кто-нибудь позже, потом станет равнять своё настоящее с минувшим, и ему тоже покажется, что «всё было не так». А жизнь-то, она одна так старается угодить всем. И тогда, и позже, и теперь
До-ми-соль-до
Холодной рукой осень проводит по влажной спине августа. Не подумавши, сходу. И нежна вроде, да студит до иззябу. На слабом уже огне солнца воздух густеет лишь к полудню. Кузнечики грузно скачут, подбрасывая ввысь щепоть пыли, глухо бьются о землю, отлетают в паутину травы, где плутают недолго, а выпутываясь, не рассчитав сил, иль от обиды и с досады, подпрыгивают так высоко, что царапают угловатыми локтями редких прохожих.
В забытьи отрешённости, увитый заученными с жёлтого клюва трелями, будто плющом, соловей блуждает среди ветвей старой яблони. Покинутая собственными плодами, привечает она от тоски любого, предоставляя: кому кров, иному тень, а которому достаёт из-за пазухи припрятанное для себя яблочко. Пусть пыльное с одного боку, тёплое, вялое, душное, но от души.
Дождавшись заката, коротко стриженый юный ёж на высоких ножках, голубоглазый, но толковый, как почнёт сумерничать, шурша ламбрекенами золотистых трав, подле растрескавшихся, натруженных пяток яблоньки, так что звёзды примутся моргать от умиления, в такт стука его честного сердца.
Нам бы набрать вновь россыпь мелких груш с междупутья, и стоя на верхней ступени станка хора, поспешно скусывать их с хрустящего мелким песком хвоста, дабы быть готовыми отозваться на призыв к распеву:" Улыбнулись. Вдох, выдох, вдох. Животики подобрали До-ми-соль-до"
Все невыплаканные слёзы лета оставлены на осень. Да точно ли, что все?..
За поворотом календаря
Август пакует вещи. Туго укладывает прозрачное летнее бельишко в безразмерные виноградные листы, вместо него надевает плотный золотистый, чуть ли не до пола, жакет, точь-в-точь под цвет поля спелой ржи. Скрепив на шее длинный седой шарф брошкой паука, небрежно оборачивает пергаментом кленовых листьев заплаканные в предвкушении расставания шёлковые платочки паутины, со слабой надеждой отстирать их после.
То, что не выйдет унести с собой, раздарит август. Не враз, но вдумчиво, дабы нужное кому, а не так, чтобы взяли да бросили стыдливо после, едва скроется он за поворотом календаря.
Провизию, калёные неколотые орехи, да вяленые плоды, оставит на потом в высоких туесках полых деревьев, неглубоких дуплах и лукошках оврагов, выстланных для сохранности стружками сена.
Устраиваясь с краю нагретого солнцем пенька, август присаживается на дорожку, и глядит, как вослед закату редеет, рдея лес, как воздух делается лёгким и мятным. Прислушиваясь к тихому редкому теперь разговору птиц между собой, старший месяц лета грустит, ибо, хотя им и в разные стороны, но всё же тоже придётся улетать.
Никого не желая обременять проводами, август уходит поздно ночью, своим ходом, пешком, пока все улыбаются во сне, вспоминая добрым словом его ласковое тепло и вкусное, как запах свежего хлеба, дыхание разнотравья.
Что остаётся после? Вата чертополоха, сухие лоскуты мха, бухты суровых, режущих руки нитей осоки; разбросанные, невымытые сразу трубочки стеблей одуванчиков с засахарившимся в них бледным соком; и наколотые на иглах сосен берёзовые листочки с трогательными записками тем, с кем он наверняка не успеет уже проститься.
Август Долгий жданный месяц с извечно негаданным, всем известным концом лета. Оглядывая его сухую сутулую спину, которая скрывается за поворотом календаря, мы грустим о нём так жарко, что он не может не обернуться, не сможет не вернуться потом.
Белое
Ну, что, ещё по одной?
Не, япас.
На дорожку!
Ладно, уговорил, ещё по пять капель и тогда уже всё
Только где это видано, чтобы последний дождь лета, осенний почти, да по каплям?! Коли уж почнёт он лить, так доверху, срезавши об острый край седой чуб холодной пены. Июльский не таковский. Через силу, подчас не веря себе самтот может и вовсе не собраться, а хмурить лоб, кукситься долго, да после, увлекшись бабочкой или птицей в поднебесье, враз передумать сердиться, и, обведя округу ясными своими очами, приняться хохотать звонко, в квинту с совой. Надсаживаясь, дабы перекричать её вселенское, наигранное разочарование судьбой.
После, быть может, последнего горячего душа дождя, едва ли не на каждом камне клубится снежным шаром букет капустниц. Проходящих мимо они охотно принимают в свой круг, нежно и одобрительно трогают за щёки, гладят по волосам, кладут руки на плечи Глядишь на них, не в силах удержаться от улыбки, радуешься им, как себе, и уходишь нехотя, оглядываясь.
Кузнечик предупредительно уступает дорогу. И даже если есть в этом некая корысть Что ж, пусть так, зато каков он, в грубо тканном твидовом охотничьем пиджаке, галантен, величав, и даже, так мнится, оступись кто, кузнечик непременно исхитрится поддержать под локоток.
Немного погодя, когда ночь возжигает помятый с одного боку светильник луны, замечаешь вдруг некоторую скованность в лице, возвращение утраченной привычки улыбаться, печать безотчётной радости. И несёшь её бережно, долго страшась обронить, с неведомой доселе теплотой поглядывая на свод небес, невольно отыскав сходство промежду бабочек и звёзд.
И те и другие трепещут прозрачными крылами, голубят нас, как могут, кто вблизи, кто издали. А от нас только и надо, что остановиться, поднять голову, да дать прикоснуться белому свету или бледному крылу.