Роковой романтизм. Эпоха демонов - Евгений Викторович Жаринов 5 стр.


Та же линия получает уже совершенно запредельное преломление в романе Эрнста Теодора Амадея Гофмана «Эликсиры дьявола». Это своего рода житие великого грешника, которое впоследствии намеревался написать Ф. М. Достоевский. В «Эликсирах дьявола» голубой цветок берет верх над кладом, о котором он свидетельствует. Золото затмевается голубым цветком. Самое странное и страшное в романедвусмысленность голубого цветка, зловещего и целительного одновременно».

Вот эта двусмысленность основного романтического образа Голубого цветка в литературе XX века воспринималась уже как «Голубой чертополох романтизма».

Итак, романтики необычайно любили всякого рода странствия. И чаще всего дорога приводила их в лес, но лес воображаемый. Это был немецкий лесобитель сказок, которые романтики собирали с такой увлеченностью, называя их «сном народной души». Здесь была их истинная духовная родина, как писал в 1860-х годах Богумил Гольц. «Из всех творений природы,  говорил он,  именно в лесу собраны вместе все его секреты и прелести»

И все же то был зловещий лес. Дети, ходившие по ягоды, очень скоро попадали в избушку ведьмы. Когда на лес спускались сумерки, наступало зловещее время, и в определенный день именно в лесу расцветал папоротник. И опять Голубой цветок давал знать о себе в полной мере.

Ужас, затаившийся в глубине лесной чащи, был неотделимой и, возможно, самой важной частью романтического мира. Еще большее беспокойство внушало любование смертью, столь явное среди представителей первого поколения романтиков. Можно сказать, что смерть в романтической прозе и поэзии оказывалась вездесущей. В сказках братьев Гримм она расхаживала по большим дорогам и беседовала с простыми людьми; у Брентано смерть являлась отважному Касперлю, предупреждая его о близкой кончине; она обращалась к покинутой возлюбленной в «Зимнем пути» Шуберта в шелесте листьев липы и говорила в журчании ручейка с убитым горем подмастерьем из «Прекрасной мельничихи»; обольстительно нашептывала девушкам в расцвете их красоты, властно шептала ребенку на руках отца и смущала разум гордого всадника в стихотворении Вильгельма Гауфа.

Гёте, как-то сказавший, что классик здоров, а романтик болен, возможно, имел в виду именно эту бросающуюся в глаза фамильярность со смертью, которую однажды окликнув по имени и пригласив на огонек, не так-то легко было вновь выставить за дверь. В эпоху романтизма она всегда бродила где-то неподалеку. Это настроение, эта мода на Смерть проявилась и в многочисленных аномалиях поведения наиболее ярких романтиков.

Бок о бок с одержимостью смертью шли апокалиптические мотивы и идеализация насилия, рисующие грядущие события в самых зловещих тонах.

Людвиг Тик и Новалис

Ощущение надвигающейся неизбежной катастрофы, «космического пессимизма», отчаяния и «мировой скорби» приводило порой к самым необычным выходкам со стороны именитых романтиков. Это состояние всеобщего отчаяния было хорошо известно самому Людвигу Тику, одному из основоположников немецкого романтизма. Рассказывали, что еще в Берлине поэта преследовали припадки тяжелой меланхолии и как бы надвигающегося безумия. Временами им овладевало безутешное отчаяние. Чужим, неузнаваемым, другим являлся он сам себе. Друзья и товарищи казались ему посторонними и незнакомыми, их лица стягивались в страшные маски. С каждым мгновением возрастал его страх. Бывало, в такие минуты Тик как бы терял всякую связь с окружающим его миром действительности. Он забывался в кругу знакомых и не отвечал на их вопросы. Исчезало представление о месте и времени. И это чувство неопределенности, бессознательности возрастало до такого ужаса, то он однажды среди бела дня обратился к прохожему с вопросом о том, в каком городе он находится, и был неприятно поражен и сконфужен, когда его приняли за шутника. В таком состоянии ему казалось, что не добро, а зло властвует над миром. С этим мучительным бредом было связано желание, выросшее до степени навязчивой идеи: во что бы то ни стало увидать дьявола. Тику казалось, что страстный призыв его души не может остаться без ответа. Многие ночи он проводил на кладбище, среди могил, взывая к дьяволу как властителю мира. (Приведено по книге В. Жирмунского «Немецкий романтизм и современная мистика».)

«Святой Дух больше, чем Библия»,  писал Новалис, и эта фраза очень точно характеризовала то, что будет соответствовать эстетике Возвышенного, эстетике, основанной на учении о всевозможных аффектах, или потрясениях, когда Добро и Зло переплетались между собой самым причудливым образом. Аффект, который по своей природе не является нормальным выражением привычных эмоций, а всегда свидетельствует о некотором душевном помешательстве, будет лучше всего отражать состояние внутреннего мира романтиков. «Святой Дух больше, чем Библия»  это означало, что романтик не может удовлетвориться лишь десятью заповедями, воплотившимися в Библии. Романтик живет возвышенным, он возвышается и над обычной моралью, уделом обывателя. Это предпосылки для возникновения в дальнейшем философии Ницше и его концепции «сверхчеловека». Напомним, что Ницше считал христианство религией рабов. Нечто подобное мы встречаем и у Новалиса. В 1798 году в сборнике афоризмов «Цветочная пыльца» он писал: «Ваша так называемая религия действует как опий: она завлекает и приглушает боли вместо того, чтобы придать силы».

Для романтического темперамента, часто сбитого с толку и разочарованного ограничениями обыденной жизни, видение всеобщей гибели нередко представлялось утешительной картинойсвоего рода преображением, надеждой на избавление и оправдание. Эта тенденция, несомненно, проистекала из присущего всем романтикам пессимизма, который порой принимал катастрофические формы.

В изложении Тиком замыслов Новалиса насчет заключительной части романа «Генрих фон Офтердинген» говорилось, что развязкой и завершением странствий поэта будет Великая война. Тик набросал следующие загадочные строки: «Люди должны сами убивать друг друга; это благороднее, чем падать сраженными судьбой. Они идут навстречу смерти. Честь, славарадость и жизнь воина. В смерти, как тень, живет воин. Радость смертивоинственный дух. Дух старого рыцарства. Рыцарские турниры. На земле война у себя дома, война должна существовать на земле». Вот он, зловещий отблеска Голубого цветка, который в XX веке превратится в «Голубой чертополох романтизма».

Фридрих Шлегель

Фридрих Шлегель (17721829) и его старший братАвгустбыли главными теоретиками йенского романтизма. Незаконченный экспериментальный роман Люцинда (Lucinde, 1799; русский перевод 1935 г.), иногда порицаемый как манифест романтической «аморальности», обладает, прежде всего, автобиографической ценностью, отражая нравственные воззрения Фридриха Шлегеля и его чувства к Доротее (дочери философа М. Мендельсона, 17291786), на которой он женился в 1804 году. В 1799 г. в этом романе Фридрих Шлегель описывал свою молодость и свои отношения к Доротее Фейт (Шлегель), незадолго до того сделавшейся его возлюбленной, а позже ставшей его женой согласно его теории «религии любви». Приблизительно в таких выражениях в романе Ф. Шлегеля дается определение подобной религии: «Этот миг, поцелуй Амура и Психеи, есть роза жизни. Вдохновенная Диотима открыла Сократу лишь половину любви. Любовьне только тайная внутренняя потребность в бесконечном; она одновременно и священное наслаждение совместной близостью». В конце этой главы дается даже намек на любовь однополую, когда речь заходит о сильной страсти, возвышающей любящее сердце на небесную высоту: «Как орел Ганимеда, возносит его божественная надежда могучим крылом на Олимп». Речь идет о греческом мифе, в котором Зевс «влюбляется» в мальчика Ганимеда и, обернувшись орлом, возносит ребенка к себе на Олимп. Получается, что «религия любви» не знает никаких запретов. А вот цитата из романа, в которой главный герой, alter ego самого автора, признается в том, как он соблазнял маленькую девочку. «Лолита» В. Набокова явно писалась не без опыта прочтения подобного текста: «Он вспомнил об одной благородной девочке, с которой он в счастливые времена своей ранней юности дружески и весело забавлялся, побуждаемый чистой детской привязанностью. Так как он был первым, который благодаря своему интересу к ней очаровал ее, то это милое дитя устремило к нему свою душу, подобно тому как цветок поворачивается к солнечному свету. Сознание, что она была еще едва созревшей и стояла на пороге юности, делало его желание еще более непреодолимым. Обладать ею казалось ему высшим благом; он был уверен в том, что не может жить без этого, и решился на все. При этом малейшее соображение о мещанской морали внушало ему отвращение, как всякого рода насилие

Ее симпатия к нему, ее невинность, молчаливость и замкнутый характер легко предоставляли ему случаи видеть ее одну; опасность, с этим связанная, только увеличивала очарование того, что он предпринял. Однако он с досадой должен был себе признаться, что ему не удавалось приблизиться к цели, и он упрекал себя в недостатке ловкости, чтобы совратить ребенка. Девочка охотно допускала с его стороны некоторые нежности и отвечала на них с робким сластолюбием. Однако лишь только он пытался перейти известные границы, она, не производя впечатления обиженной, противодействовала ему с непреодолимым упорством, может быть, больше руководясь чужим запретом, чем собственным чутьем по отношению к тому, что во всяком случае дозволено, и к тому, что не дозволено ни в коем случае

А между тем, он не уставал надеяться и наблюдать. Однажды он застал ее врасплох, когда она меньше всего этою ожидала. Перед тем она долго была одна, предоставленная на более длительный, чем обычно, промежуток времени своей фантазии и неопределенной тоске. Когда он это заметил, то решил не упускать мгновения, которое, возможно, никогда не повторится, и, окрыленный внезапной надеждой, пришел в состояние опьянительного вдохновения. С губ его полился поток просьб, комплиментов и софизмов, он осыпал ее нежностями и, вне себя от восторга, почувствовал, как прелестная головка опустилась, наконец, к нему на грудь, подобно тому как слишком распустившийся цветок томно поникает на своем стебле. Без колебания прильнула к нему стройная фигурка, шелковистые локоны золотых волос заструились по его руке, в нежном ожидании приоткрылся бутон очаровательного рта, и в кротких темно-синих глазах вспыхнул алчущий непривычный огонь. Лишь слабый протест оказывала она его дерзновеннейшим ласкам. Скоро она и совсем перестала сопротивляться, ее руки внезапно поникли, и все оказалось ему предоставленным: вся ее нежная девственная плоть с плодами юной груди».

Но на этом откровенные признания героя не заканчиваются. Юная девушка не может удовлетворить его страсть, и Юлий переключается на известную куртизанку: «Итак, он все сильнее запутывался в интригах дурного общества, а то, что ему еще оставалось в смысле времени и сил в этом водовороте развлечений, он предоставил одной девушке, которою он стремился обладать как можно более безраздельно, хотя он нашел ее среди тех, которые почти открыто принадлежат всем. Делало ее для него столь привлекательной не только то, благодаря чему она была для всех желанной и всеми одинаково прославленной,  ее редкая опытность и неисчерпаемая разносторонность во всех соблазнительных искусствах чувственности Будучи весьма испорченной, она проявляла своего рода характер; ее отличало множество своеобразных особенностей, и ее эгоизм был также особого порядка. Наряду с независимостью, она ничего так безмерно не любила, как деньги От поры до времени она освежалась благовонными ароматами и при этом заставляла своего жокея, красивого мальчика, которого она нарочно соблазнила уже на четырнадцатом году его жизни, читать себе вслух повести, описания путешествий и сказки Она знала лишь один способ зарабатывать деньги, и из деликатности, которую она проявляла единственно по отношению к Юлию, она брала лишь незначительную долю того, что он ей предлагал».

Роман «Люцинда» вызвал со стороны читающей публики обвинения в аморализме и безнравственности. Шлегель трактовал любовь как средство к очищению и духовности, придавая ей религиозное значение. Это представление напрямую было связано с концепцией романтической иронии, самым ярким приверженцем которой и явился Фридрих Шлегель. Свободный человеческий дух, по его мнению, неподвластен никакому ограничению. Ирония у Ф. Шлегеляне стилистический прием, а сторона мировоззрения. Художник-творец наделяется правом иронии ко всему, считающемуся неприкосновенным, устойчивым, в том числе и нравственным нормам. Романтическая ирония, оправдывая всяческую ломку, может вести не только к большим завоеваниям, но и к творческому произволу.

Роман этот, конечно, не может быть назван художественным произведением, но, тем не менее, имеет очень важное значение в истории романтизма, так как является своего рода манифестом романтической школы. В нем с особенной яркостью отразились эстетические и этические воззрения школы и, прежде всего, теории романтической иронии и «религии любви». Здесь в точности соблюден принцип эстетики Шлегеля, что романтический поэт не стесняется никакими правилами, нравственными в том числе. Совершенная путаница обнаруживается уже в том, что это заявление сделано не автором, а героем романа Юлием в письме к Люцинде. Юлий, говоря о своей любви Люцинде, говорит о сочинениях Шлегеля, обращаясь к ней, обращается и к публике. В изложении господствует та же путаница. Рассказ прерывается письмами, аллегориями, в которых появляются в качестве действующих лиц произведения Шлегеля, даже еще не написанные. В главе «Ученические годы возмужалости» находим большой отрывок из истории прежних увлечений Юлия, живописца, гениального юноши с бурными стремлениями, ведшего беспорядочную жизнь до встречи с Люциндой, также художницей, обладание которой объяснило ему истинную сущность любви и пролило новый свет на жизнь. Затем следуют «метаморфозы», два письма Юлия, быть может, лучшее место во всем романе, где есть, по крайней мере, какое-либо реальное содержание; далее «Рефлексия»  рассуждения метафизико-фантастико-эротического характера на тему о размножении человечества, еще два письма Юлия к другу Антонию и, наконец, заключительная глава под заглавием «Шалости фантазии», в которой сексуальные фантазии автора лавиной обрушиваются на голову неподготовленного читателя. Еще раз хочу напомнить, что речь идет не о каком-то тривиальном представителе либертинажа в духе маркиза де Сада, а о главе немецкой романтической школы.

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Этого великого писателя называли еще «злобным гномом берлинских винных погребков». Определение романтической иронии, данное Фридрихом Шлегелем: «Онасамая свободная из всех вольностей, потому что благодаря ей можно возвыситься над самим собой», стало жизненным девизом Гофмана. Девятнадцатилетним, ничего еще не зная о романтической иронии, он называет придворного шута Тринкуло из шекспировской «Бури» своим предшественником. В юности Гофман любил отчаянные проделки. Например, когда однажды он влюбился в воспитанницу женского пансиона, располагавшегося по соседству, они с приятелем попытались прорыть туда подземный ход, а когда попытка была пресеченасоорудили настоящий воздушный шар, который, правда, взорвался над двором пансиона (видимо, распугав всех воспитанниц). В дальнейшем Гофман, в результате житейских неурядиц и склонности к маргинальному поведению, стал завсегдатаем знаменитого берлинского «Кафе-Рояль» и не только. В этом кафе и встретил чуть ли не в последний раз великого Гофмана другой юный гений, поэт Генрих Гейне и описал эту встречу в своем первом «Письме из Берлина». В последний, или, быть может, в предпоследний, раз сидел там «маленький юркий человечек с вечно подергивающимся лицом», развлекая и завораживая «движениями забавными и в то же время жутковатыми» своих товарищей по застолью, а когда письмо Гейне было напечатано, советник апелляционного суда Гофман лежал уже на смертном одре, осаждаемый грозными представителями прусского полицейского государства. Гейне лишь повторил то, что описывали другие современники Гофмана, бывшие очевидцами шумных гофмановских пирушек в знаменитых берлинских ресторациях и винных погребкаху Мандерле и в «Золотом якоре», у Пуппа и, конечно же, у Люттера и Вегнера, где он проводил все ночи. Что же касается «Кафе-Рояль», то, будучи безнадежным должником, Гофман даже сочинял тексты, рекламирующие сие знаменитое заведение, подписывая зазывно-рыночные восхваления именем «Клеофаса Венцеля, почетного члена гастрономических обществ Берлина и Пекина», чтобы хоть чуточку поубавить огромную гору своих долгов. Многочисленные знакомые и незнакомцы, встречавшиеся на его пути, и в самом деле видели его только таким: кривлякой и шутником, быть может, духовидцем, общающимся с потусторонним миром, и горьким пьяницей. Очень часто Гофман, советник королевского прусского апелляционного суда, велел «затаскивать» уважаемых чиновников и добропорядочных людей в трактиры, где принуждал их участвовать в шумных попойках. Так произошло, например, с благонамеренным редактором Фридрихом Вильгельмом Губицем, который после такого вечера, по собственному его признанию, «всю жизнь терпеть не мог шампанского». А вот подлинный случай, который имел место в ресторане «У розы»: попрощавшись со своим другом Кунцем, Гофман стал свидетелем, как посетителя, который пригласил на танец свою даму, хватил (апоплексический) удар. Из воспоминаний Карла Фридриха Кунца: «И по нынешний день владелец ресторана «У розы» господин Кауэр благодарно вспоминает Гофмана: не будь тот его посетителем, он был бы теперь беднее на много тысяч гульденов, ведь само присутствие Гофмана неизменно притягивало сюда многих посетителей. Без преувеличения можно сказать, что за один вечер, ежели на нем присутствовал Гофман (еще в обед к нему посылали узнать об этом), несколько десятков гостей выпивали больше, чем целое гармоническое общество, помещавшееся в том же заведении (где пребывает и по сей день), со всеми его зваными вечерами и балами. Гофман веселился, немало потешаясь над обществом, которое, поглощая жирных каплунов во время своих званых обедов, кормило других обещаниями (говоря шекспировским слогом) и слишком многого требовало от хозяина, никак не поддерживая его материально. <>

Назад Дальше